РОМАН "СЛАДКАЯ ПЕЧАЛЬ СЕРДЦА" ТОМ ПЕРВЫЙ

                        РОМАН                                                           



              ***

Свою жизнь я себе намечтал

Ещё  в школе  мальчишкой,

Когда в койке ночами читал

Интересные книжки.

Намечтал стать поэтом.

Поэтом и стал,

Наплевав на ученье.

Сколотил самодельный себе пьедестал

Из единственного стихотворения.

Если что я и делал – мечтал всё сильней.

Всё сбывалось.

Всего было мало.

Намечтал, чтобы лучшая девушка стала моей,

И она, к удивлению, стала.

Я себе намечтал и тюрьму, и суму,

И горчину таёжного дыма.

Как всё это работает, я не пойму,

Но работает неотвратимо.

Всё свершилось, куда ни взгляну.

Эта жизнь, как великая сводня.

Но сильнее всего намечтал я страну

Ту, в которой живу я сегодня.

Всё свершилось - до каждого дня!

Не судьба мою жизнь так месила,

А мечта.

И мечта для меня –

Сумасшедшая сила.

                                                                                 ВЯЧЕСЛАВ   ВЬЮНОВ


                            СЛАДКАЯ   ПЕЧАЛЬ   СЕРДЦА

                                      ТОМ   ПЕРВЫЙ

                        ПОЧТИ  ДОКУМЕНТАЛЬНЫЙ  РОМАН


                                                                    РОДИТЕЛЯМ  АЛЕКСАНДРУ  ВАСИЛЬЕВИЧУ  ВЬЮНОВУ,

                                                                   ЛЮБОВИ  АНДРЕЕВНЕ  МАНУЙЛОВОЙ  


       

                                      ВСТУПЛЕНИЕ

      На  одном  литературном   вечере  в  каком-то  сельском  клубе   мне  подарили  записную  книжку.   По  размеру  внутреннего  кармана. Переплёт  из  мягкого  тёмно-коричневого  кожзаменителя.  Аккуратная  застёжка.  Не   книжка  -  мечта!  Книжка сама, казалось, распахивала объятья и просила строчек, чернил, новых фамилий,  адресов, телефонов, встреч, впечатлений. 

   И  очень  кстати пришёлся подарок,  потому  что  моя  старая  записная  книжка  до  неприличия  разбухла  от  вклеек и   вставок.  Надо  было  выбрать  свободное  время, сесть  и  спокойно  перенести  старые  адреса  на  чистые  новенькие  листы. 

    Я  даже  не  догадывался,  что   такое   пустячное  дело   станет  для  меня  настоящим  испытанием. Испытанием, которое я не выдержу. 

      Заминка  вышла  на  первой  же  странице  на  букву  «А».  Абраменко  Женя. Одноклассник. Скромнейший  человек.  Не  расставался  с  фотоаппаратом.  Практически  все  школьные  фотографии сделаны  его  руками.  Тяжело  и  долго  болел.

      Я  задумался.  Не  было  практического  смысла  переносить  адресные  данные  умершего  человека  в  новую  записную  книжку.    Но   если    не  перенести,  то  это  уже   походило  на  предательство, вроде бы я вычёркиваю его из своей жизни.  Возникло  какое-то  двойственное   положение,  из  которого  не  находилось  выхода. Ладно,  думаю, решение найдётся  после.  И  я  перешёл  к  следующей  фамилии.

      Алексеев  Женя.  Из  Сретенска.    Писал  пьесы.  Было  у  него  редкое  чувство  сцены.  Жизнь  нашего  общества  переносил  в  зоопарк  или  лес.  Наивно  верил,  что  цензоры  не  раскусят  его  хитрость,  хотя все его аллегории были понятны даже школьникам.  Всю жизнь бился головой о бетон бархатного занавеса театральной сцены. Его пьесы брали, восхищались, но зритель так  ни одной и не увидел…   Срок жизни назначил себе сам.

      Афанасьева  Людмила  Николаевна.  Учительница  русского  языка  и  литературы. В  сочинениях  ставила  беспощадные  двойки.   За  те  несколько  часов,  отведённых  на  сочинение,  я  успевал  написать  одно  для  одноклассников,  которые    получали  хорошие  оценки,  а  собственное  дописывал  уже  по  звонку. Ручка  летела  по  странице,  пропуская  буквы  и 

целые  слова. Людмила  Николаевна  всё  видела, всё понимала  и  красными птичками на полях тетради  давала  мне  это  понять.  Однако  за  четверти  и  полугодия   всегда  выводила    четвёрки   и   пятёрки…

       Давно  уже  покоится  она  на  подмосковном  кладбище. 

      Как  поступить,  я  не  знал.  И  уже   в  полном  смятении  стал  переворачивать  страницы с  именами и фамилиями близких мне людей, которых  много,  много,  много и которых теперь уже нет рядом.

     Я  как-то  даже  опешил  и  растерялся  от  такого  бесконечного  списка. Одно  дело,  когда    потери    отделяет  обезболивающее  время.  Когда  одну  боль  от  другой  отделяет  мягкая  материя  пространства.  Даже  на    кладбище  дорогие  могилки  отстоят  одна  от  другой  на  каком-то  расстоянии.   А здесь всё на одном вздохе - в   записной  книжке  они  идут  плотно,  рядом,  одним   длинным  списком,  фамилия  за  фамилией…

      Фамилии   людей,  с  каждым  из  которых   связан  целый  пласт  моей   жизни.  Если  хватит  времени,  попробую  о  каждом  из  них  оставить  добрые  строчки.  Если  хватит  времени…

      А  новая  записная  книжка… Она  слишком  велика  для    оставшихся  друзей,  знакомых,  родных,  близких  мне  людей.  Можно  обойтись  новыми  вклейками  и  вкладками.  С   годами  их  требуется  всё  меньше  и  меньше…

     А  потом  прошло  время.  И  это  время  месило,   мололо и  меняло  мою  жизнь,  и  перемолотое и уже бесформенное  уходило  куда-то  в  небытие,  от  которого  у  меня   не  осталось  защиты:  когда-то  стояли  две  надёжные  стены, две крепости  -  дедушки  с  бабушками  и  родители,  потом  остались  лишь  родители,  потом  не  стало  и  родителей,  и  вот  я  стою  один,  и  нет  защиты  от  времени  и  бездны.

   Разве  что  Слово…

   Но  долго  ещё  я  не  осмеливался  взяться  за  этот роман. Роман, который состоит из нескольких книг, книг о тех  людях,  с  которыми  свела  меня  судьба.  Многие  из них ушли  в  иной мир,  возможно,  лучший,  нежели  этот.  Эта книга о людях, которые изменили мою жизнь.  И эта  книга  о  людях,  которые  оставили  свет  в  моей  душе, свет в моей жизни.

        Но  эта книга не только о людях, которые изменили мою жизнь. Эта книга ещё и о тех обстоятельствах, которые изменили мою жизнь. О времени, которое  всегда старается отлить всё живое в какую-то неведомую и запретную  форму.  Эта книга о сопротивлении этим обстоятельствам.

   Эта книга о времени, в которое я был влюблён и вплавлен, как мушка в янтарь. О времени со своими законами, своим языком, запахами, звуками, своей модой и своей правдой, которую не понять нашим внукам.  Как нам не понять время наших дедушек и бабушек, с их ридикюлями и балетками, поклонами, шляпами и котелками, вонью керосинок и керогазов…  И до нас были времена, будут они и после нас.  Мои современники разобрали моё время  по крупицам,  растащили и унесли с собой, потому что оно принадлежит только им. Моего времени больше не будет. Но оно останется в строках, письмах, фотографиях. И стихотворениях,  потому что стихи – квинтэссенция любого времени.

   Теперь о подзаголовке «ПОЧТИ  ДОКУМЕНТАЛЬНЫЙ  РОМАН».

    Роман. Ни к какому другому жанру не могу отнести это повествование – по причине большого объёма. Этот роман о жизни в геологии, о девяти полевых сезонах, кострах, палатках, маршрутах.  О семи полевых сезонах на заготовке лекарственных растений, о промысловых охотничьих сезонах, отлове диких животных для расселения их по другим регионам, пушном промысле,  охоте по договору с таксидермистами.  О литературной жизни, встречах с писателями и читателями, артистами, художниками, музыкантами, политиками, общественными деятелями. А ещё о своих одноклассниках и учителях. О создании первых кооперативов и рыночной экономике, в которую моя страна ввалилась, как слон в посудную лавку. Об итогах этой работы на грани законности, о нарушении этой законности. О трёх годах, которые вынужден был провести в таёжном одиноком зимовье, скрываясь от милиции и расстрельной статьи Уголовного Кодекса. О суде, тюрьме, этапах, пересылках, колонии поселения, четырёх месяцах одиночной камеры в штрафном изоляторе. Снова о суде. О жизни в «чёрной» зоне.

    Документальный. Все события, факты, люди реально существовали. Фамилии некоторых людей и географических названий слегка изменены.   События для лучшего восприятия иногда спрессованы по времени или наоборот – по времени разнесены. О судьбе героев книги, если она мне известна, я рассказываю. К сожалению, многих из них поглотило время и пространство. При написании романа пользуюсь дневниками, которые веду со школьных лет и которые составили более сорока общих тетрадей. В восьмидесятые годы перешёл на амбарные книги - огромные, как столовые подносы. Некоторые события напрочь стёрлись в памяти, но стоит наткнуться на дневниковые строчки, написанные ещё неустоявшимся детским почерком, далёкое прошлое со всеми звуками и запахами – подступает вплотную.

    Почти. Всё дело в диалогах, которые были на самом деле, суть которых передана без искажения, но которые переданы не дословно, а пересказаны своими словами, а значит, эта часть романа документальной может называться весьма условно.

                                     УЙТИ  В  БЕГА

      …К девяностому году мой кооператив «Медунец» вырос,  как картошка на новой земле.  Обзавёлся  направлениями, далёкими от первоначального занятия – заготовки лекарственного сырья (корни, травы, чага, мумиё, берёзовые почки). Заключил договор с мастерами камнерезного цеха, которые делали кое-какую ювелирную работу (Юра Дюков и Виктор Горячкин). Значит, требовалось сырьё, которое привозил из разных уголков Забайкалья.

   Как-то неожиданно возникла бригада по ремонту мягкой кровли многоэтажных домов. Появилась бригада - появились и заказы. Потребовалась техника, оборудование, специалист по документации, строительные материалы.

   Пришла мысль скупать оптом мёд по пасекам, чтобы потом этот мёд продавать через киоски, которые вначале следовало открыть.  А в них нужны продавцы, фасовщики, словом, целое производство.

   В 1989 году, когда в стране не только продукты, но мыло и стиральный порошок шли по талонам, решено было наладить производство хозяйственного мыла на основе гуджира, солевого образования на поверхности замёрзшего минерального озера. Несколько месяцев ушло на работу в архивах. Нашли технологию, нашли хорошо сохранившийся фундамент цеха в Улётовском районе на берегу озера Доронинское. Там до 1929 года располагалась советско-американская концессия по добыче гуджира для промывки паровозных котлов. Был заключён договор со Сретенским мясокомбинатом  на поставку животного жира для приготовления мыла. Была даже закуплена техника. Всё упёрлось в военный бюрократизм – земли принадлежали военхозу. Пришлось распродать технику и выплатить неустойку мясокомбинату. Этим направлением занимался ответственный человек,  бывший главный инженер мостостроительного управления Владимир Ж.

   На пике сезона, а это были летние месяцы, количество работников кооператива доходило до восьми сотен человек.

   Председателем Центрального райисполкома на то время был П., мы с ним учились   в параллельных классах, у нас были приятельские отношения. К нему в кабинет, который на то время находился в здании-кроссворде на площади Революции, я заходил в любое время, минуя очередь. Все вопросы П. решал за несколько минут, если не требовалось созывать сессию, и все вопросы не стоили мне ни копейки.

   Отдельная история – военная техника из Монголии. Это уж потом, когда появились  свободные деньги и на которые можно было купить  первый десяток автомобилей. А первые свободные деньги появились после приезда в Читу моего друга и замечательного  поэта Юры Эфестова. В Феодосии у него был кооператив «Светлый». И была у этого кооператива, впрочем, как и у всякого украинского кооператива, проблема. Проблема с наличными. Больша-а-я проблема. Однако всякая проблема имеет решение. Нашлось решение и у этой проблемы. Из кооператива «Светлый» на счёт кооператива «Медунец» приходили приличные суммы, которые я, в силу личных отношений с работницами банка,  снимал без объяснения причины. Половина суммы шла на раскрутку моего кооператива, в том числе, на закупку техники из Монголии. А вторую половину я передавал или Юрке Эфестову, или кому-то из курьеров,  прилетавших из солнечного Крыма.

   Но перед этим произошла трагическая случайность. В кооператив пришёл устраиваться демобилизовавшийся из армии застенчивый паренёк Константин. Посмотрел его документы, поговорили, мне он понравился. Решили, что завтра Костя выйдет на линию на автомобиле ГАЗ-66, отвезёт в баню посёлка камвольно-суконного комбината заготовленные по договору берёзовые веники. Первый день отработает без оформления, вроде как испытательный срок.

   Назавтра утром выписал ему путевой лист, поставил подпись.  Машина вышла на линию. В посёлке текстильщиков на пешеходном переходе Константин насмерть сбил пенсионера. Водитель  испугался, растерялся и скрылся с места происшествия. Техническая экспертиза выяснила причину: отказали тормоза первого контура – медную трубку перетёрла подвижная часть кабины. Второй контур был заглушен и не работал. Таким образом, прямой вины водителя не было. К тому же он был трезв.

   Следствие, как это часто бывает, шло долго, почти год. Суд Черновского района вынес приговор: Константину следовало три года выплачивать по двадцать процентов от месячной зарплаты; мне как руководителю  за халатность – два года по двадцать процентов. Справедливое решение.

   Но беда не приходит одна.

   И была ранняя весна 1991 года. И приехали из Братска покупатели на технику. Братки из Братска.  И нужны им были уазики. Эшелон уазиков. Почти двести машин. И привезли они два миллиона рублей. Советских. Потому что других тогда не было. О долларах только слышали. Да и стоил тогда доллар меньше рубля, если память не изменяет – 87 копеек.  Да и статья была  серьёзная – валютные операции.

   А к тому времени из Монголии шли эшелоны - вывозили военную технику.  Покупатели чаще всего интересовались  самосвальными КАМАЗами,  грейдерами, скреперами, асфальтовыми заводами, асфальтовыми катками, бульдозерами, автокранами  – их приобретали, в основном,  строительные кооперативы из Подмосковья, Прибалтики, Белоруссии.

     Большой спрос держался на грузовую автотехнику – ГаЗ – 66, ЗИЛы всех модификаций, УРАЛы - их ждали откомандированные из колхозов и совхозов со всех концов страны.

   Но особенно в ходу были уазики, которые чаще всего приходили целыми эшелонами. Хотя были любители и на вовсе уж экзотические машины, так называемые ТПК - транспортёры переднего края, этакие  смешные машинки с брезентовым верхом и рулём посередине. По пересечённой местности, включая окопы, полноприводной транспортёр мог доставить с передовой двух раненых.  Двигатель от «Запорожца». Запускается впрыском эфира. Мощная коробка. Собран на основе лодки, потому мог преодолевать водные преграды со скоростью 10 километров в час. Брали их бандиты, охотники, браконьеры, лесники, рыбаки, путешественники.

     Находились любители на походные кухни, мощные дизельные генераторы – электростанции на колёсах, саки, прицепы  и прочую мелочь.

   Каждый эшелон я  оформлял через штаб тыла Забайкальского военного округа, за каждую единицу платил – от КАМАЗа до ТПК по одной тысяче рублей, так как она всё равно была списана и отправлялась или на переплавку, или на полигоны в качестве мишеней. Раздача или продажа списанной техники населению, предприятиям, кооперативам в то время не подразумевалась.  Конечно, восстановленная техника продавалась уже по кратно другой цене. Но, по крайней мере, она была спасена от уничтожения и ещё какое-то время продолжала служить людям. Кроме того, добрая половина техники была разукомплектована, требовалось привести её в рабочий вид. А ещё и в товарный вид – почистить, покрасить.  Все автомобили ставились на учёт в ГАИ, затем снимались и уходили своим ходом. На железнодорожные платформы грузили лишь строительную тихоходную технику.

   Водители и командированные месяцами жили по читинским гостиницам, ожидая своей очереди.

   И тут братки с двумя миллионами! А уазиков, как назло, нет, идёт всё больше грузовая техника.

   Это лишь со стороны кажется, что если ты продаёшь технику эшелонами, то и денег должно быть вагонами. Как раз наоборот – чем больше оборот, тем меньше свободных денег, а иногда их просто нет: каждый рубль приходится вкладывать в дело, затыкать прорехи. Деньги, как это ни странно звучит,  съедают сами себя. Этого  не поймёшь, пока сам не попадёшь в эти финансовые парадоксы. Объясняю на пальцах. С одной единицы, например, я получаю десять тысяч. Минус одна тысяча за покупку. Остаётся девять. Из девяти половина уходит бригаде автослесарей, автомехаников, настройщикам топливной аппаратуры, вулканизаторщикам.  Ремонтировалась, восстанавливалась и доводилась до товарного вида эшелонная техника в соседнем кооперативе «Казачий караул», руководил им мой приятель, старший товарищ Валентин Сухарев.  Из этой же половины идёт оплата за аренду боксов, помещений, стоянок, оплата сторожам и пр.  У меня остаётся четыре с половиной тысячи. Из них больше половины идёт на приобретение недостающих запасных частей, навесного оборудования, краски, ГСМ, электрооборудования – всё это приобреталось в различных воинских частях через службы снабжения. И ещё: пока раскручивались новые направления кооператива, необходимо было вкладывать в их развитие деньги, которые первое время не могли окупить себя. Выходим на очень малый плюс с одной единицы.

   И вот  падают с неба два миллиона рублей. Когда ещё придёт эшелон уазиков - через неделю? Месяц? Чего двум миллионам лежать просто так? Братки - люди понимающие. Они знают, что не  от меня зависят эти эшелоны.  Братки  готовы подождать.

   И вот тут появляется, как чёрт из табакерки,  змий искуситель: а не пустить ли эти два миллиона в дело.  Дурное дело не хитрое. И надо же такому случиться, что именно в это время  является ко мне  некто Александр – высокий, молодой, умный, вызывающий доверие, представляется председателем новосибирского кооператива «Сибконсалт», предъявляет документы и изъявляет желание приобрести КАМАЗы на два миллиона рублей. Я раздумываю. Затем соглашаюсь, но прошу произвести предоплату. Александр звонит в Новосибирск и даёт распоряжение перевести деньги. Ещё какое-то время я тяну, сомневаюсь, жду деньги из Новосибирска, но тут приходят из Монголии эшелоны. Чтобы не упустить случай, я закупаю на эти два миллиона рублей  автотехнику и  дизельные электростанции.

      Деньги из Новосибирска не пришли, «Сибконсалт» оказался пузырём.  Нотариальная контора была создана на один день – ради оформления подложных документов. Деньги из Братска были потрачены на КАМАЗы, которые благополучно отбыли в город на Оби.

    С братками шутить нельзя, достанут из-под земли. А вот с государством – там ещё кто знает как получится…  По подложному договору беру в банке  два миллиона рублей - большой алюминиевый облитый чёрным пластиком дипломат забит пачками денег. Закупаю уазики для братков. Те довольны. Я тоже. Вот только не слишком довольно государство.

   И тут, как в сказке,  легли  передо мной две дороги. 

   На первой  надо было срочно найти два миллиона советских рублей, которые требовалось  внести в уплату взятых в банке.   Напомню, это было весной 1991 года,  страна едва дышала,  но силовые структуры по инерции ещё продолжали крутить изрядно проржавевшие шестерёнки.

   На второй дороге меня с жёсткими объятиями ждала 93-я статья прим. Уголовного кодекса  (хищение  в особо крупных размерах), который никто не отменял и по которому за хищение даже пятидесяти тысяч рублей мне полагался расстрел. Меня же за похищенные два миллиона рублей полагалось расстрелять сорок раз.  Правда к тому времени Горбачёв приостановил смертную казнь, но и пожизненное заключение как-то не очень радовало.

   Оставалось одно: уйти в бега.

   Во все времена на Руси уходили в бега.  Любому русскому человеку без словаря понятно выражение «уйти в бега».   Согласитесь, трудно уйти в бега в Андорре, Монако или Лихтенштейне, на чьих территориях даже мои покосы не поместятся – выйдет сплошное недоразумение. Зато в русской голове, у самого затурканного  чиновника    всегда дремлет успокоительная мыслишка: в случае чего всегда можно уйти в бега. И уходили. И уходят. И до сих одному Господу известно, сколько по России людей находится в бегах – а, может, и Он сбился со счёта: уж больно велика Россия! Что ж, ищите меня! На этих немыслимых просторах может с концами затеряться любая европейская армия. Мы до сего дня толком не знаем, где заканчивается Россия – то там, то сям обнаруживают шельфы, а куда они тянутся, чёрт их знает, может, до самой Америки, прости меня, Господи!

     Итак, выбор сделан! 

    Но куда?  Но как?

    Зная неспешную работу советской бюрократической машины, я не очень-то спешил: в запасе  было достаточно времени – месяцев пять-шесть.

   Начинать следовало с главного – убрать семью с линии огня.

   Второе – выбрать место.

   Третье – сделать запасы.

   Четвёртое – решить вопрос с квартирой.

   Пятое – уволить и рассчитать  всех работников кооператива.

   Исполнение Черновского суда по выплате двадцати процентов само собой  приостанавливалось…

                          У    Т А Ё Ж Н О Г О    К О С Т Р А 

                                                    

    Кто-то родится под знаком огня, воды, земли или воздуха.      

    Мне кажется, я родился не только под знаком костра и дороги. Но ещё и под знаком авантюры, иначе  в силу множественных запутанных и неоднозначных обстоятельств я бы не завязал свою жизнь в такой гордиев узел, что  оставалось два выхода: или разрубить этот узел, или сделать из него петлю,  накинуть  себе на шею и удавиться.  Выбор, признаюсь,  невелик.

    Подумав, я выбрал третий вариант –  перешёл Рубикон. То есть, речку Домку, что в четырнадцати километрах от деревни Тасей, в которой  живут родители.

   Образовалась такая ситуация, которая потребовала кардинальных изменений в моей жизни и жизни семьи.  Жена с дочерьми на несколько лет вынуждены были уехать на Украину, во Львов, в свой родной город, который через несколько месяцев окажется за границей.  Я подался в бега  и  три года,  скрываясь от людей,  жил в тайге. Причины  для  тех  драматических обстоятельств я уже назвал. Это как в том почти анекдоте, когда Наполеон, входя в очередной город, не услышал в честь себя салют, а на вопрос, отчего такое неуважение,  мэр доложил, что тому есть двадцать две причины. Какие же, спросил император, перечислите. Во-первых, в городе не было пушек, во-вторых… Достаточно, перебил, Наполеон. Так и у меня, главной причиной всех бед была собственная дурость.  Словом, если сказать мягко, на какое-то время мне с правоохранительными органами стало не по пути.

   Ясно, меня будут искать.

   Ясно, искать будут по известным адресам.

   Ясно, оставалась тайга.

   На Покров выпал снег. Перед уходом в тайгу я выполнил одну подстраховочную операцию. Не от большого ума, а в силу инстинкта самосохранения, который включается в напряжённые моменты жизни, я написал письмо для мамы, по сути – для правоохранительных органов. Написал его при маме, мама отвезла его в город и сбросила в почтовый ящик.  Понимал, что письмо  обязательно сначала прочитают в органах, поскольку был объявлен в розыск. В письме была необходимая информация: устроился на севере в старательскую артель, прошу не волноваться, с оказией передаю письмо, которое человек сбросит в Чите в почтовый ящик, свой адрес сообщить не могу  и так далее, и так далее. За три года таких писем «из старательской артели» было отправлено несколько. И хотя приём был довольно грубый, он сработал: письма эти читали кому надо и где надо, при аресте следователь Р. Л. пересказывал мне  целые куски моего эпистолярного творчества…

   В тайгу я ушёл в свой день рождения - 20 октября  1991 года. Точнее,  отец увёз меня на вездеходе «Буран»  с прицепленными санями. На санях было самое необходимое имущество (бензин, автол, керосин,  карабин, дробовик, пятизарядная фроловка, боеприпасы, капканы, петли заячьи, сменная обувь и одежда, банный таз, мыло, брезент, топор, пила «Дружба» и запасные цепи к ней, бинокль, алюминиевая проволока для устройства балагана, лыжи охотничьи, тетради ученические, карандаши и шариковые ручки, которые так и не пригодились - паста на морозе замерзала, мука, мешок отваренной и замороженной картошки, соль, сахар, посуда, котелки, сковородка, фляжка спирта, керосиновая лампа «Летучая мышь», и много другой мелочи, необходимой для жизни в тайге.)

   Выехали  рано утром, ещё не рассвело. От деревни отъехали километров  пятнадцать-шестнадцать,  свернули в заросший ерником  распадок, вывершили его и остановились. Решили затабориться. Отцепили сани, отец помог устроить балаган, завёл снегоход и налегке уехал. Обещал вернуться через месяц.

   С 20-го октября до седьмого апреля прожил я у костра. Раз в месяц приезжал отец на снегоходе, выбирал непогожий день или ночь,  чтобы снег и ветер замели след, чтобы не смогли выследить слишком любопытные, которые есть в каждой деревне.  Привозил мороженное молоко, хлеб. Забирал сани с добытыми зайцами, белками, колонками, птицей и уезжал.

Нелепо всё это и странно,

Что я вам сейчас расскажу,

Но я расставляю капканы

И с пулей по лесу хожу.

В мужчине азарт и погоня

Заложены с первого дня.

А где-то клыкастый и новый

Готовят капкан на меня.

Доверясь и смеху, и шутке

И не почуяв беду,

Всегда осторожный и чуткий

Я в этот капкан попаду.

Всему есть конец и начало,

Конец не считайте бедой.

Я вижу, что вы заскучали

Над этой моей ерундой.

     У костра приходится спать вполглаза,  сквозь сон слышишь скрип снега, шаги, треск, любой посторонний звук. В тайге просыпаются   чувства, утраченные и невостребованные  цивилизацией, на первое место выходит интуиция.  Начинаешь обращать внимание на мелочи, которые в другое время просто  не замечаешь. Когда я смотрю кино, в котором кто-то подкрадывается к спящему у костра человеку, то понимаю, что  автор никогда не ночевал в тайге: незаметно и неслышно подойти к спящему у костра человеку невозможно! Это возможно в квартире, в городе. В тайге просыпаются первобытные звериные умения: попробуй неслышно подойти к спящей собаке!

 Лишь  только   вечер  светом  лунным

Осеребрит  унылый  снег,

Выходит  из  лесу  бесшумно,

Не  знаю,  зверь  иль  человек.

Костёр  горит.

И  -  слава  Богу!

И  я  читаю  у  огня.

А  он  недвижно  и  подолгу

Из  чащи  смотрит  на  меня.

Я  не  смотрю  на  перелесок,

И  мне  смотреть  туда  нельзя  -

Там  холодят  зелёным  блеском

Его  зовущие  глаза.

Я  утра  жду,  как  ждут  побега,

И,  согреваясь  на  ходу,

По  розовеющему  снегу

До  перелеска  я  бреду.

И,  признавая  пораженье,

Хотя  и  не  было  беды,

Со  страхом  я  и  уваженьем

Ладонью  трогаю  следы.

И,  сам  себя  не  понимая

И  отвергая  чудеса,

Без  мыслей,

Просто  созерцая,

Смотрю  подолгу  в  небеса.

    Написано оно в декабре у костра карандашом  в ученической тетрадке при свете керосиновой лампы «Летучая мышь».  Зимний костёр почти не даёт света, при свете зимнего костра писать невозможно – костёр даёт направленный  в одну сторону сильный жар. Парадоксально, но можно пройти ночью в трёх сотнях метров от  костра и не увидеть огня. Раз в месяц устраивал баню: разводил большой костёр и грел воду.

   Распад Советского Союза я не заметил, да и узнал-то об этом  в новогоднюю ночь. Так же скрипел снег под ногами, так же горел костёр – двадцать четыре часа в сутки.  В неизвестное  будущее  двигалось время. По ночам стоял морозец за минус сорок. Так же на восемнадцать часов в сутки включались и горели над головой звёзды. Что для них распад страны!

   31-го декабря, ближе к вечеру, приехал отец. Мы загрузили добычу в сани, выехали в деревню.  Мама истопила баньку.  Втроём, уже в другой стране, встретили новый 1992 год. С октября впервые зашёл в помещение, впервые сел за стол. Назавтра  вечером вернулись на мой табор. Отец даже не стал глушить снегоход, развернулся и в ночь ушёл на Тасей.

   …Когда стало ясно, что мне придётся уйти в бега и когда я сообщил об этом родителям, мама всплакнула, она была слаба на слезу, сама про себя говорила: «слёзки на колёсиках», а отец, как только выдавалось время, стал седлать Орлика и вить по тайге петли. До октября он так и не нашёл укромного места для зимовья, вот почему пришлось первую зиму провести у костра. Пологий склон, подходивший для секретного жилья, отец нашёл в конце марта: не слишком далеко от деревни, но и не близко – всего двадцать шесть километров, установил по спидометру. Это были охотничьи угодья соседа Юры Степного, чужой человек туда не зайдёт. По грибы-ягоды так далеко не забираются, да и отвыкли люди ходить пешком, а к моему зимовью можно было добраться лишь на своих двоих или на лошади. На четыре ближайшие деревни лошади были только у нас, у соседа Юры Степного – жеребец по имени Козёл и у второго соседа Валерия Степановича Потешкина – мерин Гнедок.

   Зимний день короткий, как эхо выстрела. Завтракаешь затемно, чуть начинает светать, выходишь на путик*. К двум часам, как правило, уже на таборе. Быстрый чай, не до обеда. Потом начинается самая трудоёмкая часть жизни у зимнего костра – заготовка дров на ночь. Надо спилить сухие

лиственницы, раскряжевать их на восемь-десять  четырёхметровых бревен и перенести к костру. Затем свалить  сырое дерево, разделить  его на три части по два метра,  прикантовать их к табору. В последнюю очередь готовятся поджиги, штук двадцать. Это минимум дров для зимней морозной ночи. Но, как правило, готовишь с небольшим запасом, на случай непогоды, болезни, чрезвычайной ситуации, да мало ли что может случиться с человеком в зимней тайге. Хотя в экстремальных ситуациях включаются какие-то  внутренние резервы: охотники в тайге и воины в окопах не болеют. Заготовка дров заканчивается уже в темноте. Тогда и начинаешь готовить обед. Ужин приходится на полночь.

   Однажды случилась любопытная история. Неподалёку от табора в петельку попался заяц. Когда я подошёл, он был ещё жив. Я подумал-подумал,  взял его за уши, посадил в рюкзак и принёс на табор. Легко сказать – посадил в рюкзак. У зайца сильные задние ноги, он беспомощен, пока не почувствует опору – своими когтями казалось бы безобидный заяц  легко раздирает телогрейку до тела. Нарубил метровых берёзовых жердочек и соорудил из них клетку, скрепляя их оставшейся алюминиевой проволокой. Поставил в стороне от костра, дал зайцу мелких веточек. Стало вроде бы веселей – всё не один. Утром набил клетку веточками и ушёл на путик. Возвращаясь днём, увидел свежие заячьи следы неподалёку от костра  – утром их не было. Не было  зайца и в клетке: он перегрыз берёзовые палочки и оказался на свободе, которой воспользовался странным образом: заяц сидел под навесом на моей лежанке и с удивлением смотрел на меня.  Стало интересно, чем же всё это закончится. Зайчишку я оставил на свободе, временами он куда-то убегал, наверное, кормиться и возвращался. На третью ночь странный заяц  лёг к костру с обратной стороны юрла** и подпалил себе бок. Объяснить его ненормальное поведение можно только нарушением кровоснабжения головы, возможно, петля передавила какие-то важные сосуды, в его заячьем мозгу что-то отключилось. Костёр привёл его в чувство, он понял, что делает что-то не то, что настоящие зайцы так себя не ведут. Утром зайчишка с подпалённым боком убежал и больше я его не видел…

   Крещенье 1992 отметилось лохматым и тихим снегом. На путики не пошёл. Устроил банный день. Нагрел в ведре воду, развёл пионерский костёр. Мылся почти горячей водой – на грани терпимости, натирался снегом. Надел всё сухое, чистое и холодное – хорошо! Приготовил  праздничный обед, достал фляжку спирта. Лежал в своём балагане, смотрел на белые медленные хлопья.

*Путик – тропа, проложенная охотником, вдоль которой он проверяет ловушки, капканы, петли.

**Юрло – толстое сырое бревно, на которое укладываются рабочие сухие брёвна.

                                  РОДОВАЯ   МЕТКА

          Тянулась  длинная зима с её короткими днями и бесконечными ночами, которыми хорошо думалось, ясно и чётко вспоминалось. Не хотелось вспоминать последние годы, которые слиплись, словно слои в рулоне рубероида, в какую-то общую мутную бесформенную массу. А вот ранние годы вспоминались охотно. Да и времени было более чем достаточно. И вдруг подумалось: я не первый в нашей родове, кто ушёл в бега. В тридцать седьмом дед Василий Фёдорович, которого я никогда не видел, и бабуся, которой на то время было сорок лет,  вынуждены были уйти в бега, в тайгу. Вместе с детьми, которых было семеро и младшему из которых, моему отцу, ещё  не исполнилось семи лет. Уходила в бега и мама. Спасаясь от НКВД, она с паспортом сестры села в поезд на Ярославском вокзале и через неделю ступила на читинский перрон. И ведь пронесло! И вот теперь я.

          Почти ничего не помню из раннего детства. Много цветных картинок, но это не мои воспоминания, это рассказы родителей Александра Васильевича и Любови Андреевны,  которые воплотились в картинки и  которые раскрасило моё воображение.  Особенно подробными и красочными были рассказы бабушки,  которую мы  с сёстрами называли   бабусей. Отчётливо помню, что в детстве, по крайней мере до школы, родителей мы с сёстрами называли на «вы». Перешли на «ты», скорее всего, в школе, в начальных классах, когда одноклассники обращались к своим родителям на «ты» и «выкать» стало неудобно.

   В Читу мама приехала из Москвы в 1951 году после окончания ФЗУ в Москве и работы в правом крыле государственного университета на Ленинских горах.  Левое крыло возводили заключённые. Мама была штукатуром-маляром, но в основном занималась отделочными работами -  лепниной, модной в пятидесятые  годы. Во времена Хрущёва украшение домов было признано архитектурным излишеством и упразднено, хотя в рудиментарном состоянии ещё какое-то время оставалась в виде лепных кругов, розочек, карнизов, фризов, даже пилястров и рустов, каннелюров, дат постройки на фронтоне. Но колонны в стиле  аля-дорические, аля-коринфские, аля-ионическикие   уже не возводили.  Дома строили из красного кирпича с обязательной штукатуркой изнутри и снаружи. Во времена Брежнева дома возводили по единому проекту из панелей или белого силикатного кирпича, их уже не штукатурили: цивилизация (и не только в архитектуре) направилась по нисходящей и упрощённой модели.  Строили дома  по одному шаблону, целые районы возводились  по единой серии, были скучны, неотличимы, серы и вызывали такую же серую тоску.

    …Поезд «Москва-Владивосток»  в семь тридцать утра остановился у читинского перрона. Мама с зелёным фибровым чемоданом, который, изрядно потёрт,  но  жив до сего дня, комсомольской путёвкой и по распределению отправилась пешком в управление железной дороги, откуда её направили в отдел кадров строительно-монтажного  поезда  №263,   где она   оказалась  единственным отделочником с  самым высоким шестым разрядом. Ей, по причине её двадцатилетнего возраста, не поверили, назначили  испытательные работы, после которых её квалификация  была признана. Маме вручили   бригаду учеников, в числе которых оказался мой папа. Бригада называлась «звериной», по фамилиям её членов: Волков, Медведев, Ершов, Рыбин и Вьюнов.

   Кроме бригады учеников маме дали  направление в ведомственное общежитие, где ей предстояло жить в комнате с другими девушками из этой же строительной организации – Зиной Цыганковой и Ниной Романенко (Семенченко), которые встретили маму очень неласково и пренебрежительной кличкой «Москвичка».  Маму поразила Нина, которая курила папиросы, материлась, жевала серу,  ловко циркала через редкие коричневые зубы и говорила, мол, понаехали тут всякие выскочки из Москвы, потом убирайся  за ними. Впрочем, вскоре они стали лучшими подругами. Дружба эта продолжалась  всю  жизнь.

   Как-то, уже по морозу, подруги отправили маму на рынок за молоком. Она проходила по рядам с час, замёрзла и вернулась ни с чем, заявив, что полно круглого сала, но молока нет. Смеялись все, больше всех – мама. А ещё кроме кругов мороженного молока маму поразили маты на улице.

        В это же общежитие поселили папу со своей мамой, моей бабушкой Аграфеной Васильевной Вьюновой в девичестве Горковенко.  Родом они были из большого  села Татаурово, что в Улётовском районе на реке Ингоде. У моего деда Василия Фёдоровича ещё  за  несколько  лет  до  войны умерла жена.  У бабушки Аграфены Васильевны  на руках остались двое детей. Мужа, некоего Бобовского, арестовали ещё в начале тридцатых, но не по политической статье, а была какая-то уголовщина. Он так и сгинул в тюрьме. Подробности не знаю. Также без вести на просторах России пропал сын Иван.  Но у них осталась дочь Мария, которая тоже перебралась в Читу, жила на Большом острове и родила двух сыновей – Анатолия и Василия и дочь Тасю.  Сыновья пошли в деда, хотя его никогда не видели. Когда один выходил из тюрьмы, за вторым закрывались  ворота колонии. Они так и пропали  где-то на пересылках.

     Наверное, у Аграфены Васильевны и Василия Фёдоровича было  взаимное  чувство, иначе бы она не вышла  за деда, у которого к тому   времени  на  руках  уже было шестеро детей. А, может, от безвыходности жизнь толкнула их,  двух вдовцов, навстречу друг другу. Мой отец  был самым младшим, последним, общим их ребёнком,  который родился в 1930-м году. В Татаурово семья их числилась по тому времени в числе середняков:  у них были лошади, шесть дойных коров, овцы, куры, гуси. Да и вообще – нищие и крайне бедные люди были в Сибири явлением чрезвычайным.

   Когда в школе по истории проходили крепостное право, я пытал бабусю: как, мол, жили бедняки и кулаки, как вас эксплуатировали.  Бабуся подносила указательный палец к своему виску и аккуратно им постукивала, мол, не валяй дурака, никаких бедняков не было. И всё время вспоминала какого-то Антипа непутного из огромного села Татурово, единственного бедняка, всю жизнь пролежавшего на печи.

   Василий Фёдорович долгие годы был бессменным  председателем сельского Совета. В 37-м, когда по стране начались массовые аресты и расстрелы, друг деда, он же сельский милиционер, предупредил Василия Фёдоровича, что завтра за ним приедут. Дед был  человеком решительным.   Он собрал на телеги самый необходимый скарб, привязал коров, погрузил детей и в ночь выехал из села в тайгу. Уж не знаю, какими дорогами он пробирался, но через два месяца дед со всем хозяйством оказался в селе Романовка на реке Витим, что в шестистах километрах от Татаурово. Удивительно, но его миновала страшная участь. Видно, система НКВД не всегда работала чётко и иногда давала сбои. В ней работали такие же советские люди, которым были присущи все черты людей того и времени и русского человека – и разгильдяйство, и авралы, и формальность, и лень, и показуха, и пьянство.

   После того вынужденного путешествия в нашей семье  остались кое-какие вещи. Железо стоило дорого, крестьяне знали ему цену,  поэтому  дед захватил с собой кочергу, щипцы для добывания углей, которыми можно было растапливать другие печи, прикуривать, и совок – всё это ручной работы и выполнено кузнечной сваркой. Теперь люди и не знают, что это такое. А бабуся вывезла  икону с ликом Спасителя, швейную машинку «Зингер», ступу, почерневшую и в верхней части растрескавшуюся от времени  с  чугунным пестиком, доставшиеся ей от прабабушки, которая жила, страшно представить, в то время, когда ещё не родился Пушкин, и старую, также почерневшую от времени шкатулку с миниатюрным замочком, который я в школьные годы чудесные по глупости выковырял и он канул бесследно среди огромного материального мира. Все эти раритеты теперь находятся в нашей семье. Когда я беру в руки эти вещи, детское недоумение не покидает меня: как же так, разве это возможно? – давно на свете нет бабуси, которая вышла замуж ещё до революции и среди её приданного, наверное,  были эти вещи, нет бабусиной мамы, нет её бабушки, которая жила во времена  Наполеона, но ничего о нём не знала.  Космическое пространство Сибири гасило и сводило на нет фараонов, древних эллинов, чингисханов, грозных, годуновых, -  нет ничего и никого, и от них ничего не осталось, а вещи, какие-то бездушные железки и деревяшки остались и вот я держу их в руках… и не такими уж бездушными кажутся они теперь.

      …С 1935 года бабушка Мария Алексеевна и дед Андрей Сергеевич с семью ребятишками  жили в деревне Глушанки под Тулой. Во время войны немцы занимали сёла по соседству, но Глушанки под немцами не были. Тётя Маруся часто вспоминала солдатика Петю Трошкина, которого в числе других расквартировали в доме Мануйловых. Петя всю ночь шил тапочки из голенищ рваных кирзовых сапог. Красивые были тапочки! Утром солдаты пошли в атаку, а семье велели спрятаться в подпол. Петю убили в первые минуты боя…

   После освобождения Тулы  были восстановлены и заработали заводы. Мама, едва ей исполнилось четырнадцать,   с другими сверстницами уже работала на патронном заводе, где от усталости валились с ног взрослые – чего уж говорить о детях! Мама на всю жизнь запомнила адрес: улица Оружейная, 176, Патронный завод № 38. Однажды она не вышла на работу – от постоянного недосыпа, голода, усталости. В военное время не смотрели на возраст – за дезертирство с трудового фронта  карались одинаково  и взрослые и дети. Мама испугалась наказания, а оно обязательно должно было случиться,  и на работу больше не пошла.  Она уехала в Подмосковье в Горки Ленинские, где жила её старшая сестра Мария. Мария была старше на два года, имела паспорт и работала в специализированном сельхозпредприятии,  вся продукция которого целенаправленно шла на стол руководителям государства. Вместо трудодней им выплачивали настоящие деньги. Через сестру и по её документам мама устроилась в Москве домработницей к известному архитектору. Фамилию его я не помню.  Сохранилась  чёрно-белая фотография: девчушка в тёмном платье и калошах на фоне стены в какой-то большой пустой комнате. Какое-то время до поступления в ФЗУ она работала у этого архитектора в районе Потылихи, где теперь находится Мосфильм.

   Однако маму искали и в Туле, и в Ленинских Горках. Потом оставили в покое – в военное время у НКВД были заботы поважнее. Однако про неё не забыли. В 1945 году, сразу после Победы за ней пришли. Мама жила у сестры Марии. Вечером домой к сестре заявились два   человека и почему-то с собакой. Сестра увидела их в окно.  Мама выбежала из подъезда и побежала к оврагу, где у жильцов были сараи с разной живностью. Забилась в кучу соломы и сквозь слёзы стала читать молитву. Пришедшие пустили по следу собаку. Овчарка, конечно же,  сразу же нашла маму, обнюхала, постояла и …вернулась.

   Мама отправилась в Глушанки. Баба Маша и дед Андрей на семейном совете послали маму в только что освобождённую Белоруссию - на заработки, да  и с глаз подальше.  Работа нашлась в селе Сбляны Барановической области у крепких хозяев –  жала, пряла, ходила за скотом, ткала, нянчилась. Удивительно, но многие в те годы ехали на заработки в Белоруссию,  почти уничтоженную, выжженную, но оставшуюся живой своими глухими хуторами среди болот, непроходимых лесов, забытых, неизвестных не только Богу, но и всезнающим советским ведомствам. Хозяйку мама называла Марийкой, хозяина – Юзик, вспоминала о них с теплотой. За год заработала двенадцать пудов зерна. Возвращалась на поезде «Пятьсот весёлом», ехали на крышах, там же и везли свой груз. Не могу представить, как всё  это оказалось по силам шестнадцатилетней девушке! В Туле был голод. Заработанное мамой зерно, которое смололи вручную,  стало спасением для всей семьи. Бабушка востожила* из муки хлеб, затируху.

    Мама снова перебралась в Горки к сестре Марии, поступила и закончила ФЗУ, и уже работала на строящемся здании МГУ, когда  люди в энкэвэдэшной форме пришли снова. Как раз в тот день в гости к Марии приехала моя бабушка Мария Алексеевна Мануйлова, мама моей мамы.  Дома была бабушка и моя мама. Один из пришедших подошёл к маме и спросил:

   - Анна Андреевна Мануйлова?

   Мама не успела ответить, вмешалась сообразительная бабушка:

   - Нет, это моя старшая Мария. Аня уехала в деревню.

   Люди в погонах проверили паспорт и ушли.

    Надо было срочно уезжать. На другой день мама взяла комсомольскую путёвку, подъёмные и с паспортом сестры Марии  уехала в неведомую Читу.

   В Чите по паспорту сестры она устроилась на работу и официально стала Марией Мануйловой. И старше на два года.   Уже после моего рождения она взяла себе новое имя Любовь и стала Любой Вьюновой. Таким образом, у мамы стало три имени: Анна, Мария и Любовь. Но во время похорон на венчике на голове  мамы было написано имя, данное ей при крещении – Анна.

   …Романовка жила золотом, повсюду были прииски. Дед показал себя человеком обязательным и честным, ему доверили ответственную и опасную работу – забирать с приисков и привозить в главное управление золото, снятое с драг и лотков.  Выдали лошадь и оружие. Сколько раз его пытались выследить и убить, бандитов в военные годы хватало, сколько раз ему предлагали охрану, но он всегда отказывался и говорил, что если знает о его маршруте кто-то ещё, значит, знают все. Василий Фёдорович никогда не ездил одной и той же дорогой, у него как опытного таёжника и охотника были свой тайные тропы в тайге. Правило не ходить дважды одной дорогой он заповедал старшему сыну Василию.

   В конце войны его призвали на фронт. Однако доехал он лишь до Улан-Удэ:  в Первую мировую  дед был отравлен ипритом, открылись раны в лёгких.   Осталась пожелтевшая фотография на толстой картонке, где неизвестный фотограф запечатлел его в немецком концлагере  с товарищами в грубой арестантской робе с деревянными колодками на ногах. Деда комиссовали, вернули в Романовку на прежнюю работу, где он трудился  на прежней должности до 1951 года.  После его смерти мой отец с бабушкой переехали в Читу. Город строился, нужны были рабочие руки. Отец получил комнату в том же общежитии барачного типа, что и мама, только на втором этаже.

   Это общежитие по улице 1-я Загородная ныне  улица Нечаева я хорошо помню  (конечно, не по первому году своей жизни, вскоре нам дали отдельную квартиру неподалёку), а потому что в школе в нашем и параллельных классах учились ребята из этого общежития, и мне частенько приходилось бывать у них в гостях.

    Запомнилось  широкое  крыльцо,   заплёванное  семечками и окурками, оно заканчивалось тёмной пастью всегда распахнутых дверей. Если шагнуть в эту пасть, то надо немного постоять, чтобы глаза привыкли к полумраку и обнаружить себя в пустом  и  полутемном  пространстве.   С  этого  пространства  налево  и  направо   уходят  такие  же  полутёмные  коридоры.     Коридоры длинные, метров по пятнадцать, в торце окно, через которое не проходит свет, оно покрыто сажей, жиром, грязью, засижено мухами – возле окна стоит стол с керосинками, а рядом огромная плита, рассчитанная на двенадцать семей, на ней с раннего утра  что-то кипит, шкворчит, булькает, горит, дымит. Сущий ад! В коридоре полумрак,  вдоль стен велосипеды, самокаты, ванны, вёдра, коромысла, бочки, ящики, охапки дров, всякая домашняя рухлядь, которой в комнате не нашлось места. Жильцы общежития приехали из деревень, привезли свой скарб, который в большинстве им никогда не пригодится, но и выбрасывать жалко, сказывается крестьянская хватка.

      В  основном  все  готовили  на  печи,  потому  что  дрова  привозило  производство,  а  керосин   надо  было  покупать  самим.

     С  раннего  утра  начинала  гудеть  печь.  Вскоре  на  плите  не  было  свободного  места  от  кастрюль,  чайников,  сковородок.  Последней  со  своей  вечно  закопченной  кастрюлькой  приходила  баба  Аня  Колотушкина,  мать  Ивана  Колотушкина,  штукатура  строительного  участка.  Иван,  как   и  всё  население  этого  барака,  как  и  мой  отец,   приехал  в  город  из   деревни  пополнять  рабочий  класс.  Потом  он  перевёз  мать.

   Запомнились насмешливые и осуждающие разговоры родителей про уловки бабы Ани.

    Баба  Аня  какое-то  время  стояла  у  плиты,  потом  робко  притыкала  свою  кастрюльку  где-нибудь  с  краю.  С  минуту  думала.  Потом  начиналось  волшебство.  Это  было похоже  на  фокус  с  напёрстками: человеческий  глаз  не  может  уследить  под  каким  напёрстком  находится  шарик  -  всё   дело  в  скорости.  Здесь  тоже  дело  было  в  скорости,  но  со  знаком  минус.  Кастрюлька  бабы  Ани  со  скоростью  солнца  начинала  двигаться  к  центру  плиты.  Вокруг  плиты  толпились   другие  хозяйки,  однако  заметить  продвижение  волшебной  кастрюльки  было  невозможно.  Баба  Аня  то  поправляла  крышку,  то  помешивала,  то  пробовала   варево, то  добавляла  соль,  то  лавровый  лист,  и  всякий  раз  её  кастрюля  по  миллиметру  продвигалась  к  центру.  Минут  через  десять  она  уже  стояла  на  середине  плиты рядом  с  какой-нибудь  главной  кастрюлей.  А  иногда  и  главная  кастрюля  оттиралась  в  сторону.  При  этом баба  Аня  невинно  болтала  с  женщинами,  обсуждая последние  сплетни.

    Я знаю  много  людей,  похожих  на  кастрюльку  бабы  Ани  Колотушкиной.  Обычно  эти  люди  приезжают из   провинции,  из  какого-нибудь  Усть-Мурова.  У  них  нет   образования.  У  них  нет  никаких  талантов,  кроме  одного  - любой  ценой  пробиться  к  центру,  быть  ближе  к  самой  главной  кастрюле.  У  них  первобытная  сила  жизни  сорняка.  У   них   нежные, но цепкие  объятия  лианы.   Они  впиваются  в  любой  выступ,  любую  щербинку,  чтобы   подняться  вверх.  Однако, как правило,  дерево,  которое  даёт  им  дорогу  наверх,  они  щадят  -  тогда  им  не за  что  будет  держаться.  Но  они  всегда  рядом.

    Я  знаю  таких  людей.  И  по  разным  причинам  мне  приходится  с  ними  общаться.     Но  стараюсь  держаться  от  них  подальше.

     Несколько  лет  тому  назад   барак  снесли,  построили  высотное, красивое  и  безликое  здание, каких тысячи. Впрочем, и бараков по стране было тысячи – таким же серых, безликих, пропитанных вонью керосинок.  Но  когда  я  прохожу  мимо,  то  вижу именно тот  двухэтажный  тёмный  бревенчатый  барак.  И  неумолимо  возвращаются запахи и звуки.             

   По вечерам после работы бабы выходят на крыльцо, у всех кульки с семечками, кое-кто курит.  Мужики,  если лето, в майках синих или зелёных, других тогда не было, сидят на лавках под тополями, курят, играют в домино.  Трудовой день закончен.  Барак постепенно растворяется в ночи, вспыхивают в окнах тусклые лампочки – так меньше нагорает.

     Здесь был свой особый мир, куда чужаков не принимали. Уже тогда я чётко  понимал, что этот мир никогда не станет моим.

*Востожить – делать на скорую руку что-нибудь мучное. (Орловский говор).

                        К А К    М Е Н Я   Г А Г А Р И Н    С П А С

   Мне не исполнился год, когда родителям дали  две комнаты в новом двухквартирном доме. В третьей комнате жила сухонькая  женщина,  похожая  на мышку, она носила серую юбку и серую кофту, все называли её   вытянутым именем - Бабой Оней, хотя было ей чуть больше сорока. Не знаю, чем она занималась, но где-то работала – уходила утром, вечером возникала  из ниоткуда.  Кухня была общая, как и сарай, кладовка и туалет на улице. Дом  ведомственный, принадлежал строительно-монтажному поезду, все постройки во дворе, как и все сараи и дома вдоль железных дорог по всей стране были выкрашены  ведомственной краской – суриком.

   Когда мне было лет пять-шесть,  Баба Оня куда-то съехала и  мы заняли все три комнаты.  Вторую половину дома занимала семья Ямбергов. Дядя Володя работал инженером на стройке, Тамара Кузьминична – заведующей детским садом. Два сына, старший – Виталька, младший – Андрюшка.  Жила с ними и бабушка Анна Васильевна, низенькая полная старушка – мама  Тамары Кузьминичны.

   Моя бабушка считала Анну Васильевну высокомерной и зазнайкой.  Впрочем, это не мешало ей иногда ходить к ней в гости пить чай – у Ямбергов всегда был цейлонский чай, дефицит, предел мечтаний чаёвников, хотя и индийский достать было непросто. Самым ходовым был грузинский номер 36 и плиточный с белочкой на упаковке. Чай пили с молоком. Молоко по утрам приносила женщина из частного сектора, где пока ещё разрешалось держать коров и другую живность. Впрочем, в начале шестидесятых хозяев коров, поросят, кур, коз, собак  Хрущёв обложил таким налогом,  что  приходилось прикупать яйца в магазине, чтобы заплатить его – налог платили натуральными продуктами.  Постепенно всю животинку пустили под нож.

   Родители держали кур, отец построил для них полуземлянку,  из которой был узкий лаз во двор.  По нему куры утром выходили  на солнце пощипать травы.   По воскресеньям землянку хорошо протапливали, грели воду и она служила баней. Когда куры были на улице, бабушка  не отходила от калитки, смотрела, не покажется ли уполномоченный. Причём, именно уполномоченные, а не участковые, ходили по улицам частного сектора, останавливались у ворот, подолгу прислушивались:  не закудахчет ли курица, не запоёт ли петух, не замычит ли корова, не заблеет ли коза или овца, не захрюкает ли свинья. За это давали штрафы. За собак не штрафовали, но почему-то предупреждали.

   Но однажды курочек украли. Утром увидели распахнутую калитку на улицу, раскрытые двери в землянку. Кур не было. Пришла милиция с собакой, которая привела по следу в канаву через дорогу. Там нашли отрубленную голову петуха – видно, чтобы не голосил. Тем и закончилось. Больше курей родители не заводили. А потом пришла очередь и Джека, большого серого кобеля. До старших классов школы я был уверен, что имена Боб, Джек, Джон, Джимми, Гарри – это собачьи клички, так у нас называли собак. Джек в своём вольере всегда повизгивал от восторга, когда видел меня или моих сестёр.  Это повизгивание могли услышать уполномоченные. И тогда отец решился. Он с вечера достал ружьё. Днём сёстры были в садике, я – в школе. Вернулся домой и не услышал  радостного повизгивания. Подошёл к вольеру, на полу увидел пятна крови…

    Потом заболела  сестра  Наташа, что-то с лёгкими. Врачи объяснили – недостаток питания, нехватка витаминов. Мама сказала, что пойдёт на приём  в обком КПСС.  Бабы отговаривали, мол, ты что задумала, тебя же посадят. Но мама записалась на приём к первому секретарю обкома партии Воронову и рассказала о своей беде. Её прикрепили к столовой  «Ласточка» при машиностроительном заводе  и выдали талоны. И она стала приносить домой масло, колбасу, маргарин, словом,  то, чего не было в открытой продаже. Вечером после работы и после «Ласточки», когда она проходила через Старый двор с полными сумками, бабы завистливо вздыхали: ну ты даёшь, Любка!

   В 1960 году у нас отрезали большой огород, который засаживался картошкой, и построили на этом месте трёхэтажный дом для геологов. И ещё построили пять домов  – так образовался  Геологический  двор.  В  подвале одного дома открыли магазин продуктов, а на первом этаже другого – галантерейный магазин.  Но главное – раз  в  неделю в подвальном магазине  продавали хлеб! Эти очереди за хлебом мне не забыть никогда. С утра мы с бабушкой занимали очередь, ради этого меня не отводили в садик и оставляли дома. Очередь,  выгибаясь, заползала в Геологическую ограду и шла вдоль углового дома. Бабушка оставляла меня в очереди со строгим наказом никуда не отходить. А отойти так хотелось, особенно поиграть с пацанами, пособирать цветные стёклышки, да мало ли других важных дел у шестилетнего  мальчишки. Часа два-три бабушка занималась по хозяйству, потом приходила заменить меня. Затем приходила из детского сада мама, где она временно, чтобы устроить нас в садик,  работала прачкой и приводила    сестрёнку Наташу. Мама убегала на работу,  четырёхлетняя сестра и я оставались в очереди,  бабуся шла домой, до которого всего пятьдесят метров. Потом мы по очереди бегали обедать.  После обеда мы снова вставали в очередь – уже втроём.  Вскоре привозили хлеб – буханка «забайкальского» чёрного стоила шестнадцать копеек, полубелого – восемнадцать. Кажется,  в одни руки давали по две буханки.  Нам полагалось шесть буханок. Но иногда успевала с работы мама с двухгодовалой сестрёнкой Таней, нас отоваривали десятью буханками.

   Запах хлеба – это тоже из детства,  уже на него третьим слоем наложился запах фиолетовых чернил.  Три главных детских запаха: солнечная пыль,  свежий хлеб,  фиолетовые  чернила.

   Говорить я начал  рано, но в четыре года от испуга речь пропала. Дело было так. Я катался возле дома на своём красном трёхколёсном велосипеде. Вдруг из-за угла появляется похоронная процессия  и откуда-то выбегает корова. Думаю в голове моей всё это смешалось, от испуга я перестал говорить. Водили к врачам, которые лишь разводили руками.  Год я молчал. Потом бабуся куда-то ушла и привела пожилую женщину, которая усадила меня на табуретку посредине кухни, держала над головой тарелку с водой, читала молитвы и лила в тарелку расплавленный воск. Фигурки из расплавленного воска ясно обозначили корову и гроб – это я помню отчётливо.  Женщина приходила несколько раз. Вскоре я заговорил вторично. Мама пришла с работы, по дороге зашла в столовую «Ласточка», где получила продукты. Продукты она выложила на кухонный стол и рядом положила свой паспорт, который надо было предъявлять в столовой. Я подошёл к столу, взял паспорт и отчётливо и громко сказал: «Паспорт!» Помню, сколько было шумной радости в семье. А вскоре прочитал и первое в своей жизни слово.  Читать меня  учили, наверное, родители, но отчётливо я этого не помню.

   Ходили мы с сёстрами в детский сад,  ведомственный, принадлежащий геологическому управлению. Кажется, назывался «Огонёк», он примыкал к сегодняшнему шахматному скверу. Между сквером и детским садиком находилась агитплощадка с крытой сценой и вкопанными скамейками. И сцена и скамейки были выкрашены бледно–салатной краской.  После работы, когда темнело к агитплощадке подъезжал ГаЗ-51 с киномехаником, который настраивал проектор «Украина», натягивал на сцене экран. Мужики и пацаны охотно помогали. Показывали киножурналы, документальные фильмы, сейчас бы это назвали информационной программой. Иногда крутили фильмы.

    Устроиться  в садик можно было по большому блату.  Или выстоять огромную очередь. Или ставили условие – иди работай прачкой. Мама вынуждена была оставить работу на стройке, где зарабатывала неплохие деньги и пойти в садик. Прачечная была в полуподвальном помещении,  куда  я иногда спускался, и напоминала преисподнюю – влажная жара, клубы пара, из которых возникают и пропадают женщины в сорочках или в широких белых трусах и лифчиках.   Всюду огромные ванны, корыта, тазы: стиральных машин не было, стирали вручную.

   По праздникам  и в дни рождений было принято ходить в гости к родственникам или принимать их у себя. К тому времени из Татаурово и Романовки много родни перебралось в Читу, наверное, человек двадцать. Почти все они какое-то время жили у нас, пока не определились со своим жильём и работой.  

   На праздники  1 мая, 7 ноября, Троицу, Пасху, дни рождений   собиралась вся родня, а вот Новый год встречали в своих семьях. К приходу гостей  долго готовились, варили, жарили, доставали патефон, пластинки, отец оселком точил патефонные иголки.  Все собирались за одним большим столом. Пили водку, пели песни, плясали, много говорили и вспоминали прошлое.

   Особенно запомнились походы к Наделяевым и Пожидаевым -  дальним родственникам по отцовской линии.  Вера Тимофеевна Пожидаева преподавала начальные классы в нашей школе номер 47, но я учился не у неё, а у Зинаиды Ивановны Моисеевой. Жили Наделяевы в большом деревянном доме на углу улиц Богомягкова и 1-ой Загородной, теперь она называется Нечаева. Кстати, дом этот жив до сего дня. Это в трёх кварталах от нас, но тогда мне казалось, что это на краю света. Асфальт был лишь на центральных улицах города, окраины Читы оставались засыпаны сыпучим песком, отчего женщины и девчонки летом ходили босиком, обувь несли в руках. По дороге мы проходили мимо магазина на противоположной стороне, где торговали мукой.  И вот  поравнялись с магазином. Мы идём рядом с сестрой Наташей, самая младшая Таня на руках у папы. Я остановился, показал рукой на большую белую вывеску, где огромными печатными синими буквами было написано «МУКА». И по складам прочитал: «МУ-КА». Отец от неожиданности даже опустил на землю сестрёнку. В гостях только и было разговоров про это событие, мне для проверки подсовывали детские книжки с большими печатными буквами. Я медленно по складам что-то читал.

   В школу я пошёл с восьми лет.  К первому классу я не только знал азбуку, но и прочёл самостоятельно несколько  детских книжек. И даже учил грамоте свою бабусю, хотя она и до того, не имея ни одного класса образования,  читала по складам. Надевала круглые чеховские очки,  водила пальцем по строчке, шевелила губами и шептала.

    Крестили меня в Свято-Воскресенском храме, что на углу улиц  9 Января и Чкалова. С моей стороны были:  верующая   бабуся Аграфена Васильевна, комсомолка мама и беспартийный папа. Крёстной была Валя  Карпова родом из Дарасуна,   подруга мамы  и  которую я видел лишь на пожелтевшей фотографии. Говорят, над купелью я так вцепился в бороду батюшки, что орали оба, он – басом, я – фальцетом. Однако это никак нельзя считать  неудержимой тягой к религии.

   Бабуся каждый день начинала с молитвы. Читала она молитву и перед сном. Я много раз пытался подслушивать, но бабуся шептала молитву быстро и неразборчиво, разбирал лишь отдельные слова, чаще всего это были какие-то имена. Иногда, когда мы с сёстрами своими шалостями выводили её из себя, тогда она материлась – у неё это выходило смешно. При этом обязательно говорила, обращаясь к столу:

    - Хлеб-соль не слышит.

   Затем переводила взгляд на икону со Спасителем, обиженно поджимала губы  и строго предупреждала Его:

   - А Ты не видишь.

   И грозила пальчиком.  Отношение бабуси к Господу было домашнее, как к члену семьи.

   Рядом на божнице стояла вторая икона – Богородицы. Во время бегства из Москвы  бабушка Маша вручила её маме. Отцу, неплохому столяру, руками которого была сделана практически вся мебель в доме, имеющему чувство столярного вкуса и чувство соразмерности, иногда  это чувство катастрофически изменяло: где требовалось забить маленький штукатурный гвоздик, отец присобачивал гвоздь из плотницкого арсенала. Икону Богородицы даже не стоило прибивать к стене, она и так твёрдо стояла на божнице, но отец из каких-то лишь ему известных соображений, прибил её к стене гвоздями на 22 миллиметра, вытащить их было невозможно, даже при чудодейственной помощи самой Девы Марии.

   К хлебу у бабуси тоже было особенное отношение.  Нельзя было им играть, бросаться хлебом, нельзя было буханку класть на бок, тем более переворачивать вниз краюхой, говорила как о человеке: - Не ставь хлеб вниз головой!

   Бабуся тесто называла «кестом», а кепку – «тепкой». Когда ожидались гости, она заводила квашню и строго всех предупреждала:

   - Громко не разговаривайте и дверью не хлопайте – кесто не стронется.

   И – ко мне:

   - А ты куда на улицу голоуший? Тепку надень!

   Напротив нашего дома через песчаную  дорогу  росли в два обхвата сосны, между ними – заросли крапивы, полыни, будыльника. Такие дикие травы вырастают  на месте человеческого жилья или человеческой деятельности.  Для меня до сих загадка, какая там могла быть деятельность, если наш дом стоял последний, за ним начинался нетронутый сосновый лес. Тем не менее среди будыльника я постоянно находил осколки фаянсовой, фарфоровой посуды с удивительными цветными рисунками. Откуда они там? Дома был солдатский заплечный термос для пищи, но без внутренней колбы. Года за два я его наполнил до самого верха.  Счастье было любоваться этими рисунками, которые почти никогда не повторялись. Иногда я осторожно высыпал содержимое на бетон в нашей ограде  (отец забетонировал площадку перед домом) и подолгу с любовью перебирал и рассматривал своё сокровище. Потом как-то неожиданно это увлечение прошло, куда-то подевался термос.  Наверное, родители выбросили на свалку. Но чувство радости, когда держишь в руке красивые обломки во мне живёт и доныне. Может, во мне пропал хороший археолог?

   За соснами перед домом было свободное пространство, там лежала  большая канава, которая полностью выполаживалась к улице Бутина.  Сначала мимо нашего дома, а потом наискосок через канаву шла песчаная дорога  на кладбище. Почти каждый день мимо дома везли покойников. На Родительский день толпы людей  проходили   туда и назад. Заходили многочисленные родственники, которые постепенно перебрались  из родных мест  в Читу. Бабуся заранее пекла стопки блинов, готовила угощение. Пили, вспоминали усопших родственников. Разговоры сдержанные. Ни пьяных, ни песен, ни шума не было.

      Осенью мне следовало идти в первый класс. От нетерпения я ещё с весны перебирал книжки, трогал пенал, доставал ручку, перочистку, чернильницу, нюхал дерматиновый ранец, вонь которого мне казалась амброзией. А в апреле  родители купили мне форму, которая была обязательна в те годы: брюки, френч из серого сукна с латунными пуговицами, широкий ремень с блестящей жёлтой бляхой, серая фуражка с чёрным лакированным козырьком, который бабуся почему-то называла кондырь. Это я помню хорошо. Родители принесли и развернули свёрток,  заставили примерить форму. В это время из динамика на кухне сообщили о полёте в космос Юрия Гагарина. Все выбежали на улицу, что-то кричали, бросали вверх кепки. Я ничего не понимал, но тоже со всеми вместе кричал и куда-то закинул новую фуражку, которую искала вся семья и которую нашла бабуся – всю в грязи. Праздничный полёт Юрия Алексеевича был признан достаточно уважительной причиной и избавил меня от порки новым ремнём с блестящей бляхой…

                             МЕЖДУ   ДВУМЯ   МИРАМИ

   Итак, в запасе у меня полторы сотни ночей у костра. Зимнего костра. Куча времени! Чем заниматься эти пятнадцать часов? Время от времени пью чай, но не будешь же всю ночь пить чай – лопнешь. Время от времени поправляю костёр. Время от времени на недолго засыпаю, но спать больше четырёх часов не получается – привычка. Время от времени зажигаю лампу «Летучая мышь» и карандашом делаю в блокноте записи.  А времени до утра – ещё вагон и большая тележка! И вот тут на выручку приходят воспоминания.

   …По  левую  руку  наш  двухквартирный дом  примыкал  к  Старому  двору,  по  правую  -  к  Геологическому.   Старый  двор  состоял  из  бывших  деревенских  жителей,  приехавших  работать  на  городских  стройках.  Они  не  только  привезли  с собой  весь  деревенский  уклад,  привычки,  но  и  захватили  по  возможности  живность:  в  сараях  хрюкали  поросята,  кудахтали  куры,  гоготали  гуси – закончились хрущёвские времена, народу вышло послабление.  Привычки  деревенских  людей,  их  образ  жизни,  представления  о  жизни,  во  многом  наивные,  переплавились  в  горниле  городской  жизни и на  выходе  получился  очень своеобразный  тип  людей. 

   Пьяные  драки  в  Старом  дворе  были делом  привычным и периодическим  – в дни аванса и получки.  В  драки  не  вмешивались,   с  ленивым  интересом  наблюдали  со  стороны.  Как-то  мама  возвращалась  с  работы  через  Старый  двор и  увидела  драку  -  на  топорах  дрались  муж  с  женой,  Хохол  с  Селёдкой  (почти  у  всех  обитателей  Старого  двора  были  клички).  Мама  вмешалась,  раскидала  их,  отобрала  топоры.  Бабы  стали  её   укорять,  мол,  Любка,  куда  ты  лезешь?  Через  час  они  будут  обниматься,  пить  водку,  а  виноватой  останешься  ты.

   Но удивительное дело – всё население Старого двора, представляя собой большую коммунальную квартиру, жило очень дружно. Не было друг от друга секретов – вся жизнь на виду. Двери замыкались лишь в отсутствие хозяев и на ночь. По сути, это была одна большая семья. Когда, в 1963 году,  поставили телевизионную мачту и запустили в Чите телевидение, первый чёрно-белый телевизор среди наших знакомых появился у Ташлыковых. На правах друга я каждый вечер прибегал к нему домой, где уже было полно ребятни – на правах соседей, знакомых… Все рассаживались в прихожей на полу и до позднего вечера глазели на мерцающий голубоватый экран. Смотрели всё подряд: сводки погоды, отчёты о соцсоревнованиях, какие-то журналы – все передачи тогда шли в прямом эфире. Сейчас понимаю, какие неудобства мы приносили семье: хозяевам надо было в полумраке пробираться между сидящими на полу ребятишками, а после нас ещё и убираться. Приходили и взрослые, приносили с собой табуретки - хозяйских стульев не хватало. Но не помню, чтобы хоть раз тётя Шура или дядя Паша высказали какое-то недовольство, может, и говорили, но не при нас. А ещё у Валерки была старшая сестра красавица Рита. Думаю, многие мальчишки постарше ходили на эти посиделки ради неё. Рита была красива и неприступна, и другого повода оказаться рядом с ней, кроме этих посиделок, у них не было. Признаюсь, в старших классах я тоже часто забегал к Валерке, чтобы ещё раз посмотреть на Риту – её красота была такой, какой быть не может. В Старом дворе была ещё одна красивая девчонка – Эля Алиева. Эля жила этажом выше, над квартирой Ташлыковых. Но Эля была красива восточной красотой – чёрные брови, чёрные волосы, чёрные глаза – и потому интуитивно казалась опасной.

   Быт  и  нравы  обитателей  Старого  двора  показаны  в романе, ради которого я ушёл из редакции и который так и не увидел свет. Рукопись утрачена навсегда, остались лишь разрозненные страницы.

    Наш  двухквартирный  дом  находился  по  адресу  2-ая  Загородная,  дом 5.   Если  встать  лицом  к  лесу,  то  по  левую  руку  стелился  по  земле  длинный  серый  барак.   Такие  же  бараки  -  серые  и  невзрачные,  только  двухэтажные,   создавали  квадрат,  который  назывался  Старым  двором. Населяли двор работяги – бетонщики, маляры, водители, сварщики, каменщики, уборщицы, плотники, разнорабочие. Главный цвет в Старом дворе – серый. Серые бараки, серые скамейки, серые заборы. Единственное белое пятно в углу двора – побеленное известью монументальное сооружение туалета на десять дощатых дверей.

   По  правую  руку  находился другой двор:   ярко-жёлтые дома, голубая металлическая ограда, белые тумбы в проёмах  ограды, яркая беседка, раскрашенные песочницы и скамейки. Всё  это пространство называлось Геологическим двором.

      В  Геологическом  дворе  проживала  интеллигенция:  геологи,  начальники  геологических  партий,  начальники  экспедиций,  главные  геологи,  главные  инженеры,  ведущие  специалисты,  служащие  ведомственных  подразделений.  Жены геологов, если сами не были геологами,  работали учителями, врачами, служащими.

   Старый  двор  от  Геологического  отличали    звуки,  запахи,  нравы,   одежда,  занятия обитателей.  Это  были  два  разных  мира,  никак  не  пересекающихся, которые говорили на разных языках и с разными интонациями.

   Наш  дом  разделял  эти  два  мира. Но наш дом и соединял эти два мира. Более того, наш дом тоже состоял из двух половин, из двух миров: одну  половину  занимали  мы,  Вьюновы,  вчерашние  крестьяне,  сегодняшние  рабочие.  Во  второй  половине  жили  Ямберги  -  инженер  на  строительстве  дядя  Володя  и  его  жена  Тамара  Кузьминична,  заведующая  детским  садом. Хорошо помню, как я, тогда ещё мальчишка, чувствовал это скрываемое недоверие  двух миров друг к другу. Хотя внешне отношения с соседями были всегда ровными и даже вроде бы уважительными, и всё же, всё же…   Хотя не всегда.  Запомнился разговор мамы с тётей Галей Гладких из Старого двора, матерью  Серёги и его младшего брата Толи.  А история такая.     Раз в месяц после получки глава несвятого семейства Гладких дядя Володя  – мужик коренастый, с широченными плечами, квадратным подбородком, работавший трактористом на стройке, напивался и устраивал в доме небольшие семейные учения. Сам себя он называл Фашист, эту кличку охотно принял Старый двор. Всю  войну он прошёл танкистом, о чём постоянно говорил  по пьянке:

   - Четыре года давил фашистов, сам стал фашистом, а остановиться не могу.

   Все его пьянки  проходили по установившемуся сценарию: в дни получки и аванса тётя Галя заранее собирала в узел вещи, пацанов отправляла к нам, сама поджидала Фашиста. Хозяин, перед тем, как войти домой, брал в кладовке топор – любимый инструмент стародворцев – и входил в квартиру. Вход во все квартиры был через предбанник – открываешь первую дверь, делаешь два шага в темноте и только затем упираешься во вторую дверь в саму квартиру. За этой  дверью за занавеской ждала его тётя Галя с табуреткой. И этой-то табуреткой человек, давивший фашистов, получая по голове, падал на пол. Тётя Галя тыкала его туфелькой, убеждалась, что он жив, выворачивала карманы, забирала  оставшиеся деньги, взваливала на плечо узел и бежала к нам.

   Сам Фашист знал о табуретке, но ничего не менял, удар судьбы встречал твёрдо, может, ему это было необходимо. А дальше всё шло заведённым порядком: Фашист начинал топором рубить табуретку…

   И вот однажды слышу разговор мамы с тётей Галей. Им стелили на полу, все уже улеглись, разговор идёт шёпотом, но мне всё слышно:

   - Галька, а почему ты не переодеваешься, на работу и с работы едешь в рабочем комбинезоне?

   - А я нарочно в конце работы  комбинизон мажу извёсткой и краской.

   - Зачем?

   - В автобусе от меня все шарахаются, боятся, сволочи, измазаться. Интеллигенты, тьфу!

   - Зря.

   - Ты посмотри, как они живут, все вежливые, чистенькие, а какие оклады! Ненавижу…  Зато еду и никто не толкается.

   Меня всегда поражала и даже раздражала способность мамы водить знакомство с очень разными людьми. Были у неё в подругах женщины вовсе неграмотные, малярши, уборщицы, разнорабочие, но были настоящими подругами и люди высшего уровня: главный врач детской больницы (деревянное здание по улице Анохина) Соболь, хрупкая черноволосая женщина; Лия Николаевна Англичанина, геолог, лауреат всевозможных правительственных премий, первооткрыватель разных месторождений – они могли часами разговаривать. О чём? Ну, да – москвичка. Но ведь всего восемь классов и ФЗУ! Да, любила театр и кино, когда-то играла в любительском театре в пьесе «Чайка» главную роль. Мне это было непонятно. Непонятно, почему все они тянулись к маме. Отец не любил ни театр, ни кино. Мама однажды уговорила пойти с ней на спектакль в театр (старое здание, оно позже сгорело, на углу улиц Бутина и Амурской (Калинина). В этот театр мы часто ходили всем классом под руководством классной Надежды Васильевны Калуцкой – это называлось «воспитывать на прекрасном). Отец с трудом осилил первое действие, ушёл в буфет, где и просидел до конца спектакля.

     А  однажды видел, как отец плачет. За неделю до этого он пришёл с работы радостный, показал красную небольшую книжицу – партийный билет. Отца приняли в партию! А потом было партийное собрание, на котором отец сказал то, о чём говорить не принято, о чём говорят между собой и на кухне. Мол, как же так , товарищи? Только что прошёл съезд, на котором осудили культ личности, повсюду убрали портреты и памятники Сталину, а теперь на тех же местах висят портреты Хрущёва! И по радио день и ночь – дорогой Никита Сергеевич, дорогой Никита Сергеевич! Отца не перебивали и выслушали внимательно. А назавтра вызвали в райком партии, где доходчиво объяснили, что портреты Хрущёва – это совсем не культ личности, что у отца не хватает сознательности и что, может быть, поторопились принять его в ряды коммунистической партии. Отец покаянно молчал. А потом убрал подальше партбилет и на собраниях больше не выступал.  А в тот вечер он сидел на перевёрнутой табуретке перед раскрытой печной дверцей, курил в неё и плакал… Второй раз видел отца в слезах на этом же месте, на этой же табуретке, перед этой же открытой дверцей через несколько лет. В деревне Руново на Оке умер мой дед Андрей, мамин отец Андрей Николаевич. После похорон бабушка не отпустила маму в аэропорт, хотя у мамы уже был билет на самолёт. Сказала: «Чует сердце». И велела сыну Василию Андреевичу поменять билет на следующий день. Тот самолёт потерпел крушение, все, кто был на борту, погибли. Отцу сообщили о катастрофе… А мама вошла в дом на следующий день.

  … Но больше всего я не мог терпеть мамину подругу Валю Гальтяеву со станции Гонгота – очень неопрятную маленькую толстушку. Не знаю, где и как они познакомились, но однажды мама собралась к ней в гости. Ехать надо было на пригородном поезде, а всякая дорога влекла меня с детства, словом, я напросился, о чём позже пожалел. Гальтяева работала в будке на железнодорожном переезде: поднимала и опускала шлагбаум. Мы приехали в её выходной. Помню тёмную низенькую грязную избушку в одну комнату с печкой посередине. На плите большая кастрюля с кипящей водой. Хозяйка втаскивает в избу бачок с водой, в которой плавают налимы. Гальтяева вылавливает рыб, бросает их в кипяток и поясняет: «Это для поросёнка»…

   Уже тогда, ясно это не осознавая, но чувствуя интуитивно, кое-какие зарубки в памяти для себя я сделал, иначе эти воспоминания не сохранились бы на всю жизнь: тётя Галя, Фашист, Гальтяева  –  это чужой мир. Мой мир - по правую руку, где Геологический двор.

         Скажу  больше,  я  и  сам  всегда был переходным звеном, смычкой,  промежуточным звеном, два этих мира уживались во мне.  Потому я никогда не был своим среди тех и других.  И  там  и  там  ко  мне относились с недоверием…  Всю  жизнь  я живу  «между».  Даже  сегодня,  проживая  в  деревне,  я  не  считаюсь  деревенским:   дом забит книгами  - энциклопедии, история,  русская и мировая классика, поэзия, философия.   Ношу  очки,  читаю  и пишу  книги,  не  пью с  деревенскими  водку  и  не  выясняю  отношения  на  уровне  «ты  меня  уважаешь».  Но  и  городские  меня  своим не  считают: живу  в  деревне,  сею  и  пашу  землю,  работаю  на  сенокосе,  дою  коров,  держу  скот,  объезжаю  лошадей,  хожу  в  кирзовых  сапогах.

   Именно  поэтому  мне хорошо известны язык, заботы, нравы,   проблемы одних и других. И  именно поэтому  я никогда не был своим среди тех и других.  Но главное в том, что мне ясно видна пропасть между этими мирами. Пропасть, которая никогда не может исчезнуть

   Повторю, наш дом разделял два мира, и можно было принадлежать какому-то одному, но я тогда ещё это не понимал и какое-то время пытался  примирить их в себе.

         Это был первый знак судьбы, который по молодости лет  остался непонятым. С рождения я поселился между двух миров. Все попытки что-то изменить имели очень краткий,   незначительный, но – главное – возвратный  результат.

   Знаки судьбы я учился и учусь читать всю жизнь. Этому можно научиться, если внимательно относиться к жизни.   Вспомнился случай из редакционной практики.

       Выездная бригада журналистов  редакции газеты «Забайкальский  Рабочий» работала   в  Акшинском  районе.  За  рулём  уазика  Виктор  Малышев,  рядом  грузно восседает  фотограф  Александр  Прокопьевич  Ульзутуев.  На  заднем  сиденье  корреспонденты  Лёва  Козельский,  Николай  Богданов  и  я.

    Жаркий  июльский  день.  Подъезжаем  к селу  Ново-Кургатай.  У околицы  на  верхних  жердях  изгороди  сидят мальчишки.  Им  лет  по  семь-восемь.  Они  в  трусах  и  майках.   Босые  ноги  упираются  в  нижние  жерди.  Мальчишек  пятеро.  А  точно  над  ними  на  проводах  сидят  одна  подле  другой  ласточки.  И  ласточек пятеро.

   -  Стой!  -  кричим  все  в  голос,  -  Александр  Прокопьевич, - снимай скорее!                         

          Ульзутуев  монументально  поворачивается  на  переднем  сиденье:

    -   Что  за  ерунда!  Нас  на  ферме  доярки  ждут,  их  надо  снимать,  а  то  на  обед  уйдут.

   И  мы  проехали  мимо.

      Фотограф, если он художник и человек творческий,   такой  кадр   может  искать  всю  жизнь  и  так  и  не  найти.  Художник  ремесленник  пройдёт  мимо  и   даже  не  взглянет  на  тот подарок,  который  щедро  предложила  ему  судьба.

    У  меня  создаётся  впечатление,  что  КТО-ТО  невидимый,  но  могущественный,  наделённый   разумом,  испытывает  человека.  Причём,  испытывает,  скорее,  из  любопытства.  Как  бы  невзначай  подбрасывает  ему  подарок:    пять ласточек,  возможность  побороться  с  течением,  возможность  стать   самим  собой,  -  и наблюдает,  что  из  этого  получится.  Если  человек  не  замечает  подарка  или отвергает  его,  или  берёт  его  как  должное,  без  благодарности,  то  этот  КТО-ТО  теряет  интерес  к  человеку,  как  бы  говоря,  даже  с  некоторой  брезгливостью:  ну  и  живи  как знаешь,  на  меня  больше  не  рассчитывай,  ты  мне  неинтересен.  А  на  любой  благодарный  кивок,  на  любое  «спасибо»,  сказанное  про  себя,  этот  КТО-ТО  отблагодарит  тебя  сторицей.

    Надо  лишь  уметь  читать  тайные  знаки  судьбы.

   В Геологическом дворе   были  свои  увлечения: шахматы, музыка, летом - настольный теннис,  бадминтон.  Сами жители построили хоккейную коробку,  летом на ней мальчишки гоняли в футбол.  Несколько геологов образовали что-то вроде закрытого клуба – Пушников, Салихов, Гулин и ещё несколько человек.    Вечером  в пятницу  они запирались   у  кого-нибудь на  квартире,  двери  никому  не  открывали,  заранее  покупали  коньяк  и  новую  колоду  карт.  До  утра  понедельника  играли  в  преферанс.   Матов,  драк,  синих  и  зелёных  маек  не  было,  как  не  было  и  семечек.  Зато  были  две  личных  машины:  у  Тулухоновых  -  светлая  «Волга»,  и у  главного  инженера   Читинского геологоуправления  Евгения  Николаевича  Смирнова  -  ярко-оранжевый  «Москвич».   

   В  каждой  квартире  много  книг,  вдоль  стен  книжные  шкафы, в  которых   не  только  книги,  но  и вполне  приличные  коллекции  минералов.  Многие дети ходили в музыкальную школу, носили большие тонкие тёмно-коричневые папки. Почти  все  мальчишки имели   спортивные велосипеды – «Турист» с тремя скоростями или «Спорт» с четырьмя. «Турист» ценился выше – он был легче и маневреннее. У меня был именно «Турист», подаренный  геологом Гулиным Василием Александровичем, одним из первооткрывателей  Жирекенского молибденового месторождения.  Его пригласили на работу в Москву, он распродавал и дарил вещи и мебель. До этого у меня был подростковый велосипед «Орлёнок» - весь блестящий, никелированный.

   Мама дружила с его женой Лией Англичаниной  (Сидоровой), а отец был в хороших отношениях с Василием Александровичем. Отец, как хороший столяр,  сделал  ему уникальный книжный шкаф, в котором были отделения под коллекцию минералов. Уезжая в Москву, Василий Александрович вместе с велосипедом вернул нам книжный шкаф, который до сего времени исправно служит  по прямому назначению. 

   В Старом дворе  у пацанов тоже были велосипеды, но собранные из нескольких,  почти самодельные. На эти велосипеды ставили моторы.  Моторы продавались отдельно в магазине «Старт» и стоили сорок пять рублей. Деньги добывали разными способами, просили у родителей, экономили на завтраках, отнимали у малышни, сдавали макулатуру.  Эти моторы были предметом неизбывной зависти пацанов  Геологического двора.

   Что нас  объединяло – летом футбол, зимой – хоккей. Команды были смешанные, мяч и шайбу гоняли до полной темноты, родители не могли дозваться домой.

    У нашей троицы – Егора Волченко, Серёги Пехтерева и меня – было одно общее и страстное увлечение. Это походы  в лес.

   Вначале ходили совсем недалеко от города – на Первую сопку. Жгли костёр, пекли в золе картошку, лазали по деревьям. Затем ходили на Вторую сопку. На Третью. На Четвёртой сопке – длиной каменистой гряде – наткнулись на старые окопы, выдолбленные в скалистом грунте. На дне нашли патроны, разорвавшиеся во время пожаров – капсюля оставались не пробитыми бойком. И много обойм. И много разного военного металла. Особенно удивляли нас, уже повидавших пули разных систем, алюминиевые пули – короткие, диаметром в 13 миллиметров, полые внутри.  Скорее всего, когда-то пули были залиты свинцом, но во время пожаров свинец выплавился. Ни до ни после таких пуль мне видеть больше не доводилось. В окопах кроме не выстреленных патронов мы находили много использованных гильз и пустых обойм. Ясно, что здесь оборонялись. А в брустверах подбирали пули нападавших. Кто и когда здесь воевал? С месяц или два мы ходили туда как на работу, благо от города это место находилось километрах в четырёх. Затем перешли широкую просеку, где совсем недавно провели линию ЛЭП и по заросшей дороге километра через два уткнулись в россыпь – территорию в десяток гектаров, заваленную огромными, в несколько тонн, глыбами серого гранита. Мы назвали это место Завалами. Завалы стали на несколько лет нашим любимым местом. Мы расчистили место и устроили что-то вроде полуземлянки, только сделанную из камня. В дальнем конце выложили очаг с отверстием в крыше, по бокам пристроили нары и столик.

   Лет в двенадцать родители разрешили нам с Егором оставаться  на ночь на Завалах.   На самих Завалах  жили пищухи или сеноставки, а вокруг – бурундуки и белки. Мы сняли из рогатки каждый для себя по несколько штук, сделали чучела и на этом остановились – убивать стало неинтересно. Интереснее было  сидеть неподвижно часами и наблюдать за чужой непонятной жизнью.   Иногда с нами ходил Витька Федореев из Старого двора, но ему не хватало терпения,  было скучно с нами, и он перестал ходить на Завалы. У Витьки была привычка шмыгать носом и при этом поддёргивать правым плечом. А ещё у него были глаза цвета пыли.

   …Непонятная жизнь открывалась перед нами! Иногда приходили стайки рябчиков, оказывается, рябчики ходят пешком, а летают лишь в самых крайних случаях, например, когда их вспугнут, при опасности. Да и летают лишь на короткие расстояния, точнее, перелетают. Интересно было смотреть за пищухами, когда они заготавливают на зиму сено.

   Как-то Егор сделал форму под пистолет. Форма, так называемая опока, была из двух половинок досок, которые при соединении через отверстие заливались свинцом. Так у  Егора появился наган, отлитый из свинца. Но пистолет, пусть даже ненастоящий, должен служить по прямому назначению – он должен убивать.

    И вот однажды мы отправились в лес. Мы – это Егор, Витька Федореев, Сережка Гладких, я, кто-то ещё и девчонка из Старого двора.

    К нам прибился щенок тёмно-коричневой масти, ласковый и доверчивый. Вот его и решили убить.    Было страшно. И было интересно.

   Мы отошли за вторую канаву и вошли в молодой соснячок. Щенок крутился под ногами. Кто-то взял у Егора свинцовый пистолет и рукояткой ударил собачку  по голове. Потом кто-то ещё ударил. И ещё кто-то. Запомнилась та девчонка – с тонкими ногами, в белом платье. Она подпрыгивала на месте и подзуживала:

      - Так! Так! Так!... – потом выхватила пистолет и стала им бить щенка. Щенок уже не шевелился…

   Назавтра, ещё до завтрака, я побежал на то место: может, какое чудо, может, щенок ещё жив?   Когда  приблизился к молодому соснячку, над щенком уже летали большие зелёные мухи…

     Так случилось, что мне часто приходилось убивать. Это не мой выбор, по своей воле я бы никогда не сделал его. За меня решил тот, в накомарнике. Большая часть жизни прошла в тайге. Полевые геологические сезоны, всегда рядом с тобой оружие. Работа на заготовках дикого мяса от «Охотсоюза». Работа на пушнине. Работа по договору с таксидермистами. Работа на живоотлове, где всякое бывало…. Семь таёжных сезонов на заготовке лекарственных трав.  Звонкие  ноябри, когда устанавливаются ровные морозы и начинается забой скота. В это время я всегда приезжал к родителям в деревню помочь отцу забить одну-две головы. Да ещё соседи просят. Эту работу, - называю это «работой», потому что это действительно трудная и аккуратная работа, где нельзя допустить ошибки, - надо делать  хорошо и быстро. Животное не должно испугаться и испытать боль, мучение.

   Но это самое первое убийство, которое случилось на моих глазах, вспоминалось долго. Сам не участвовал, лишь смотрел.  Сцена: девчонка с тонкими ногами, в её руке свинцовый пистолет – много лет без всякой причины вставала перед глазами. И это при том, что я уже охотился по-настоящему, за спиной – охотничьи сезоны. А вот не мог я избавиться от этой картины. Не мог – и всё! Отпустило лишь тогда, когда написал стихотворение. И как будто сжатая пружина разжалась.

Убивали мы щенка

Под кустом багуловым.

Витьки белая щека

Дёрнулась, мигнула мне.

«Ты давай, мол, подержи,

Эх, ты, нюня-сопли!»

Я и рад бы услужить,

Да ладони взмокли.

Темя тонкое щенка,

Тяжела свинчатка…

Витька – руки под бока,

Сплюнул для порядка.

Самодельный пистолет

Под рубаху сунул.

Было нам по десять лет

Той порой багуловой.

Разошлись мы с ним в тот час

Молча, без оглядки.

Ходит где-то он сейчас

Со своей свинчаткой.

Мне бы жить и – нет забот:

Витьки нету рядом.

…витька тот во мне живёт

Со свинцовым взглядом.

Руки жмёт, в глаза глядит

Преданно и нежно,

Над стихами ночь сидит,

Пишет про про подснежник.

Получается строка

Светлая, разгульная.

…Убивали мы щенка

Под кустом багуловым.

  После этого ушла острота. Ушла в стихотворение.

    Через много лет  поэт и прозаик Вильям Янович Озолин, тот самый, от которого я услышал волшебные слова «из тебя выйдет поэт»,  рассказал мне  историю.   Он  с  женой  как-то поехали  отдохнуть на берег  реки.   Писатель  захватил  спиннинг с набором  блесен, она - раскладное алюминиевое кресло.   Июль. Жаркий день. Он  безуспешно  кидает блесну.  Она  в  купальнике   загорает в кресле. Вдруг  -  рывок! Подсечка.   Через несколько минут  азартной  борьбы  он  выволакивает  на  галечный  берег  большого  тайменя.    Оттаскивает  его  подальше  от  воды  и  отходит  в  сторону. Любуется редким  красавцем.  Сильная и красивая рыбина  выгибается   и  мокрит  гальку.

     Вдруг жена, его милая  жена,  его хрупкая красавица  вскакивает с кресла,  поднимает  большой каменный окатыш, бросается к тайменю, садится   верхом и начинает этим камнем  бить по голове рыбине. Бьёт азартно,   некрасиво,  неумело,  бьёт до тех пор,  пока рыба с  размозжённой  головой не затихает.

       …Вскоре он развёлся с женой.  Сразу перед глазами вставала картина на берегу.

       Убивать должен мужчина.  Это  его  работа.  У женщины  другое  предназначение.

      А ещё тогда  – в молодом соснячке за второй канавой, где девчонка с тонкими ногами в белом платье  и с отлитым из свинца пистолетом прыгала и азартно подзуживала – проснулось чувство, которое впервые дало о себе знать на пыльном чердаке яблоновского сеновала: мир делится на своих и чужих. И вот эта в белом платье – из чужих.

   …Ниже моего табора завыли волки. Начинает один, остальные вступают. Неприятные холодные звуки, да ещё и мороз клящий. К костру они не подойдут, добычу не тронут – она в санях, сани в десяти метрах от балагана. С волками встречался неоднократно, как-нибудь при случае расскажу. Только-только пришли из детства тёплые воспоминания, но вместе с ними пришли волки, помешали. Вспоминается рвано, кусками.

    … В три или четыре года, по рассказам родителей и бабуси, мне купили трёхколёсный велосипед,  даже сохранилась чёрно-белая фотография: я в какой-то кацавейке, перешитой мамой или бабусей, важно восседаю на сиденье крохотного велосипеда: нижняя губа оттопырена, за мной торчит край железной крыши, с которой растут сосульки.  Помню, велосипед был красно-коричневого цвета, в  этот сурик неизменно были одеты все мои последующие транспортные средства –  «Жигули» первого выпуска, ещё итальянской сборки, «копейка», трактор Т-25 и трактор Т-16. И все лошади.   

    Как-то летом на центральной площади Читы  устроили состязания для малышни:  надо было первым приехать к финишу. Сейчас, с временного отдаления, думаю, что состязательство очень верно и правильно было угадано властями:  социалистические соревнования, ГТО, школьные соревнования, пионерские отрядные соревнования, личные обязательства: было схвачено изначально-природное свойство человека - стать первым.

   На своём красном велике я сразу же укатил далеко вперёд,  перед финишем водрузил ноги на руль, чем вызвал хохот всех мам и пап на площади. До финиша я не доехал -  не хватило инерции. Однако, какой-то утешительный приз мне всё же дали.

   … Ведомственный детский  садик  «Огонёк»  принадлежал Геологическому  управлению,  одной  из  самых  мощных  и  авторитетных  на  то  время  организаций    города.  Но родители  работали  в  ведомстве,  принадлежащем  железной  дороге.  Однако  наш  дом  находился  в  соприкосновении  с  Геологической  оградой,  на нашей территории был  построен дом, принадлежащий  геологическому ведомству.  У мамы было много знакомых из Геологической ограды, многим она делала ремонт в квартире, наверное, кто-то подсказал ей, каким способом можно определить  детей, то есть, нас в детский садик – надо было устроиться прачкой.  Думаю, это  и  решило  дело. 

   Воспитательницу  свою  не  помню,  но  помню  воспитательницу  младшей  группы  Валентину  Алексеевну,  куда  ходила  моя  младшая  сестра  Таня.  Валентина  Алексеевна  была  типичной  забайкалкой  с  чуть  раскосыми  глазами,  гуранкой,  как  мы  сами  себя  называем.  У Валентины  Алексеевны была тоненькая талия, и вся она была очень  гнуткая, как веточка тальника. Гураны  -  результат  смешения  русской  крови с  эвенкийской  и  бурятской. Сколько  раз  мне  приходилось  видеть  на  улицах  Москвы  и  Ленинграда  среди  тысяч  лиц  родные  гуранские  лица,  я  всегда  их  узнавал  безошибочно!

    В  детском  садике  была  у  меня  проблема  -  не  ел  мяса,  задача  стояла  трудная:  незаметно  выловить  из  тарелки  с  супом  кусочек  мяса  и также незаметно  спрятать  в  кармашке  рубахи.  Штанишки    носили  на  одной  лямке, наискосок, не по моде, а из экономии,   были  они  без  карманов. После  обеда  надо  было  бежать  в  длинный  зеленый  туалет  на  улице  и  незаметно  сбрасывать  мясо  в  чёрную  дырку.

   А  ещё  носили  чулки  -  на  прищепках,  или  закатывали  книзу  калачом.  И  сандалии,  конечно. А ещё мальчики носили галстуки бабочки, но это случалось лишь по праздникам.   Иногда  в детский садик приходил фотограф и делал постановочные снимки. Эти фотографии сохранились. На одной Гена Чупров  изображает дежурного по столовой и разносит  тарелки по столикам, за одним из которых сидим мы – Наташа Ихтонова, Марина Хацкевич, Валерка Ташлыков  - все будущие одноклассники,   все напряжены и неестественно торжественны.

   Иногда  по  выходным  приходил  ко  мне  Перфильев,  худенький  мальчик  с  узким  длинным  лицом.  В  детском  садике  он  ни  с  кем  не  разговаривал,  держался  обособлено,  и с сосредоточенным лицом   чертил  прутиком  что-то  на  земле.  Может, он стал великим и засекреченным учёным, настолько великим, что мы никогда не узнаем его имени. Но скорее всего,  Перфильева безвозвратно засосали читинские пески, которые погребли в себе  сотни  перфильевых. Жил  он  на  соседней  улице.   Почему-то  он выбрал  меня  и  как-то  в  выходной  заявился  у  ворот.  Должно  быть,    его  сам  пригласил,  иначе  откуда  бы  он  нашёл  наш  дом.

   Курей  к  тому  времени  у  нас  украли  и  новый,  сколоченный  отцом  курятник,  мы  приспособили  под  свои  игры:  курятник  был  домом,  подводной  лодкой,  кораблём,  самолётом,  танком. На  крыше  мы  крепили  красный  треугольный  флажок  на  жёлтой  круглой  палочке  -  с  такими  флажками  ходили  на  демонстрации. На этом курятнике мы бесстрашно ходили в атаки, совершали хитроумные рейды, попадали в безвыходные положения, но всегда побеждали и всегда фашисты трусливо убегали. Иногда, в самые напряжённые минуты, когда до победы было рукой достать, бабуся звала нас к столу, чем «враг» удачно пользовался.  После обеда всё приходилось начинать сначала.  Но победа всегда оставалась за нами.

       Ещё  воспоминание из  детства:  повсеместное  увлечение  голубями.  Но это было позже, классе в пятом-шестом. Голубятни  были  в  каждом  дворе,  держали  голубей  и  на  чердаках,  и  в  больших  клетках.  Часто  мальчишеский  спор  шёл  на  голубей,  голубями  менялись,  голубей  воровали.  Увлекались голубями и взрослые.  У  нас  тоже жила  пара  сизарей  -  голубь  и  голубка.  Были  ещё  дутыши,  хохлянки, турманы, были  другие  названия,  теперь  уже  не  помню.  Однажды  наши  сизари  не  прилетели,  наверное,  прибились  к  какой-то  большой  стае.  Больше  голубей  мы  не  заводили,  да  и  общее  увлечение  как-то  слабело, слабело и незаметно  сошло  на  нет.

  …Первой из одноклассников ушла Ира Чердынцева. В время летних каникул наступила на ржавый гвоздь – заражение крови. Как-то очень быстро, в две недели, её не стало. Вторым был Юрка Иванов. После восьмого класса его насмерть сбил грузовик: они с отцом заготовили кедровый орех, вынесли  мешки на трассу и ловили попутную машину. Пьяный водитель не удержал машину… Третьей стала Люда Медведева.

    Это были первые ощутимые потери в моей жизни.

                 Н Е Б О,   С А М О Л Ё Т,   С О Л Ь Ф Е Д Ж И О

 

   Первые  графоманские опыты пришлись на шестой класс. Случилось это радостно-печальное для меня событие  поздней осенью. Снега, как всегда бывает в Забайкалье, долго не было. Выпал он неожиданно ночью и, как всегда,  лишь в последних числах ноября. Установились весёлые звонкие морозы моей тринадцатой зимы,  за которые я ещё не успел привыкнуть к жизни: в тринадцать лет звуки, запахи, цвет, люди – неизвестные стихии, которые только предстоит открыть и освоить.

    Я вернулся из школы. Мы с отцом выходим на улицу (намеренно меняю прошедшее время на настоящее, буду так делать часто – мне так удобнее), отец устанавливает козлы, закладывает в них старые доски и мы пилим их  двуручной пилой, стараясь не попадать на ржавые гвозди.  Снег, до этого белый и нетронутый, под нашими ногами перемешивается с землёй и опилками, вся эта белая сказочная стихия, чистая гармония разрушается на глазах, причём, разрушители мы сами. А в то время в школе мне нравилась одна девчонка, уже не помню ни имени, ни фамилии,  но запомнилось это чувство: идёшь по улице, по которой только что прошла она и дышишь её воздухом.  В школьной раздевалке снимаешь своё пальтишко  с вешалки, на которой висела  её шубка и, может быть, они соприкасались…   Она мне нравилась, а я ей – нет.  От этой  негармонии  у меня в голове возникают строчки:

На улице зима, но снег совсем не белый,

Он перемешан с сажей и землёй.

Ах, что я сделал, что я сделал,

Теперь ведь пропасть между ней и мной!

   Не знаю уж, что я там сделал, но строчки возникли, скорее всего, при виде разрушения гармонии.  Если следовать жизненной правде, надо было написать «снег перемешан с опилками», но «опилки» никак не лезли в строку, ломали её – чувство размера возникло как-то подспудно, нигде я этому не учился. Так человек чувствует музыку без всяких консерваторий, так человек поёт – не потому, что он получил певческое образование, а потому что светло на душе. И, наверное, интуитивно я тогда понял, что жизненная правда – это не всегда правильно, что есть другая правда, правдивее жизненной.  И вот эта выдуманная справедливая правда – самая настоящая правда, именно такой она и должна быть. Все мои будущие беды отсюда, от желания жить по выдуманной правде.

   Всё это сейчас я понимаю, тогда же всё произошло на уровне подсознания.

   Два чувства – гармонии и справедливости – это то, что появилось как-то

сразу, вдруг,  ниоткуда, собственно, из этих двух половинок я и состою до сего дня. Вот ещё одно стихотворение из школьных лет:

Белый, белый снег упал на лес,

Залечил все раны и обиды.

Даже горы, видевшие виды,

Стали вдруг преддверием чудес.

Сосны, полонившие тайгу,

Тишина, другая с непривычки.

И чернели язвой на снегу

Брошенные кем-то рукавички…

   Чёрное на белом – это тоже разрушение гармонии.

   В том же году случился первый робкий  опыт в прозе.

   На станции Яблоновая жили Сизиковы – отцова сестра тётя Маруся, Мария Васильевна с мужем дядей Кешей. Детей было у них пятеро: Лариса, Таня, Надя, Люба и самый младший Саша. Я ещё не был на этой станции, даже не представлял, какая она, но меня заворожило само название – Яблоновая: ароматное, хрустящее, румяное, такие яблоки  были в подмосковном саду в селе Руново у бабы Маши, маминой мамы.

   В то лето родители взяли отпуск и приехали к Сизиковым, которые попросили отца помочь  накосить сена для коровы. Несколько раз брали меня на покос.  Запомнились бледно-зелёные ящерицы в траве, которых видел впервые в жизни.  Девчонкам дядя Кеша сколотил во дворе фанерный домик, где поставил игрушечную мебель, даже электричество провёл. Тётя Маруся повесила на окошки занавески. Всё было почти настоящее, только маленькое.

   У младших Сизиковых была ежедневная обязанность – прибраться в конюшне, выбрать из подстилки ночные «яблоки» и постелить свежее сено. Чтобы найти эти «яблоки», девчонки ложились и катались – чувствовали боками. Почему-то эта деталь, как резцом провели, врезалась в память…. 

    Девчонки, а с ними две моих сестрёнки Наташа и Таня с утра до вечера колготились и пищали в своём домике – куклы, посуда, разные девчоночьи дела. Самый младший из Сизиковых Саша ещё не ходил в школу. В общем,  компании у меня не составилось. С местными я так и не подружился. Яблоки, как выяснилось, в тех местах отродясь не росли, но разочарования не настало,  и выход для меня нашёлся самым чудесным образом – в доме было полно книг. За лето я перечитал «Таинственный остров», «Дети капитана Гранта», «Пятнадцатилетний капитан», «Вокруг света за 80 дней» - Жюля Верна, «Последний из могикан»  Фенимора Купера, «Оцеола, вождь семинолов» Майна Рида,  Драгунского, Носова…  После завтрака забирался  по лестнице на чердак над летней кухней,  и дозваться меня едва можно было к обеду. После обеда – скорей на свой чердак.

      И не зелёным плащом прошелестело для меня то лето – оно прошумело плащами мушкетёров, пурпурным одеянием кардинала, вуалью и шляпками первых красавиц, набедренными повязками, копьями и стрелами, манжетам и парусами, вантами и реями, шпагами и ботфортами.  Я был графом Монте Кристо, находил и сурово карал негодяев; носил накидку из козьей шкуры и зонтик и сожалел, что при встрече с людоедами у меня не было в руках автомата…

    Запомнились на всю жизнь яркие  игольчатые  солнечные лучи, которые сквозили сквозь щели фронтона. В этих лучах  в неизвестное, в  миры из книг летела алмазная пыль. Когда шёл дождь, пыль  становилась невидимой, зато появлялся запах – запах пыли, прибитой дождём. Сумасшедший запах – на всю жизнь.

   Уже в зрелые  годы по этим воспоминаниям написано стихотворение:

 У времени есть запах. Но давно

 Он растворился, улетел, растрачен

 И вместе с ним на самое на дно

  Ушли и пораженья и удачи.

 Ушли событья прошлого. С концом,

 Концы которого уходят в воду:

 Походы в лес с подвыпившим отцом,

 Как раньше говорили - на природу;

 На пустыре за школой с пацанвой

 Футбольный мяч до сумерек, до ночи;

 До школы путь по улице чужой,

Что был пускай опасней, но короче;

 И лагерь пионерский на реке

 В булыжных серых валунах облыжных.

 И вся-то жизнь, как лыжник налегке,

 Мелькнула и пропала, будто лыжник.

 У времени был запах. Но давно

 Он выдышан как амбра из флакона.

 Но иногда - мгновение одно! -

 Как приговор сынам Лаокоона:

 Неотвратимой нежною петлёй,

 Что шею обнаруживает ловко, -

 На берегу под ветреной ветлой,

 В какой-нибудь замызганной столовке,

 В трамвае, на гулянке, у костра,

 На кладбище, собрании, повсюду

 Нахлынет запаха струя, остра,

 И с ног собьёт, как бьют посуду!

 И прошлой жизни яростный накат

 В десяток запрессованный молекул

 Утраченного прежде вещества

 Смысл возвратит бессмысленному веку.

 У времени есть запах. Только он

 Одушевлён, но не овеществлён,

 Своею тонкой ниткою сшивает

 Пергаментные лоскуты времён.

    С запахами прочно связаны многие куски жизни. Начальные школьные классы насквозь пропитаны фиолетово-золотистым запахом чернил. Чернила были и вправду фиолетовыми, а при высыхании давали золотистый оттенок и имели нежно-приторный привкус, какой бывает от  свинца во рту, только нежнее, аккуратнее. Чернила носили в школу в чернильницах – стеклянных или коричневых карболитовых.  Назывались  они непроливашками или непроливайками:  если чернил налить до половины, то их можно переворачивать, при этом  чернила оставались внутри. Непроливайки носили в мешочках и затягивали тесёмкой – мешочки были фиолетовыми: чернила почему-то всё равно проливались. Но  ладони  были испачканы  только у мальчишек, девчоночьи пальцы оставались чистыми, что уже тогда наводило на мысль о некоей иной стихии существ с бантиками.

     Уж не знаю, что за воздух  такой окружал Яблоновую, но как-то иначе трудно объяснить такое скопление писателей на относительно малом пятачке -  на той же станции в интернате жил до одиннадцати лет будущий известный  детский прозаик и поэт  Георгий Рудольфович Граубин. На этой же станции  жил будущий писатель Сергей Михайлович Зарубин. На этой же станции последние свои годы жил уже состоявшийся и известный в стране поэт Геннадий Алексеевич Головатый.

   На том пыльном чердаке Сизиковых на станции Яблоновая было сделано   одно открытие – мир делится на своих и чужих. Да и вообще все открытия случаются в молодые годы. Открытие это происходило не из краткого жизненного опыта, а из литературы, кинофильмов, когда роли несуществующих  героев приходилось примеривать на себя. Тогда ещё и мысли не было, что пройдёт какое-то время и сама жизнь заставит с юношеским максимализмом  делить не только людей  на своих и чужих, но и весь мир – на свой и чужой! 

   После Незнайки Носова осталось чувство недосказанности. Нимало не смущаясь, попросил у тёти Маруси бумагу,  и она выдала мне тетрадку на сорок восемь страниц и ручку. И я дописал продолжение, придумал какие-то новые приключения Незнайки на Луне. Таким образом, Яблоновая стала приютом ещё для одного пишущего человека.

   Тетрадка эта чудом сохранилась, недавно перечитал – забавно! И беспомощно! И – нагло!

   Но впервые осмысленное понимание  Слова пришло после восьмого класса. Этот момент я запомнил на всю жизнь – как яркая вспышка.   Случилось это для меня жизнеопределяющее событие в первых числах сентября 1969 года – я вернулся из геологической партии, где лето отработал маршрутным рабочим, заработал 96 рублей, которые получил в кассе Читинского геологического управления. Там же, но уже в отделе кадров и двумя годами позже мне вручили трудовую книжку, вот запись из неё:

   «1969. 06. 09. Принят в Могзонскую партию маршрутным рабочим 3-го разряда. Приказ 1 от 10. 06. 71.

1969. 09. 01. Уволен по собственному желанию. Приказ 12 от 27. 08. 71г.»

    Приказы выполнены задним числом.

   С тех первых своих денег сделал  подарки: отцу – двустволку шестнадцатого калибра за шестьдесят рублей, маме и бабусе – по отрезу на платье.  Подарить по шоколадке сёстрам ума не хватило.

   В город я вернулся другим человеком, человеком с трёхмесячным опытом рабочего, пусть и очень молодого, человека, прожившего лето без родителей среди взрослых. 

   Начались школьные занятия в девятом классе, мы учились в первую смену. Я вернулся из школы и занимался какими-то  последними осенними  огородными  делами: может, собирал ботву, может, перекапывал грядки, может, пригибал малину – теперь уже не помню. Помню - стремительно пахнет пряным и горьким – на тополе у дома вянет листва. Осенью запахи сильнее летних, словно вода, листья, земля, деревья копили-копили и напоследок перед уходом и вспыхнули запахами. Ковыряюсь в земле и слышу гул  самолёта. Поднимаю голову – высоко летит беззвучная серебряная птичка, за ней тянутся две нитки инверсионного следа, которые размываются и становятся похожи на простаквашу, по этому следу бежит грохочущий звук, но догнать птичку не может. Пониже, навстречу самолёту летит ворона, ворона исчезает за срезом жёлтого трёхэтажного дома Геологического двора. В этом доме на втором этаже в мою сторону открыто окно, из которого  в наш огород сквозь желтеющий тополь капают  неуверенные звуки гаммы  – до, ре, ми, фа, соль, ля, си. И снова – до, ре, ми, фа, соль, ля, си… И всё это на густом ярко-синем небе, какое бывает только в Забайкалье и только в первых числах сентября. И на фоне синего – жёлтый дом. И на фоне синего – зелёные и уже жёлтые листья тополя. И прощальный запах. И самолёт. И ворона. И звуки пианино. И я стою в огороде, смотрю и вслушиваюсь. И – вдруг меня пронзило!  - Всё едино, всё одно, всё связано и всё неразрывно, и одно не может быть без другого! И ещё: в мире есть миллионы вещей и явлений, которые  связаны, только не могу понять, каким образом. И ещё не могу понять, Кто это сделал. Но уж как-то хорошо Этот  всё сделал! Как-то всё очень хорошо вошло одно в другое.  Не было бы самолёта или не случись жёлтых листьев тополя, не было бы меня и ничего бы не случилось.

   Каждый человек должен сделать хотя бы одно открытие в жизни. Речь не о тех открытиях – в области технических и физических  величин, а о тех, которые сделаны давно, ещё в первобытную давность, во времена мамонтов, но, тем не менее, их делает каждый человек.. Если же человек не сделал для себя такого открытия, он напрасно прожил свою жизнь.

   Но вернусь к открытию.

   Это было первое и единственное открытие, сделанное мною в жизни.  Вернее, открытий было много, но все они были уточняющие, все они были разветвлениями, мелкими потоками от  главного русла.  Мне его хватило, чтобы все последующие годы до сегодняшнего дня  доказывать и расшифровывать, стараться понять своё открытие – чем бы ни занимался. Это как если видишь настенные часы, где на циферблате идут стрелки – одна быстрее, одна медленнее, в своё время выскакивает кукушка и обещает вечные годы, но сам механизм, сами пружинки и шестерёнки скрыты от глаз, их не видно посторонним. Я не захотел быть посторонним, мне захотелось увидеть сам механизм, разобраться, каким образом шестерёнки цепляются одна за другую, каким способом ворона связана с синим небом,  сольфеджио, тополем, самолётом и мною. А в том, что эта связь существует, я уже не сомневался – с того самого осеннего дня.

   И ещё одно открытие, сделанное мною в ту же секунду: ведь можно же! -   можно же написать такое стихотворение или поэму, в которых  раскроется эта тайна, надо только очень сильно постараться. Очень сильно! Вот я и стараюсь всю жизнь. Очень стараюсь! Пока не получается.

   Наверное, я давно бы забросил  попытки, на которые ушла вся жизнь. Вся, без остатка. Давно бы забросил, если бы не то видение под синим небом, та секундная вспышка, когда мне на мгновение открылся верхний замысел.

   Давно бы забросил, но иногда, очень редко,  подавалась надежда:  где-то далеко в конце тёмного туннеля  появлялся свет, и этот свет обещал, что ещё чуть-чуть и всё получится.

   Давно бы забросил, если бы не эта, пусть даже честолюбивая мысль: ведь кто-то должен это сделать.

   Вот и стараюсь. И очень надеюсь, может быть, что-то получится. Всё написанное  раньше – не в счёт!

Острее  чувствуешь  с  годами

И  проще  думаешь  притом.

Мы  за  последними  грибами

Чуть  свет  с  товарищем  идём.

 Мы  ждём  паром  у  перевоза.

И  проступают  дерева.

Полупрозрачная  берёза

В  тумане  светится  едва.

 И  грани  нет  определённой,

И  не  узнаешь  никогда,

Где  берег  кончился  наклонный,

Где  начинается  вода.

 Одно  в  другое  переходит,

Одно  становится  другим:

Вода,  деревья,  трап  у  сходен

И  мы  с  товарищем  моим.

 И  мы  уже  не  понимаем,

Зачем  мы  здесь  в  рассветный  час,

Мы  растворяемся  в  тумане,

И  он  пронизывает  нас.

 И,  чувствуя,  как  это  важно,

Мы  рядом  держимся  -  вдвоём,

Мы  тоже  как  бы  часть  пейзажа,

Как  бы  кусты  или  паром.

 !.. так  вот  что  тщательно  скрывала

Природа,

И  на  чём  стоит:

Из  одного  материала

Всё  в  этой  жизни  состоит!

   Так или иначе, всё зарифмованное мною живёт, ходит, вращается по спирали вокруг того сентябрьского неба, самолёта, вороны и сольфеджио. То приближаясь, то отдаляясь, может, интуитивно понимая,  что если попасть в центр, значит, понять главную суть, которую не следует знать смертным.  Значит,  исчезнет смысл  и жить станет незачем.

   Вся моя проза, если это можно назвать прозой,  далеко не уходит от синего неба, вороны, самолёта и сольфеджио. И горняк Фитин вместе со мной и своей теорией смотрит в синее небо и старается разгадать эту тайну.

    Дорога и расстояния -  первые  стихии, которые  я  полюбил на всю жизнь.  Меня  влекла и волновала дорога как неизвестность. И   любил дорогу как движение. Со школьной поры  рюкзак всегда висел на видном месте, от прикосновения к  грубому выцветшему брезенту,  местами прожженному, замирало сердце. Так же оно замирало от запаха костра, ветра, дороги, дорожной пыли, паровозных, а затем и тепловозных и электровозных гудков, неспешной суеты районных аэропортов, невнятных объявлений, попуток – от всего этого физически замирало сердце. Это было интимное чувство, точно также оборвалось сердце, когда я взял за руку одноклассницу Люду Подлесную, в которую был целый год тайно влюблён.

   Было время, когда разрывался между родным очагом и вольной дорогой. Начнёт солнце пригревать, снег потемнеет, осядет, ходишь по комнате, как в клетке, места себе не находишь, сто раз рюкзак развяжешь, который уже с зимы собран, всё проверишь. А сам уже мысленно давно на незнакомых реках, перевалах, ночёвках у костра…

   Осенью листва начнёт сходить, птицы потянутся на юг, подолгу стоишь и смотришь им вслед и вдруг понимаешь: всё!  Пора домой!

   Лет двадцать моя жизнь была поровну поделена между домом и тайгой.

   Затем рюкзак всё дольше и дольше стал задерживаться в коридоре.

   Наступил день, когда я вздохнул и убрал рюкзак в кладовку.

   И вот теперь жизнь насильно кинула меня в родную стихию. Это был невольный подарок судьбы, который я принял как неизбежность.

 

 Незаметно кончается лето,

Эти дни уже не веселят.

Перекладины тонкого света

В отуманенных рощах висят.

Грустно знать в окончании лета,

Что любил и не так, и не то.

В эти тонкие полосы света

Я уйду, запахнувши пальто.

Уходить – это тоже блаженство.

Был – ничей, и остался – ничей.

Гениальное несовершенство

Не умеющих гнуться лучей.

Уходить – это тоже причуда,

Как сквозь пальцы уходит вода, -

В этот свет, что идёт ниоткуда,

И уходит всегда в никуда.

   Но в тот сине-жёлтый сентябрьский день случилось ещё одно событие, которое понимается лишь издалека  – закончилось моё детство. Сейчас сказали бы, закончилось отрочество. Но в те годы так не говорили, да и само слово «отрочество» несло жеманный оттенок,  происходило откуда-то из старорежимных времён, в которых  остались гимназии, цилиндры, корсеты, кареты, кринолины, бриолины,  брегеты и бретёры,  канделябры и свечи с нежным потрескиванием, нагаром, неверным колеблющемся светом,  полунамёки, обмороки – очень удачные, прямо на руки кавалеров;  долгие отношения   и другие наполнители ушедшей и таинственной эпохи, когда даже говорили на другом языке.   Все мы вынуждены были попадать сразу из детства в юность – в мир без полутеней, чёрно-белый мир с резкими углами и прямыми линиями, о котором поэт Коган сказал: «Я с детства не любил овал, я с детства угол рисовал…», в мир, где есть только добро и только зло. А я любил и люблю овал – в отношениях, в мебели, портьерных складках, архитектуре, словах, разговоре, одежде, но вынужден был всю жизнь чертить ненавистный угол. И только в стихах, только наедине с собой я трепетно и любовно выводил плавные овальные линии, - линии, которые совпадали с теми лекалами, по которым я был зачем-то создан…

        С той поры все мои расставания, грустные и весёлые, а бывают и такие – с людьми, городами, местностью, увлечениями, вещами – случались почему-то осенью, под горьковато-терпкий запах вянущей листвы. Осень – это медленный светлый овал. 

      У этого открытия было продолжение:  мне показалось, и я был в том совершенно уверен, что всё разнообразие жизни, все её самые потаённые закоулки,    все движения, краски, чувства можно выразить словом. Надо лишь найти такие слова.

   Лет через десять, когда уже были написаны и опубликованы первые стихотворения,  жизнь отказала мне в моей правоте. Случилось это потрясшее моё мировоззрение и выбившее на какое-то время почву из-под ног событие в Иркутске во время сессии. Тогда я работал стажёром  в отделе партийной жизни областной газеты «Забайкальский Рабочий», заочно учился на филологическом факультете  университета имени Жданова, подрабатывал служкой в Кресто-Воздвиженском храме по улице Седова, 1 и был кратковременно и платонически-невинно влюблён в преподавательницу русского языка Ирину Алексеевну Емельянову.  Она была старше меня на два года, хотя смотрелась девчонкой.  О моих чувствах она, к счастью, так никогда и не узнала. Впрочем, на память об этом бесшабашном периоде осталось стихотворение:

Когда тоска меня душила,

 Скалой вставала на пути,

 Луна мерцала, как могила,

 В глубокой каменной степи, -

 Я шёл к трамваю у киоска,

 Входил в расшатанный вагон,

 Смотрел в окно:

 Не перекрёстки -

 Одни кресты со всех сторон.

 Я долго ехал на трамвае

 Туда, где тихо, про себя,

 Светилась робкая, святая,

 Такая слабая судьба.

 И оттого, что в дождь и слякоть

 Она умела так сиять,

 Хотелось петь,

 Хотелось плакать

 И не хотелось умирать!

 Я шел назад.

 Звезда летела.

 Река текла.

 Земля скрипела.

 И дворничиха что-то пела.

 Урчал автобус в гараже -

 Всё потому, что там горело

 Окно на пятом этаже.

 Я шёл назад, того не зная,

 Что в то окно,

 Полным – полна,

 Светила тусклая,

 Большая.

 И безысходная луна

    Именно тогда после экзаменов однокурсники решили это событие как-то отметить. Иринушка, как мы её звали между собой, предложила всей группой сходить в художественный музей. Там как раз открылась выставка Рериха. Картины его, довольно однообразные – горы, небо, закаты с преобладающими синими, белыми и красными колерами  – не оставили сильного впечатления. Единственная самоуверенная мысль засела  в памяти: я тоже так могу. Мне наскучили однообразные рериховские рисунки, и я завернул в какой-то боковой зал, где  поразила меня картина в небольшой рамке, кажется, Брюллова, и, кажется, называлась она «Несостоявшееся свидание»: зритель видит со стороны, с улицы  - девушку, которая задумчиво и даже огорчённо сидит  у окна за столом перед зажжённой свечой. Одной рукой она заслонилась от яркого пламени, на ладонь другой опёрлась щекой. И свет свечи просвечивает её тонкие пальцы и образуется бледно-розовый цвет. И вот тогда я вдруг отчётливо понял, что невозможно найти таких слов, чтобы всё это передать, нарисовать, создать в воображении, что есть стихии, которые неподвластны слову, позже я с ними соприкоснулся – это музыка и живопись.  В тот день меня постигло отчаяние.  Группа давно ушла из музея, а я всё стоял и  с тупым восхищением смотрел на эту картину. Конечно, меня поразили эти пальцы, почти прозрачные - как соты, но на грани допустимой физиологии.  А ещё её  лицо. Обманутая надежда, несбывшееся ожидание даже не этой девушки, которая зажгла на столе перед окном свечу.  В те дни из каждого окна слышалась музыка из оперы Петрова «Юнона и Авось» на слова Андрея Вознесенского, в которой шестнадцатилетняя Кончита Оргильо, уже помолвлена, уже венчание  назначено в  храме Сан-Франциско, восемнадцать лет ждала графа Рязанова, каждую ночь зажигая на окне для него свечу.  Она  не знала, что через несколько месяцев после отплытия из Калифорнии  он умер от воспаления лёгких в Красноярске.   Несбывшиеся ожидания  всех нас, всего человечества – вот что было в её юном прекрасном лице, в котором уже просматривалась  вся трагедия  мира.

   … Покидая цивилизацию, загрузил в кунг коробку с дневниками, которые веду с шестого класса – всего сорок одна общая тетрадь в девяносто шесть страниц. Что написано пером – не вырубишь топором: убедился, что это так. А вот память – не слишком надёжная кладовая, многое забывается.

                     О Т Ц О В С К И Е      У Н И В Е Р С И Т Е Т Ы

      Каждый человек хотя бы раз в жизни переживал период серьёзных испытаний, когда надо ответить прежде всего самому себе: кто ты есть на изгиб, на излом?   У мальчишек чаще всего это случается в армии. У меня случилось намного раньше – после восьмого класса. 

    К десятому классу  что такое романтика я знал уже не только из повестей и рассказов журнала «Юность», не только из песен, что постоянно звучали из радиоприёмников: «Девчонки из геологоразведки шагают по нехоженой тайге…»,  «Бирюса»,  «Остроконечных  елей ресницы над голубыми глазами озёр», «Ангара» - песенно-стихотворный романтический вал  накрыл страну: молодёжь ехала на стройки. В Сибири возводились гидроэлектростанции на Енисее, Ангаре, Лене, строились города, открывались новые месторождения, в моде были геологи, военные, строители – наступило время великих строек.

   К десятому классу что такое романтика я знал уже на  вкус, на ощупь, на запах, знал её тёмные и некрасивые  стороны. Знал, что это не только песни под гитару у ночного костра. Знал, что  днём это пауты в июне и слепни в июле, от которых нет спасения не только людям с их костюмами и репеллентами, но и животным - насекомые заедают их насмерть. Ночью и вечером – это комары, от которых стоит такой гуд, надо кричать, чтобы услышать друг друга. В тарелках с супом толстым слоем плавают комары, их никто не вылавливает, едят быстро, ложки мелькают – станешь вылавливать, их станет ещё больше. В конце августа  мошка – мелкая, едкая, от неё нет спасения, мошка набивается под портянки, под манжеты рукавов.  Дикие олени-сокжои и сохатые лезут в любое болото по самые глаза и сидят там до ночи или же носятся по кругу до потери сил.

   Знал, что романтика - это белые от соли негнущиеся противоэнцефалитные костюмы.   Знал, что это отсыревшие спальники и палатки, где всё пропахло плесенью.  Знал, что это бараки для рабочих с не убиваемым запахом табака, пота, человеческих тел и вонью портянок.  Знал, что эти портянки не только воняют, но ещё и не гнутся и до утра стоят в углу твёрдо и неколебимо, как щит родины.  А по утрам наворачиваются на ноги со звуком кровельного железа. И дело не в лени и нежелании постирать  – элементарно нет времени: падаешь затемно на нары и засыпаешь, не коснувшись их, и просыпаешься затемно. Просыпаешься, но тело ещё не отдохнуло, руки и ноги ломит от длинной боли.

   Романтика – лекарство от серых будней обычной жизни. Хотя в юности трудно говорить о серых буднях – каждый день был новым, неповторимым, каждый день был открытием. Но даже эти яркие дни юности рядом с романтическими буднями выглядели серо.

   Вот этой-то романтики я и хлебнул с избытком, она стала для меня не лекарством, а ядом. Я отравился романтикой, но без неё уже не мог существовать.

    После восьмого класса, когда  с первой зарплаты подарил отцу двустволку шестнадцатого калибра, отец отдал мне своё ружьё, тоже шестнадцатого калибра, курковую одностволку.  В пятнадцать лет я имел  два настоящих рабочих ствола – ни документов, ни разрешения в то время не требовалось.

   В шестнадцать лет я уже охотился по-настоящему. Отец научил правильно снимать шкурку с белки, зайца, лисы, рыси, соболя, колонка, дикой козы (если шкурку колонка, зайца, лисы на пяльцах растягивают, то соболиную шкурку наоборот – ссаживают, делают её меньше, уплотняют мех, это называется «сбивать ость»). Научил делать пяльца для шкурок, научил скрадывать дичь, ставить капканы, петли, плашки, научил читать следы в тайге и маскировать свои, объяснил,  в какое время  суток в какую сторону тянет воздух, научил премудрости  часами неподвижно сидеть  на солонце – на лабазе и в сидьбе,  рассказал о повадках диких зверей, научил  разным другим  таёжным тонкостям. Отец научил меня самым азам, самым первым шагам жизни в тайге.

    Говорю ему запоздалое спасибо, потому что не сказал при жизни.

   Ходить пешком подолгу и помногу  тоже приучил меня отец – профессиональный охотник. Я с удовольствием и благодарностью вспоминаю его уроки – на ориентирование, запоминание, выживание. Эти, часто жёсткие,  уроки  подавались в виде игры. Кстати, все наши детские игры, сейчас я это понимаю, были тренировкой  для взрослых отношений,  учёбой для взрослой жизни, через эти игры моделировалось наше будущее, просто мы этого тогда не понимали. 

    Расскажу о некоторых   уроках отца.

   Допустим, выходим мы из какой-то точки, идём по большому кругу, минуем перевалы, заходим в распадки, переходим из пади в падь – это что-то вроде разведки, смотрим, какая ягода уродилась в этом году: где  брусника, отец называл её «брусница», где  голубика, «голубица», где смородина, где моховка, где княженика, где жимолость. Идём неспешно, отец показывает следы животных. Если отпечатки чёткие, учит, как отличить след волка от следа собаки, как отличить след изюбра от следа матки, куда они направились, зачем, где они будут вечером, рассказывает о приметах, как изменится погода к вечеру или к утру, о  таёжных законах.  Он обращал внимание на каждую мелочь – сбитую росу, примятую траву, сломанную ветку, оброненную шишку, тонкие, почти незаметные нитевидные царапины от коготков белки на коре деревьев.

   Километров через двадцать-тридцать устраиваем ночлег. Наутро всё продолжается. Вечером второго или третьего дня отец говорит мне, мол, завтра ты поведёшь нас своим следом в исходную точку, а это километров шестьдесят-семьдесят…  Естественно, ни в какую точку я отца не привожу, сбиваюсь с пути на первых же шагах. Отец смеётся, а мне  обидно. А потом он мне открыл секрет: не надо запоминать каждое дерево, каждый пень, каждый поворот – запомнить это невозможно.  Надо всего лишь почувствовать направление. Легко сказать! Но через пару лет  таких уроков  я уже чувствовал направление, ориентировался в тайге, как у себя во дворе, и для меня уже не казалась фантастикой просьба отца, высказанная им своему старинному товарищу, тоже таёжнику дяде Лёне Романенко: мол, когда будешь возвращаться, сделай крюк в несколько километров, там в вершине такого-то распадка есть выворотень, под ним мой горбовик с ягодой, захвати его. А дядя Лёня ни разу не был в том распадке и даже понятия не имеет, где он находится. И тем не менее, назавтра он приходит и как ни в чём ни бывало передаёт отцу его горбовик.

   И для меня стало обычным делом, когда, к примеру,  отец велит мне идти своей дорогой, а он отправится своей. Встречаемся завтра во столько-то в вершине такой-то пади, в которой ни он, ни я ни разу не были. Это было похоже на сеанс фокусника: зал ахает и удивляется, а фокусник спокоен – он знает секрет. Такой секрет узнал и я – отец научил меня понимать и чувствовать направление!

   В современных танках установлена гироскопическая система наводки. Это когда орудие поймало цель и уже не выпускает её. Танк может кружиться на месте, двигаться вперёд-назад, вниз-вверх, но ствол всегда держит цель. Примерно так держит направление таёжник.

   Мне стало понятно, каким образом первопроходцы Сибири осваивали  тысячи километров – без карт, компаса, проводников, - возвращались и ориентировались на этих чудовищно-необозримых, почти космических,  пространствах.  Стало понятно, каким образом монгольские тумэны уходили в набеги и договаривались встретиться через год в такой-то точке, до которой несколько тысяч километров и в которой никто из них никогда не бывал: они обладали тем природным чувством  направления и пространства, какое есть у зверей и перелётных птиц. Уже  став деревенским жителем, после нескольких дней поездки по тайге отпускал поводья, похлопывал  лошадь по шее и говорил: «А теперь домой!»  И Гнедуха, чувствуя направление, каким-то лишь ей известным путём, через десятки километров напрямую шла к дому, а я с седла проверял её, и мне всё хотелось поймать на неточности, но всегда убеждался, что шла она правильно.  Оказалось,  если упорно учиться и тренироваться, то можно возродить это природное  чувство, этот внутренний компас, утраченный современным человеком. Но если осесть в городской квартире и тайгу видеть лишь по телевизору, то возрождённое первобытное чувство утрачивается. И это тоже я испытал на себе.

   Со временем отец всё усложнял и усложнял свои уроки. Например, надо было  возвращаться уже не своим следом, а из любой точки выйти в назначенное отцом место напрямую, срезая прежний путь  на десяток километров. Потом надо было сделать то же самое, только ночью.  Иногда он раскидывал по ходу какие-то вещи, возвращаясь через несколько дней, надо было их собрать. И попробовал бы я их не собрать!

   И ещё одно, может, главное – я перестал бояться тайги. Ночные, вставшие на дыбы коряги, треск сучьев в чаще уже не будоражили  воображение, уже не обмирало сердце, потому что знал: в тайге у человека может быть только один враг – человек. Никакой зверь не осмелится напасть на человека.

   При каждом удобном случае отец повторял свои уроки.  Чаще всего это происходило в квадрате к северу от Ивано-Арахлейских озёр, за Осиновым хребтом в сторону Сантырей, Телембы, Романовки, в бассейнах рек Монгоя, Конды, Витима,  в местах безлюдных и бездорожных.

   Через несколько лет я уже сам смеялся над собой  и знал, что заблудиться в тайге невозможно. Хотя однажды… Но в том случае вмешалась какая-то сверхъестественная сила, иначе не объяснить. Об этом я расскажу в своё время.

     Врождённое  чувство пространства и направления  есть у эвенков, якутов, но лишь у тех, кто по-прежнему живёт в чумах, ярангах, ходит по земле. Такое же шестое чувство  встретил среди аборигенов Чукотки. Чукотка – это холмистая тундра, все холмы под копирку, все одинаковы, запомнить и ориентироваться среди них бессмысленно и бесполезно. Но чукчи имеют внутренний компас с рождения, для них это обычное дело, как зрение, слух, осязание, обоняние.

    Отец Александр Васильевич, таёжник, профессиональный охотник с трудовой книжкой с четырнадцати лет  научил меня  самым первым шагам жизни в тайге. В том безлюдном мире были свои эстетические и этические нормы. Охотник не скажет: «Я выстрелил». В этом есть длиннота, не соответствующая самому процессу. Охотник скажет – стрелил. Но ещё лучше и точнее – хлесь!  Охотник не скажет «убил», скажет «добыл» или «взял» зверя. Не скажет - охотился, но уточнит: зверовал,  белковал, пешковал, скрадывал, соболевал, сидел на солонце, ждал на переходе.  Если охотник промазал, он уточнит, как именно промазал, потому что видит по поведению зверя или птицы, куда легла пуля: обнизил, обвысил, справил, слевил.

   Если охотник говорит о звере, значит,  речь идёт об изюбре, медведе, сохатом, возможно, кабане. Всё остальное население тайги не может быть зверем: ни коза, ни рысь, ни росомаха, ни кабарга, ни даже волк.

   Если говорят про изюбра, то это тоже требует уточнения: бык, матка, телок. Или: коза, гуран, инзигашек. Или: секач, свинья, подсвинок. Или: косач, тетёрка. Или: глухарь, копалуха.  Или: кабарга, струевик.

   Человек тайги не скажет: «шёл по лесу», он обязательно уточнит, по какому лесу, потому что для знающего человека  за названием леса стоит целый мир, для него лес не просто деревья, это: листвяк, сосняк, березняк, осинник, кедрач, ольховник, горельник, подрост, лесовал, молодняк, сушняк, ерник, чепура, марь, кочкарник, сивер.  И идёт таёжник  не по какому-то  отвлечённому рельефу, под ногами у него может быть: елань, сопка, рёлка, ряж, колок, увал, ключ, прижим, падь, распадок, стрелка, закраек, переход, тягун, седловина,  болотина, россыпь, останцы, вилы, борт, перевал, низина, залавок…

   Если таёжник скажет «ягода», то речь идёт о бруснике. Всякая другая требует уточнения.  Если скажет «гриб», то понятно, что говорят о грузде. Все остальные грибы имеют названия: маслёнок, обабок, подосиновик, волнушка, белянка, рыжик, сыроежка, сухой груздь, смоляной груздь, шампиньон, сыроежка, моховик

   …После, уже серьёзно, учил меня не только он. Учили  профессиональные охотники и профессиональные звероловы, эвенки и буряты, чукчи и якуты,  среди которых я прожил много  времени и для которых эти знания являются частью их национальной культуры.  Учили добыть огонь. Учили выжить без продуктов и спичек. 

      Отец  был нетребователен к внешним условиям быта. От него у меня умение  спать на земле, на корнях, на камнях, главное – втиснуть тело в удобное положение. Могу спать в кузове вездехода, когда тебя бросает от борта к борту и колотит о железные стойки. Могу  спать стоя, спать в седле. Когда в тайге нет воды и сушит жажда, могу пить воду из единственной на всю округу мочажины с разными букашками, пиявками, личинками. Могу не обращать внимания на слепней, паутов, комаров и других кровососущих, которые облепляют лицо и руки.

     Эти уроки мне очень сильно помогли в жизни.

.

   …Однажды, когда вернулся с обхода путиков, на таборе горел костёр, у которого сидел отец и пил чай. В стороне стоял «Буран».    Пришла пора покидать  распадок, в котором я прожил с 20 октября 1991 года и сменил три табора, выпиливая сухостой в разумной досягаемости. Отец сообщил, что у него на примете есть глухое безлюдное место километрах в пятнадцати  на юго-запад.  Я сказал «спасибо» своему пристанищу, к которому уже привык, и который стал моим домом. Так привыкают странники к временному ночлегу: стоит найти своё место вещам, как чужой и незнакомый уголок  становится уютным и родным.  Этому умению быстро обживать незнакомый угол научила жизнь среди геологов, бродяг, охотников.

    День ушёл на последний обход путиков – надо было снять петли. Капканы и ловушки  снял ещё в феврале.

   Утром свернули табор.

   Ещё раз сказал «спасибо» своему убежищу и мы выехали.

     Напрямую через два перевала пробиться не смогли – не дали россыпи. Пришлось вернуться и спуститься в долину, а оттуда пробиваться вверх правым бортом. Всё равно не хватило светового дня добраться до места. Заночевали под двумя скалистыми сопками в стареньком охотничьем зимовье соседа Юры Степного.  И лишь назавтра часам к одиннадцати отец заглушил снегоход и сказал:

   - Здесь!.

      Я осмотрелся.  Мы остановились на юго-восточном  пологом склоне огромной водораздельной горы, самой большой в обозримом окоёме. С этого водораздела спускались распадки, переходящие в пади и уходящие на четыре стороны света.

    «Дружбой» навалили лиственниц вершинами в центр – брёвна для будущего зимовья, разгрузили сани, укрыли вещи брезентом.

   Лежащие деревья всегда кажутся короче растущих.

    Тёмные тучи опустились на тайгу. В четыре руки сладили балаган. Как  только наготовили дров, пошёл мелкий косой снег. К ночи снег перешёл в метель, но здесь, в густой тайге она особо нас не беспокоила, она ревела где-то там над головой.

       Назавтра уже по новому  снегу в ночь выехали в деревню, захватили с собой бензопилу.

    Утром мама сходила на берег, телефон был лишь на спасательной станции, позвонила в город моему другу Сергею Леонову и попросила приехать за мной.  К вечеру Сергей на своём «Запорожце» был в деревне.  Рано поутру выехали в город, где на Большом  острове  во дворе частного дома  моего одношкольника и однодворника Сергея Туганова стоял  новый ЗиЛ 131 с  кунгом. (Три ведущих моста, лебёдка с тросом в 72 метра). Под замком в кунге, забитом под самый верх самым необходимым для независимой жизни в тайге, находились и деньги, которые после развала страны и денежной реформы потеряли всякий смысл. Я не знал, сколько времени пройдёт  в бегах, когда изменится Уголовный Кодекс и из него уберут статью 93 прим.,  поэтому  запасов было, как мне казалось, с избытком - года на два. Я не знал, что прожить в тайге придётся  почти три года.

   В машине  были:  аккумуляторы, транзисторный приёмник, керосин для ламп, запасные к ним стёкла и фитили, три бочки бензина, автол, солидол, охотничьи широкие лыжи, бинокль, мешки с мукой,  сахаром, солью, гречкой, рисом, перловкой, пшеном, коробки с чаем, вареньем, кофе, сгущенным молоком, рыбными консервами, подсолнечным маслом, макаронами, тушёнкой, разные специи, томат, ящики с  сушёным луком,  сушёной морковью,  сухарями, печеньем, пишущая машинка «Башкирия» с запасными лентами, писчая и копировальная бумага. Кроме того: строительные инструменты, плотницкий циркуль, рулетка, стеклорез, дверные петли, листы жести, рубанок, ножовка, точило, стекло, гвозди, рубероид, доски, два рабочих топора, две лопаты – штыковая и подборная,  колун, плотницкий топорик, брезенты, палатка, петли и капканы, умывальник, оцинкованный и эмалированный тазы,  зеркало, ножницы, ящик хозяйственного мыла, вёдра, кастрюли разных размеров, сковородки, три фляжки со спиртом, чайник, мясорубка, котелки, два спальника и сменные вкладыши к ним,  подушки, два одеяла, простыни, полотенца, одежда, валенки, унты, ичиги, кеды, сапоги, пакеты с семенами моркови, свеклы, лука, других овощей, также был мешочек с семенами табака – тогда я ещё курил.  Треть кунга занимали  ящики с книгами, словарями, справочной литературой, энциклопедиями – для самообразования. Была в кунге и круглая чугунная печка для зимовья, в котором я прожил  до мая 1994-го.

   Как только стемнело, выехал из города. На посту ГАИ за селом Угдан   инспектор поднял жезл, но я заметил, что милицейской машины на посту не было, да и нельзя мне было останавливаться, потому что уже полгода был объявлен в розыск. Выжал педаль до полика, а под хребтом ушёл влево на боковую дорогу и заглушил машину.  Минут через пятнадцать по трассе пронеслись «жигули» с мигалкой. Вскоре они вернулись. Я выждал ещё с час…

                        О Г О Р О Д   В   Р Ю К З А К Е

   До места добирался весь  день: приходилось подолгу  объезжать россыпи, завалы, скалы,  то и дело пропиливать дорогу и заваливать её за собой. К вечеру был на месте. Не стал тратить время на балаган, разогрел на костре банку тушёнки, вскипятил чайник, открыл фляжку, выпил немного спирту.     Огляделся.

   Где-то далеко внизу светлыми каплями лежали озёра. Четвёртая слезинка слева – Иван-озеро, на берегу – деревенька Тасей, в этой деревеньке – мама, отец…   Позже мама призналась, что каждый день смотрела на дальний хребет, где притулилось моё зимовьё: может, дымок какой…

   В кабине на сиденьях расстелил спальный мешок, но сон не шёл. Надо было выстроить чёткую последовательность работы, чтобы одна операция тянула за собой другую, третью…

   Девятое апреля можно считать началом моей анахоретской жизни.

   До утра я так и не уснул.  Зато обдумал план действий на первые дни.

   Первое, с чего начинают на любой стоянке - ищут воду:  родник, ручей, мочажину. Затем запасают дрова для костра.  С водой пока проблем не было: в затенённых местах, по сиверам оставалось много снега, тяжёлого, серого, водянистого, которым я забил всю посуду, все ёмкости.  На запас накидал лопатой сугроб и укрыл его брезентами. Обрубил ветки с вершин сваленных лиственниц и завалил ими брезенты, чтобы закрыть от солнца, которое только показалось над ближней сопкой.  На первое время проблема с водой была решена.

   Надо было рубить зимовьё.

   Говорят, чешутся руки. Очень точно говорят – они и на самом деле чешутся. Такое бывает со мной перед любой новой большой и интересной работой: за письменным столом перед рукописью,  с лопатой на размеченной под будущий колодец земле, у столярного верстака…  Начинает быстрее биться сердце.

   Как ставят дом, выбирают паз, ладят замки – этому научил меня отец. Но одно дело, работать на подхвате у него, совсем другое – поставить избу в одиночку. Хотя однажды я срубил маленькую зимовьюшку, было это летом 1982 года в Верхне-Каларской партии, куда я устроился горняком. Мне не хотелось смущать своих товарищей – работяг, с которыми бил шурфы и проходил канавы, - книгами, ночными чтениями и долбёжкой на пишущей машинке, поэтому я решил жить отдельно.

   Я стоял с топором среди поваленных деревьев и прикидывал размеры будущего зимовья, которые уже были определены за меня и которые зависели от длинны сырого бревна, которое я способен поднять на плечо.  А поднять я смог трёхметровое бревно. Если тридцать сантиметров пустить на углы, то в чистоте длина зимовья выйдет два метра семьдесят сантиметров. Это меня вполне устраивало.    Завёл бензопилу и обрезал комли, которые чаще всего полые или гниловатые. Обрезал вершины, раскряжевал их и стаскал в кучи. Стало свободнее. Сделал разметку: двадцать два бревна по три метра и двадцать два бревна по два метра и семьдесят сантиметров.

   Теперь надо было  ошкурить брёвна, пропазить их,  выбрать замки, надрать мох. И собрать зимовьё.   Начинал работу чуть  светало, уходил в свой спальник затемно…

   Через трое суток зимовьё  было готово.  Ещё не было  крыши, не было печки, не было стола, не было лавок, окон, но мне не терпелось заночевать в своём зимовье.  Очень не терпелось! Я натаскал щепы и корья, поверх бросил брезент и расстелил спальник.

      Весна твёрдо захватила тайгу. Зимой вспоминается лето, летом – зима. Весной на память приходит осень – моё любимое время года. Я лежал в срубе и смотрел через квадрат раскрытого потолка на небо.

     Если  сложить  все  часы,  дни,  месяцы, прожитые мною у  таёжного  костра  -  костра  летнего,  зимнего,  костра  экспедиционного,  рыбацкого,  охотничьего  -  наберутся  годы  и годы.  За  это время  я  научился  уважать  огонь,  как  научился  уважать  всякую  осмысленную  и  одухотворённую    материю  -  воду,  дерево,  камень,  небо.  Они  не  умеют  предавать.

      А  ещё  появилось  чувство  прочности  жизни.  Потому  что  брезент  над  головой  или  звёздное  небо  дают  большую  уверенность,  нежели  бетонные  стены  городской квартиры,  разные  технические  современные  устройства,  разные  автомобили  и  самолёты,  которые    таят  в  себе   безысходность  и  обречённость.   

       А  ещё  появилось  чувство  родства  с  огнём,  водой,  небом,  словно  мы  состоим  из  одного  материала.  Потому  что  между  тобой  и  небом  нет  многоэтажных  каменных  потолков:   сразу  начинается небо.

    Я лежал в спальнике и смотрел на промытые в январе морозом и продутые мартовскими ветрами звёзды – они мерцали ярко и ровно и подсвечивали небо, отчего оно походило на огромный аметистовый кристалл. Звёзды тоже смотрели на меня, они за свою жизнь насмотрелись всякого, но смотрели  со своей надмирной высоты с любопытством: звёзды знали,  что смерти не бывает и что самое интересное только начинается…

И, скорее, уже по наитью

Обращаюсь всё чаще к душе.

Никаких я не сделал открытий,

И, пожалуй, не сделать уже.

Но в скитаньях по свету я вызнал,

Что природа от глаза таит:

Всё на свете пронизано жизнью,

Всё на свете живёт и болит.

Только как объяснить вам достойно,

Что он значит теперь для меня,

Жёлтый свет – и неяркий, и ровный –

Навсегда уходящего дня.

Вечерами озёра вздыхают,

Состоящие изо льда.

Это спит и зимой отдыхает

Утомлённая летом вода.

На окошке багульник в стакане

Распускается, чтобы гореть.

Что же делать мне с этою тайной?

Смерти нет.

И нельзя умереть.

  … Назавтра нарезал полутораметровые брёвна и клином развалил их на две половины – материал для крыши, которую задумал двускатной. Плахи засыпал толстым слоем щепы и корья – для тепла, сверху покрыл рубероидом – от дождя. По левую руку, как войдёшь, умывальник и короткая лавка с вёдрами под воду. И окно. Справа – круглая печь с трубой, через разделку вертикально выходящая на крышу. Напротив печи – второе окно, снаружи – термометр. Над печкой в крыше ещё одно окно, стекло которого ходило в пазах. Это окно почти всегда было открыто, даже зимой. Задвигалось стеколко  в дождь.

   В торце ещё одно окно с книжной полкой над ним во всю ширину зимовья. Над этой полкой – ещё одна, покороче. Перед окном метровый стол. Слева и справа от стола нары по ширине спальника. Под нарами металлические круглые коробки с крышками на застёжках – в них хранили бабины с киноплёнками. У меня не было киноплёнок с фильмами, вся жизнь моя была приключенческим кинофильмом с непредсказуемым  сюжетом и неясным финалом, зато были  продукты, которые надо было спасать от мышей. Я называл их ближними продуктами. Дальние продукты хранились в кунге, за них не надо было беспокоиться.

   Над нарами справа, которые я облюбовал, набил гвозди – для оружия и бинокля. А ещё для фотоаппарата, того самого, купленного с первой зарплаты.

  … Первую официальную зарплату в кассе и с росписью в ведомости я получил в Читинском геологическом управлении после полевого сезона  в Шара-Талинской партии, куда устроился после восьмого класса на должность маршрутного рабочего. Работа была адова.

   И всё же первой в жизни своей зарплатой я считаю те пятнадцать рублей, полученные мной летом 1968 года, за которые я нигде не расписывался, но тем не менее, заработаны и получены они были честно.

   Маме, имевшей фэзэушное образование, стало трудно помогать мне готовить школьные уроки, особенно по математике. И она поступила  в школу рабочей молодёжи в девятый класс. Училась  вечерами, после работы.   Мама подрядилась во время летних каникул со своей женской бригадой штукатуров-маляров сделать ремонт здания этой школы – побелка, покраска.   Школа эта по-прежнему находится на своём месте – по улице Полины Осипенко,  рядом с кинотеатром «Удокан» - двухэтажное деревянное здание.  Моя работа была очень простая – быть на подхвате. Я разгашивал куски  извести, разводил и процеживал уже готовую  извёстку, подавал сокол (ударение на втором слоге) с раствором на леса женщинам, делал много чего по мелочи. Но главное  – к обеду приносил из домовой кухни горячие беляши. Беляш стоил двадцать две копейки, женщины собирали деньги, отдавали мне, и я бежал в домовую кухню, которая была кварталом ниже. Беляши горячие, обжигали пальцы, их заворачивали в серую плотную упаковочную бумагу, которая тут же пропитывалась маслом.

   Через месяц ремонт был закончен. Женщины  выдали мне пятнадцать рублей, нет – вручили!  В тот же день я побежал в магазин «Фото-часы», который находился рядом с «Домом книги»:  в магазине продавалась моя мечта на то время – фотоаппарат «Смена».

   Мечта эта родилась и оформилась весной после пятого или шестого класса.  В Чите уже несколько лет работало местное телевидение. Было оно чёрно-белое, местное, передачи шли в прямом эфире, а вела передача красавица с родинкой на щеке Мария Байкина. Уверен, все мальчишки и все мужчины города были в неё влюблены. Однажды Мария Байкина объявила, что при студии телевидения открывается кружок фотолюбителей, будущих фотокорреспондентов. Приглашались школьники.

   В назначенное время я пришёл на телестудию.  Там уже было человек двадцать.  Сама Байкина к нам не вышла, вышел худой человек в очках и заявил, что в кружок записывает лишь тех, у кого есть фотоаппарат. Фотоаппарата у меня не было. Так родилась мечта.

   Пятнадцать честно заработанных рублей я потратил таким образом: за тринадцать рублей пятьдесят копеек купил фотоаппарат «Смена» - самый ходовой на то время, и бачок для проявки фотоплёнки за один рубль пятьдесят копеек. На добавленные мамой деньги купил одну упаковку фотоплёнки и пачку фотобумаги унибром.

   Между магазином «Дом книги» и магазином «Фоточасы» находилась автобусная остановка, в нашу сторону ходили два автобуса по маршруту под номерами 2  и 4.  Синие и красные автобусы были неповоротливыми, походили на большие буханки хлеба, двери брезентовые и открывались они гармошкой. Автобусы ходили редко, от нетерпения скорее посмотреть, что же там такое, я вскрыл пакет с фотобумагой. Внутри оказался второй пакет из плотной чёрной бумаги. Я вскрыл и его и разочаровался – внутри была обычная бумага, правда очень плотная и лакированная с одной стороны. Я перелистал листки и тщательно упаковал как было…

       А ещё я ждал субботу. Очень ждал. Если учился в первую смену, то после школы - пулей домой, если бегом, то это минуты три. Если во вторую, то непременно опаздывал на уроки. В субботу я стрелял.

   Сёстры в субботу убегали на занятия, они вечно ходили в какие-то кружки – танцевальные, драматические…  Бабуся уходила в баню, ту самую, номер три, под окнами женского отделения которой через год нас поймает милиция. Бабуся собиралась долго,  аккуратно укладывала бельё в маленькую фибровую коричневую балетку. Я в нетерпении метался по комнатам.

   По субботам родители с утра и до вечера были на калыме, называли это «халтуркой»: белили и красили частные квартиры.

   Как только за бабусей закрывалась калитка, я набрасывал на дверь, как говорила мама, отчок* и  доставал отцовский подарок – малокалиберную винтовку.  Было найдено максимальное расстояние  в четырнадцать метров для стрельбы в квартире – из кухни, через коридор до подоконника нашей с бабусей комнаты. Крашенный деревянный подоконник из широкого лафета  закрывался скатертью, которую на время стрельбы я снимал. На торец пластилином  прикреплял карту, чаще туза. Попасть надо было точно в центр. Через полчаса стрельбы большую дыру от пуль я забивал бумагой, сверху замазывал пластилином, опускал скатёрку и распахивал двери: надо было проветрить квартиру.                              

     … К зимовью пристроил сени – трёхметровый в длину навес без дверей с широким входом на север. Высокий стол, полки под инструмент, широкие охотничьи лыжи. Вдоль одной стены поленница дров – на случай непогоды. Остальные дрова в поленницах чуть в стороне от зимовья. Ещё дальше, метрах в пятидесяти, построил туалет.

   Двадцатого апреля  небо обложило низкими облаками, небо готовилось к затяжному снегу. Так оно и случилось – снег валил трое суток, насыпало сантиметров тридцать, и это к тому, уже осевшему. Но я был даже рад ему: в эти дни можно  разобрать книги и свои записи. Дрова на первое время уже  заготовлены.  Снег местами осел, отяжелел, намок. Пришлось ичиги сменить на сапоги. В тайге появились осторожные весенние запахи – оттаявших тальников, смутных надежд, дороги, новых мест, неизвестности.

   С двадцать четвёртого апреля до Пасхи, до 26-го солнце растопило снег,   он сошёл даже в сиверах. В тайге всюду по щиколотку стояла вода, которая как-то очень быстро за трое суток скатилась в долины. Пришлось достать резиновые сапоги.    Убавилось снега и в моём сугробе, который таял с каждым часом.   Надо было искать воду.

   Когда драл мох на зимовьё, отметил одну особенность – мох лежал на камнях, на мелком плитняке, земли не было. Так и оказалось на самом деле: где бы ни содрал мох, а он шёл вперемешку – зелёный звёздчатый с ягелем – всюду камни. Решил сделать колодец в камнях, нашёл понижение метрах в двадцати от жилья и стал выбирать камень. Пустоты между плитняком были забиты коричневой вязкой глиной.  Получилась воронка в метр глубиной с грязной и холодной водой на дне, от которой стыли пальцы. Углубил яму и заметил слабое движение – я попал на какое-то подземное русло с проточной водой. Часа через два ручей очистился и я зачерпнул кружку сизовато-голубой от холода воды.

   Соорудил над источником, который снабжал меня отличной водой всё время жизни в тайге,  навес – от мусора, листьев, хвои, солнца.

   По такому же принципу устроил холодильник, только воронку выбрал помельче, с сухим дном. Воронку накрыл брезентом, а над ним поставил шалаш.

   Итак, четыре проблемы – жильё, вода, холодильник, туалет - были решены. Дрова под боком. Но неожиданно возникла пятая – огород. Что делать с огородом? Где взять землю?

   Прошло двадцать два дня жизни на новом месте, куда не долетают звуки цивилизации, где всё осталось так, как было и тысячу лет назад.  Разве что самолёты высоко в небе, но они были так высоко и так нереальны, как птеродактили в современном городе.

     Первого  мая  устроил выходной и праздничный обед…

     Лежал на нарах, курил, через открытую дверь слушал звон синичек и вдруг подумал о Робинзоне. Стал сравнивать наши ситуации, взвешивать все за и против.   У Робинзона был зонтик от палящего солнца, у меня  есть зимовьё  от клящего мороза. Оружие было у него, есть оно и у меня. Огонь был у него, горит костёр и у меня. Робинзон не голодал, есть продукты и у меня – на любой вкус.  У Робинзона был друг-слуга Пятница, у меня никого нет, кроме листа чистого бумаги. Здесь, пожалуй, стоит позавидовать Робинзону. Хотя   как сказать и как посмотреть… Но есть существенная разница:  воля случая и волны забросили Робинзона на необитаемый остров, обстоятельства вырвали его из цивилизации вопреки его желанию. Я же сам бежал из цивилизованного мира, сам порвал все связи с ним. Если Робинзон всеми силами стремился  вернуться к людям, всеми способами пытался дать знать о себе, то я всеми силами постарался подальше укрыться от людей, замести все следы, ведущие к моему тайному жилью. Нет, определённо мы с ним были в разных положениях!

   Затем встал и достал с полки новую общую тетрадь.  И ещё достал  ученические тетрадки и разрозненные листки, исписанные карандашом у костра, паста в шариковой ручке замерзала, – листки и тетрадки со стихами. И перенёс все черновые  записи в новую тетрадь. К, сожалению, по недомыслию, те черновики сжёг. Через полгода записи из той общей тетради, а это были не только стихи – там были мысли, наброски, наблюдения, сны – перенёс в общую тетрадь большого формата в салатном коленкоровом переплёте. Тетрадь эта сохранилась и лежит сейчас передо мной. А вот та, первоисточная, куда-то затерялась, но утешает одно: всё, до последней запятой, было перенесено под коленкоровый переплёт…

   Попался на глаза сборник Владимира Соколова, одного из любимых поэтов.  Открыл наугад.  Это стихотворение Владимира Соколова  несёт  печаль  каждым  своим  словом.  Я  люблю  его,  хотя  после  прочтения  весь  день  ходишь  сам  не  свой.

 Пластинка  должна  быть  хрипящей,

 Заигранной…  должен  быть  сад,

 В  акациях  так  шелестящий,

 Как   лет  восемнадцать  назад.

Должны  быть  большие  сирени  -

 Султаны,  туманы,  дымки,

 Со  станции  из-за  деревьев

 Должны  раздаваться  гудки.

 И  чья-то  настольная  книга

 Должна  трепетать  на  земле,

 Как  будто  в  предчувствии  мига,

 Что всё  это  канет  во  мгле.

   После таких стихов долго не находишь себе места.

   С того дня стал делать каждый вечер записи в дневнике.

   Цель моего появления и пребывания в этом мире до сих пор остаётся для меня загадкой,  хотя эта  моя извечная работа и забота – понять, зачем я здесь. Впрочем, это  единственное достойное и постоянное занятие для любого человека.  Сразу скажу, что все попытки  ни на шаг не приблизили  меня к разгадке.  Остальные занятия носили характер непостоянный, временный, по этой причине к сорока годам обзавёлся тремя трудовыми книжками, вшитыми одна в другую. Так сказать, три тома. При социализме особо ценились постоянные работники – с двумя записями в трудовой книжке: приём на работу и уход на пенсию. Глядя на свою потёртую толстую трудовую книжку, я всегда вспоминал одну историю – на первый взгляд вроде бы обычную, но по сути своей страшную. Вот как было дело.

    Группу  писателей  пригласили  на  Петровск-Забайкальский  металлургический  завод.  После  выступлений  повели  по  цехам  с  экскурсией.  И  в  самом  конце  завели  в  небольшую  комнату  с  высоченным,  как  всегда  бывает  в  цехах,  потолком.  Окно  тоже  высокое  и  широкое  -  во  всю  стену,  но  двойные,  забранные  в  частый  переплёт  стёкла,  настолько  покрыты  копотью,  пылью,  грязью,  что  солнечный  свет  едва-едва  попадает  в  помещение.

   Начальство  очень  гордилось  этой  комнатой.  Здесь,  на  одном  месте,  не  имея ни  одного  прогула  и  выговора,  сорок  лет  трудился  слесарь  -  и  начальник  цеха  называет  фамилию.  На  одном  месте  -  это  в  прямом  смысле,  и  он  показывает  на  две  ямки  в  каменном  полу.  Я  присматриваюсь.  Действительно,  они  похожи  на  следы  человека,  только  размытые,  нечёткие.  По  углам  комнаты  кучами  навалены  железки.    Это  треугольники  размером  со  спичечный  коробок,  выбитые  из  полосового  железа…

   Экскурсия  ушла  дальше.  А  я  ещё  какое-то  время  оставался  и  всё  смотрел  на  эти  ямки  на  полу.  Хотелось  представить   рабочий  день  этого   слесаря.

   Вот  он  приходит  утром  на  работу.  Надевает   фартук.  Садится  на  чурку  перед  наковальней.  Расставляет  ноги  в  сапогах,  и  ноги  удобно  попадают  в  свои  следы,  за  годы  вышарканные  подковками.  Берет  полосу  железа  и  тяжёлым  молотком  начинает  выбивать  треугольники,  похожие  на  косынки.  Над  ним  горит  тусклая  лампочка.  Потом  снимает  фартук,  идёт  на  обед.  Потом  возвращается,  снова  надевает  фартук…  И  так  все  сорок   лет.  Потом  его  провожают  на пенсию,   дают  какую-нибудь  награду.  И  вскоре  он  умирает.  И  остаются  после  него  две  ямки  в  каменном  полу,  да  кучи  никому  не  нужного  железа  по  углам.  Потому  что  за  стеной  установили    автомат,  который   штампует  эти  косынки  за  день  в  таком  количестве,  которого  слесарю  не  сделать  за  год.  А  рукодельные  косынки   всё  равно  не  имеют  той   точности,  поэтому,  скорее  всего,  их  свезут  в  металлолом…

  На  пороге  я  задержался  и  ещё  раз  посмотрел  на  следы  человека  на  каменном  полу.

    Мне было скучно долго оставаться на одном месте. А ещё было страшно оставить после себя лишь две ямки на полу…

   Стоило научиться какому-то новому делу («научиться» - сказано самоуверенно и безответственно, скорее, познать азы),  как меня неудержимо тянуло на новое место, к новому занятию. Таких людей называли «летунами». Наверное, в этом метании была не только жажда познания мира, но ещё и неосознанное желание приучить мир к себе, чтобы мир привык и запомнил меня. 

  … Но – огород. Что делать с землёй? Перенести огород в долину, где есть земля? Но ведь каждый день не набегаешься туда-сюда, надо поливать, рыхлить, убирать сорняки. Перенести землю к зимовью? Но ведь это может быть сизифовым трудом!

   Дождался утра, захватил штыковую лопату и начал спускаться в долину, то там, то там ковыряя мох. Но везде  или глина, или какой-то суглинок, или камень. Землю,  пригодную для грядки, отыскал в правом борту широкого ключа, эту поляну я приметил издалека из-за обильной прошлогодней травы. До этой поляны от зимовья было четыре километра, расстояние промерил ногами, вспомнил геологическое прошлое  – две тысячи шестьсот сорок пар шагов.

   Вернулся назад  и сделал с южной стороны прируб к зимовью, в дело пошёл неиспользованный вершинник лиственниц, получилась грядка. Всё остальное – на дрова. Безотходное производство.   Землю носил в рюкзаке. Три рейса в день.  К вечеру двадцать шесть километров.  За шестнадцать дней сорок восемь рюкзаков плодородной земли.

   Девятнадцатого мая пролил грядку  и посеял семена редиски, моркови, свеклы, петрушки, лука на зелень. Отдельно соорудил грядку под табак. При этом пришла мысль, что надо бросить курить – затратное и накладное это дело. Кстати, курить я бросил, но позже. Зато сразу – в один день.

   Двадцатого мая взял котелок, чай, сухари и спустился в долину  вскапывать полянку под картошку. Не так тяжело как муторно - каждую лопату надо было разминать и просеивать сквозь пальцы. Двадцать пятого мая картошка была посажена, оставалось ждать  урожая. Когда в очередной раз присел на валежину перекурить, над головой потянулись первые косяки и верёвки перелётных птиц. Облака шли со скоростью минутной стрелки, птицы легко их перегоняли.

Смотрим в небо.

В небо сине

Чьей запущены рукой

Бумеранговые клинья

Журавлей над головой?

   Ведь Кто-то же ими руководит, направляет?

   Теперь я был свободен от самых первых дел. Надо было познакомиться с территорией, чем она интересна, кто обитает здесь, где устроить солонец, поставить сидьбу или сделать лабаз, подыскать место для запасных зимовий, проверить скалы на мумиё,  посмотреть ягодники и много чего другого.

   В ту ночь я долго не спал. Лежал. Курил. Монотонно шипел фитиль керосиновой лампы, в свете зыбкого пламени по свежеошкуренным брёвнам по-хозяйски ползали чёрные усатые жучки, какие-то короеды. Плахи потолка подсохли, образовались щели, сквозь которые на меня нет-нет да сыпалась труха. «Надо потолок обшить берестой», - подумалось мне. И тут же вспомнил первую ночь в этом зимовье.

   Я лежал  в спальнике внутри сруба, смотрел на звёзды и ещё не знал, что в этом зимовье мне придётся прожить почти три года.

   Ещё не знал, что это будут хорошие годы.

   Ещё не знал, что здесь я напишу лучшие свои стихи.

   Ещё не знал, что одинокое зимовьё – неплохое место для размышлений.

   Но уже догадывался, что одинокое зимовьё – лучшее место для  воспоминаний.

*Отчок – крючок (Орловский говор).

                  Р О Ж Д Е Н И Е    М О Е Й    В С Е Л Е Н Н О Й

    В семидесятые годы читинский поэт и прозаик Василий Григорьевич Никонов собрал вокруг себя начинающих литераторов и образовал литобъединение «Надежда». Как в насыщенном растворе вокруг песчинки нарастает кристалл, так и в нашем творчески напряженном  сообществе  составилось ядро: Лена Стефанович, Коля Ярославцев, Галина Рогалёва, Толя Дуров, Лариса Мильчина,  Коля Медведев, Сергей Куц,  Геннадий  Кузнецов, Гоша Копытин,   Женя Алексеев, Саша Никонов и примкнувший к ним Вьюнов. Заседания проходили в четверг после рабочего дня. Пыль стояла до потолка, споры, ругань, но за порогом  мы снова становились друзьями, от которых минуту назад доставалось больше всех.  Все были яркими, неповторимыми, и, как казалось нам, очень талантливыми. Однако до членов Союза писателей России дошли четверо: Стефанович, Ярославцев, Рогалёва и написавший эти строки. Собрания проходили в помещении Читинской писательской организации по улице Ленинградской – 3.  Засиживались допоздна.

   В те годы в Чите жили признанные мастера слова - Василий Иванович Балябин,   Георгий Рудольфович Граубин, Владислав Ляхницкий, Виктор Брониславович Лавринайтис, Евгений Евстафьевич Куренной, Сергей Михайлович Зарубин,  Геннадий Семёнович Донец,  Ростислав  Владимирович Филиппов,  Вильям Янович Озолин,   Григорий Григорьевич Кобяков.   Вспоминали недавно уехавшего в Кишинёв поэта Николая Савостина и перебравшегося в столицу  Юния Гольдмана. Появились на литературном небосклоне  Николай Дмитриевич Кузаков,  Борис Константинович Макаров,   Михаил Евсеевич Вишняков – речь шла о вступлении их в Союз писателей СССР.

   На нас, молодых, они особого внимания не обращали, хотя на творческие вечера, разные встречи с читателями, которых в те годы было множество,  приглашали и разрешали прочитать по одному стихотворению.  Для нас это была школа: мы учились держаться на сцене, не смущаться, не заикаться.

     Время неслось на последней скорости: мы взахлеб писали, печатались, спорили, даже  личная и семейная жизнь отошла на второй  план.  Не каждая семья может выдержать, когда ты подхватываешься среди ночи и несешься пешком (троллейбусы по ночам не ходят, а на такси мы не ездили — не было денег) через весь город к черту на кулички, на какую-нибудь Шилкинскую улицу, тарабанишь в ставни, и когда полураздетая, полусонная семья Стефановичей выбегает на мороз, готовая тушить пожар или дать отпор грабителям, ты читаешь им свою очередную бредовую строчку. А назавтра под утро к тебе вваливается полупьяный от жизни и собственного таланта Зафесов с обмороженными ушами — два часа шел из Каштака, а на улице минус сорок три, и пытается прямо на пороге всучить тебе корявое и неподъемное стихотворение.  И весь этот счастливый ужас продолжался изо дня в день, из ночи в ночь, из года в год. Невозможно понять, откуда наши семьи брали силы и терпение, но честно признаюсь: вторую такую жизнь я бы не осилил.

   Каждый торил свою колею. Эта упорная азартная работа оставалась внутренней кухней каждого и была невидима читателям. Но зато потом, когда  урожай созрел, оставалось только ахнуть восторженно и открыть рот — настолько каждый оказался ярким, неповторимым, интересным.

    Однажды поэты Вильям Озолин и Ростислав Филиппов задержались в приёмной, которую называли «предбанником»,  за бутылкой портвейна.  В большой комнате  стоял шум и гам, ор и рёв – шло заседание  «Надежды». Когда собрание подходило  к концу, неожиданно  двустворчатые  двери открылись,  нетвёрдо вошёл Озолин и обратился к молодым литераторам:

   - Дайте мне ваши стихи, посмотрю, что вы тут понаписали. 

   Он неспешно собрал листки и, покачиваясь, удалился. Тогда появилась мысль о некой таинственной связи между вином и поэзией.  

   На следующую встречу он явился сам, молча сложил листки в стопку на стол и, обратившись ко мне, пригласил выйти. Мы вышли в предбанник,  Озолин  долго смотрел на меня своими навыкате глазами, похожими на два голубых опала, прикрытых сверху светлыми, почти белыми ресницами, как сама Прибалтика, откуда он родом, достал из кармана сложенный вчетверо машинописный листок, развернул -  я узнал своё стихотворение,- протянул мне и сказал:

    - Из тебя выйдет поэт.

   Повернулся и таким же нетвёрдым шагом  удалился.

   Вот это стихотворение:

Рыбак. Упрямая бородка.

На пальце медное кольцо.

Лицо глубокое, как лодка,

Как лодка, тёмное лицо.

Закат багряный, берег алый,

Блестит тревожное весло,

Но звуки выпускного бала

Сюда случайно донесло.

Сегодня в школе танцы. Штраус.

Девчонка вышла на крыльцо –

Лицо далёкое, как парус,

Как парус, светлое лицо.

   Случилось это ранней весной.  Семинар закончился. При остывающих и затихающих спорах все вышли на улицу.  Ленка Стефанович, Коля Ярославцев, Анатолий Дуров и я  направились  к площади Ленина.   Шли и о чём-то говорили, помогая себе жестами, интонацией, подпрыгиваниями – для нас это был обычный ежедневный разговор. Прохожие оглядывались на нас с опасливым любопытством.   Дошли до площади, присели на скамейку. Всем не терпелось узнать, что же такого сказал мне Озолин, почему он выбрал меня. Темнело. Пахло подтаявшим снегом. В домах зажигались окна. В голове гремели слова Озолина:

    - Из тебя выйдет поэт!.

   Понимал, даже не понимал - чуял, как зверь чует погибель: говорить это нельзя. Никак нельзя. Иначе мы потеряем  друг друга. Сделал огорчённое лицо и ответил:

   - Сказал, что плохая рифма. Очень плохая. Надо работать над рифмой.

   Мне показалось, что все облегчённо вздохнули….

   Только после этого появилась хоть какая-то, даже не уверенность, а надежда, что что-то может получиться, что всё не зря.

      И всплыла забытая мысль из детства: эту жизнь надо зарифмовать! Всю. Она для того и существует, чтобы быть зарифмованной.  Я ещё не знал, как это сделать, но с того дня эта безумная мысль меня уже не отпускала: зарифмовать всё, что может объять мой взгляд.

   А потом было знакомство с Геннадием Алексеевичем Головатым.

   Уже были напечатаны первые стихи, уже вышел тоненький  сборник, я уже считался молодым подающим надежды поэтом.  Появились первые рецензии  на мои стихи, уже  что-то читал со сцены, уже учил кого-то чему-то, но что такое поэзия я не понимал, не чувствовал её. Хотя из какого-то необъяснимого упрямства продолжал писать и писать стихи. Читать, читать и читать классиков, современников, читать всё, написанное в столбик, пока однажды, а было мне уже далеко за двадцать,  в один миг количество не перешло в качество. В этот  миг я почувствовал поэзию в чужой строке. Это случилось сразу – в секунду! Так сбивают масло: долго, нудно, утомительно и, казалось бы, без всякой надежды крутят рогульчатую палочку в сметане, и – вдруг! в один миг рогулька увязает в плотном и жёлтом  сливочном масле.

      Накопление и преобразование, когда количество переходит в качество, происходило где-то внутри, невидимо для меня, явилось сразу: понял, что вот это плохая строка, а это – хорошая.  Отношение к себе формировалось очень долго. Очень долго. Пока однажды я не понял – эта строка должна быть написана иначе. Как – не знал. Но знал, что можно делать лучше. Это «лучше» я делал недели две, с каждым вариантом приближаясь к тому написанию, лучше которого быть не может. Лучше которого не напишет никто.  Когда написал, была радость, но пришло и понимание, что теперь так писать я буду всегда. И пришло второе понимание, что многим это будет непонятно: я перешёл на какой-то иной порядок.

   Не секрет, что любая вселенная живёт по единым законам: возникает, растёт, развивается, входит в силу расцвета, затем стареет и умирает. По этим же законам существует всякий живой организм, потому что неживой  материи  не существует – человек, микроб, зверь, растение, река, камень, звезда. И не бывает исключений. Когда-нибудь умрёт и моя вселенная со всеми обитаемыми и необитаемыми планетами, малыми звёздами и сверхзвёздами, своими туманностями и чёрными дырами. Среди них будут миры, планеты, галактики, так и оставшиеся неоткрытыми. И уже никто никогда ничего о них не узнает. Ещё какое-то время будет доходить свет от угасшей вселенной, но затем исчезнет и он. Затем исчезнет и память.  Когда исчезает память, мир начинает осмысленную жизнь с чистого листа.

   …Меня не существовало до 22 часов 20 октября 1953 года. Вообще. Нигде.

   Из небытия был   доставлен в этот не очень  совершенный мир  по закону предопределённости, молитвами моей бабушки по отцу Аграфены Васильевны Вьюновой (Горковенко), желанием и любовью  родителей – Александра Васильевича и Любови Андреевны. Случилось это незначительное для мира и очень значительное  для меня событие   в родильном доме Читы по улице Амурской, в  советское время она называлась  улица Калинина. Уже через годы я одобрил этот выбор – осень стала моим любимым временем года.  Не дышал одним воздухом с генералиссимусом Иосифом Сталиным и  Лаврентием  Берией.  Зато пил воздух Бориса Пастернака и Николая Заболоцкого в последние годы их жизни и на пике творчества, и Анны Ахматовой в её закатные   излётные дни, когда она уже ничего не писала, но занимала  в русской поэзии должность английской королевы.

   Всего восемь лет после салютов Великой войны. Ещё не оплавились под ливнями, не осыпались под солнцем  окопы, траншеи, ходы сообщений, ещё в нашем далёком от боёв городе было много инвалидов,  без рук,   кто с деревяшкой  на костылях,  а то и вовсе безногих - эти передвигались на   деревянных площадках  на подшипниках, грохот которых был слышен за квартал, отталкивались от асфальта деревянными тёрками с набитыми валиками. Когда я пошёл в школу, инвалидов было много, все они жались к асфальтированным улицам, которые были в центре, остальные улицы тонули в песке: если на костылях ещё можно было, то на подшипниках передвигаться невозможно. Потом как-то быстро  инвалиды с центральных улиц куда-то подевались, остались на окраинах, в деревянных домах, серых бараках. А потом не стало их и там.

                                 ПЕРВАЯ   ДОБЫЧА

 

   Летом 1966 года отец устроился в Сакуканскую геологическую партию. Ухаживал за лошадьми, возил на них продукты в дальние отряды,  чем-то занимался по хозяйству,  снабжал диким мясом партию, в которой работали около шестидесяти человек. Отец не любил город, хотя освоил специальности каменщика, штукатура, маляра и считался хорошим работником. При малейшей возможности он удирал в свою любимую тайгу, заодно прихватывая всю семью.

   На лето с собой в тайгу отец взял  маму, меня, на то время закончившего пятый класс,  и двух сестёр.  Жили мы в большой палатке, самой крайней в лагере – палатки стояли  среди деревьев по обе стороны старой заброшенной дороги. Ещё был  у нас щенок лайки по кличке Витим. Рядом с палаткой отец сколотил столик и поставил жестяную печку – мама готовила на ней еду.

    Семья Волченко отправила к нам на лето Егора, моего друга по Геологическому двору. То-то нам было раздолье! В тайге мы пропадали с утра до вечера. Иногда отец уходил с нами  подальше от лагеря и учил стрелять из малокалиберной винтовки: отмерял тридцать шагов и с упора мы стреляли по спичечному коробку или по затёсу на дереве. У меня как-то само собой сразу стало получаться. Но главные уроки я запомнил на всю жизнь. Первый – никогда не направлять даже незаряженное оружие в сторону человека. Второй – никогда без нужды не стрелять дичь, зверя.

   В тот сезон много было в тайге клещей. Мы с Егором днём раздевались и осматривали друг друга. Мне казалось, Егор даже гордился множеством маленьких ранок на груди, оставленных шариками от разорвавшегося снаряда – словно к телу прижали дуршлаг.

    А потом случилось событие, которое я запомнил на всю жизнь: отец  подарил мне настоящее оружие, малокалиберную винтовку ТОЗ-8 – тяжёлую, старого образца, с мощным толстым стволом. На прицельной планке стояла цифра дальности – 280 метров.   После пятого класса, в тринадцать лет,  у меня уже было настоящее оружие! С того дня с винтовкой я не расставался, даже на ночь пристраивал её сбоку под спальником. Днём разбирал по нескольку раз и тщательно чистил уже и без того блестевшую винтовку. А вскоре была и первая добыча – самостоятельная, настоящая!

   С утра мы с Егором ушли далеко вверх по ключу, взяли винтовку, пачку патронов, котелок для чая, заварку. Наткнулись на скалы, долго лазали по ним, нашли горный лук, ярко-зелёный, очень горький. Следили за орлами, которые по очереди кормили птенцов в гнезде на самом верху скалы, под уступом. А потом наткнулись на выводок рябчиков, выводок молодой, непугливый, птицы подпускали близко. Расселись по кустам и не улетали. Стреляли мы по очереди. Очень волновались, от возбуждения ствол ходил в руках туда-сюда. В спокойном состоянии на эти двадцать-тридцать шагов попасть не стоило бы труда, но когда стреляешь впервые по живой мишени, тебя бьёт дрожь. Егор ранил  рябчика,  рябчик упал в траву и побежал. Мы сдуру бросились за ним, вспугнули остальных, которые отлетели и расселись уже на дальних кустах. Лишь один сел на ветку на лиственнице прямо над нами. И остался один патрон. И стрелять моя очередь. И я выстрелил. Рябчик упал прямо нам под ноги.

   Мы гордо отправились в лагерь, рябчика несли по очереди. Вся досада состояла в том, что наша палатка стояла с самого краю, никто бы не увидел нашей победы. Тогда мы обошли лагерь стороной,  зашли с нижнего конца и  медленно прошли с рябчиком мимо всех палаток.

   Отец часто удивлялся, почему у меня  получается стрелять по цели почти не целясь. Я и сам этого не знал. Просто стрелял и попадал.

    Чувство цели мне сильно помогло в армии.  Сейчас эта история  кажется смешной, а тогда  было не до смеха.  Армия – не моя стихия: топать по плацу, тянуть носок, равняться на грудь четвёртого, чистить бляху и пуговицы, подшивать воротнички… Всё это не для моей натуры.  Вот потому-то я и не вылезал из нарядов. В основном они сводились к чистке сортиров. Иногда – натиранию полов мастикой. До двух-трёх ночи в наряде, в шесть – подъём. Спасала доармейская привычка спать по три-четыре часа. Всё это мне очень сильно надоело и когда однажды командир роты капитан Лисовский спросил: - Кто желает… - он ещё не  успел закончить, как я выкрикнул:

    - Я! 

     Как в фильме «Операция Ы и другие приключения Шурика».

   Словом, надо было покрыть лаком стол в кабинете  командира роты.  В предвкушении свободы от сортиров и полов с мастикой я зашёл в каптёрку. Старшина Бреженюк, злой хохол с тяжёлой рукой, выслушал и показал в угол:

   - Там и кисть возьми.

   В углу стояли две трёхлитровые банки с прозрачной жидкостью цвета тёмного янтаря. Какую брать я не знал, а дважды спрашивать старшину – такого смельчака в роте не было.  Взял ближнюю банку, кисть и покинул каптёрку…   От усердия  покрыл лаком не только стол ротного, но и шкаф и все стулья. Затем подумал и покрыл всё это инвентарное хозяйство на второй раз…

   Назавтра капитан говорит мне: - Молодец! Хорошо сделал. А когда высохнет?

   - Через день-два, - отвечаю.

   Два дня у меня не было нарядов – наступило полное и окончательное счастье.

   На третий день командир роты озабоченно говорит: - Что-то не сохнет. – И подозрительно смотрит на меня. Мне его взгляд не понравился.

   - Нужна вентиляция, надо открыть окно.

   Лисовский открыл окно. Уже с неделю он неприкаянно бродил по казарме и неприветливо смотрел в мою сторону: в кабинете всё покрашено на два раза – ни войти, ни присесть.

   И вот настал день, когда Лисовский Леонид Абрамович перед строем, перемешивая идиш,  иврит и  язык джидинской* босоты, произнёс пламенную речь:

   - Ты чем … мать покрыл мой стол …! Ты  ружейным маслом покрыл мой стол … и  шкаф и …и  … стулья! На два раза! В наряды! Навечно! …!  На дембель, так-перетак, мать рас-твою, тридцать первого декабря после вечерней поверки …!

   Чем закончилась история, кто и как отмывал мою двойную покраску, я не знаю, потому что из нарядов я уже не вылезал. Лишь иногда командир роты раздвигал, как демиург, чёрные тучи над моей головой и показывалось солнце: подходили соревнования по стрельбам, где я должен был отстоять честь своей воинской части 62424, которая благодаря моей стрельбе всегда занимала первое место, за что приказом командира части майора Слышкина, как ни странно,  даже дважды побывал дома. На сто метров надо было попасть по мишеням: неподвижным, движущимся и возникающим – мой АКМ №11181 никогда не давал промаха.

   Из этой истории, печальной для меня, но поучительной, я сделал два вывода.  Не сразу, а много позже, когда повзрослел. Первый: всякую материю и материал следует использовать по прямому  назначению. Мороженое – детям, цветы – женщинам, стихи о розах  и луне – девчонкам, ружейное масло – для автомата, а лак – для мебели и паркета.

   Второй: часто враждебное ко мне действие может иметь обратный отложенный результат.

   Командир роты Лисовский не шутил, когда объявил мне дембель в новогоднюю ночь. Весь мой призыв давно демобилизовался, ребята гуляли на гражданке, кто-то успел жениться, а я неприкаянно болтался по джидинскому гарнизону. И тут мне вспомнился совет земляка Сани Пакулова из секретки. Он уехал домой одним из первых, но перед тем подсказал, каким способом можно обойти козни Лисовского. Тогда его совет я серьёзно не принял. А потом задумался. И решился. Начистил бляху и отправился в штаб. И написал рапорт, в котором попросил отправить меня на комсомольскую стройку. Любую. Мол, не могу жить без комсомольской стройки. И присутствовал при этом командир роты. Леонид Абрамович ехидно ухмыльнулся и приказал выписать мне  путёвку на комсомольскую стройку. Самую дальнюю от гарнизона. В посёлок Угольный Магаданской области…

   Если бы не эта путёвка,  я бы не остался на сутки в Чите, а утром не пошёл бы перед отправкой поезда проводить друга детства Ваську Долбиева до его работы, а значит, не встретил бы свою  Наташу Хабарову, которая скоро стала Наташей Вьюновой.

   Спасибо, Леонид Абрамович!

   А вообще-то армии я благодарен за многие вещи. Во-первых, я научился спать на ходу. Однажды, охраняя склад горюче-смазочных материалов, я уснул. Во сне вышел за периметр и, благо степь ровная, прошёл больше двух километров, уткнулся в заграждение из колючей проволоки вокруг склада боепитания. Разбудил меня окрик земляка Николая Додонова:

   - Стой! Кто идёт?

   Благодарен за редкую возможность увидеть вблизи Героя Советского Союза Ивана Кожедуба. Ранней весной он нагрянул в наш гарнизон с инспекцией. Решил полетать на уже устаревшей на то время модели истребителя МИГ-19. Для генерала подготовили «спарку» - учебный самолёт с кабиной для двух пилотов. При посадке, когда прославленный лётчик, выпустил шасси, сработал закон подлости: ни раньше, ни позже - одно колесо непостижимым образом отцепилось от самолёта и приземлилось самостоятельно. Юрка Самсонов  из Красного Чикоя, выходец  из староверческой семьи,  находился со своим зилком в оцеплении. Он сидел в кабине и писал письмо домой. По  малой нужде покинул кабину и пристроился к заднему колесу. В это самое время другое колесо, находившееся в свободном полёте, шлёпнулось прямёхонько на кабину. Кабина сплющилась, колесо взорвалось, отчего Юрка Самсонов из семейских  сходил не только по малой нужде…

   Благодарен за редкую возможность увидеть вблизи не только прославленного генерала, но и прославленного генерала в ярости. Звездопад с погон, почище падения леонидов в августе, в джидинском гарнизоне состоялся. После этого, как и полагается в армии, начались  проверки.

   Первые проверяющие прибыли в автомобильную роту. Встретил их маленький чёрный лейтенант Хаснутдинов, военная карьера которого продвигалась каким-то странным загогулистым образом и походила на винт с обратной резьбой.  Два года назад  капитан Хаснутдинов принял автомобильную роту. Через год его карьера сделала кульбит, и он стал старшим лейтенантом. К сорока годам он дослужился до лейтенанта. Теперь он стоял перед проверяющими и показывал своё хозяйство: автомобили, выровненные по линейке, стояли двумя шеренгами. Рамы выкрашены чёрным лаком, диски на колёсах обведены белой эмалью. Красота! Проверяющие прошли вдоль первой шеренги, ко второй не подходили, так как знали, что подходить туда не надо: в некоторых автомобилях двигателей нет, они давно проданы и пропиты.  Однако проверку проводить надо. Глубоко копать нельзя, можно накопать себе на голову. Надо найти много маленьких недостатков. Старший лейтенант, от которого за версту несло яростным «Шипром», подошёл к блестящему ГАЗ-66. Отцепил от заднего борта сапёрную лопату. Ногтём попробовал лезвие и прищёлкнул языком.

   - Пиши! – обратился к кому-то из штабистов, стоявших наготове с папкой. Сверху папки лежал акт проверки, - Пиши: шанцевый инструмент – сапёрная лопата. Пункт первый – лезвие не заточено. Пункт второй – рукоятка  покрашена белой эмалью вместо защитной краски, как положено по инструкции. Пункт третий – лопата  закреплена на рукоятке одним гвоздём, вместо двух. Пункт четвёртый – лопата закреплена гвоздём, вместо шурупа, указанного в инструкции. Пункт пятый – на рукоятке есть щербинка, можно травмировать руку солдата…

   Когда от пунктов стало рябить в глазах, а саму сапёрную лопату следовало срочно отправить под трибунал, ошалевший командир автомобильной роты маленький лейтенант Хаснутдинов, взял лопату из рук проверяющего старшего лейтенанта, размахнулся и зашвырнул её за забор:

   - Товарищ старший лейтенант, пишите: сапёрная лопата отсутствует!

   Благодарен армии за то, что научила не верить блестящим красивым машинам. Сначала надо убедиться, что двигатель на месте…

   За всё время службы написал всего четыре строчки, да и то – на гауптвахте. К счастью, строчки эти не сохранились, там было что-то про тревоги, метели, шинели, словом – про героическое. Скорее всего, чтобы отвлечься от чистки сортиров.

   …А бывший командир части Слышкин Фёдор Николаевич после службы получил квартиру в Чите в пятиэтажном доме, что в самом начале улицы Красной Звезды. Мы перезваниваемся. И хотя он уже в годах, но держится бодро и ходит на все мои выступления.

*Джида – станция в Бурятии, возле которой располагался наш гарнизон.

                               Р О Б И Н З О Н А Д А

  Но размышлениями и воспоминаниями в тайге сыт не будешь: тайга требует от человека постоянной тяжёлой работы.

   Я ещё не знал, что в этом зимовье напишу лучшие свои стихи. Не знал, потому что нельзя знать своё будущее. А вот предчувствовать можно:  так зверь чует непогоду, старатель – фарт, картёжник – удачу.

   По необъяснимому, но неотвратимому закону гармонии, когда всякий хаос стремится к порядку, самоорганизуется, в моём маленьком государстве  постепенно наладился быт,  худо-бедно устроился распорядок дня, который  очень походил на уклад жизни русского крестьянина тысячелетней давности, привязанный к временам года, погоде, восходу и заходу солнца.  И вот тут, как туча из-за горы, появилась и накрыла меня с головой новая проблема – катастрофически не стало хватать времени. Глядя на ящики, коробки, стопки, связки книг,  озирая энциклопедии, словари, справочники, которые я и взял в тайгу, чтобы заняться самообразованием,  наступила паника. И главное, я не знал, сколько времени есть у меня в запасе. Год? Два? Три? Пришлось перейти на старый и ещё не вполне забытый режим: сон четыре часа.

    Просыпался я затемно. Выпивал кружку крепкого чая и садился за книги. Часа через два готовил завтрак, пару часов проводил за книгами, ждал, когда солнце выпьет росу и уходил в тайгу,  делая петли всё дальше и дальше на юг от зимовья. Оказалось, в этих угодьях много козы. А ещё много зайца: их тропы, натоптанные десятилетиями были хорошо видны даже  по чернотропу. Достаточно водилось белки. Если уродится шишка на лиственнице, то может остаться здесь и ходовая белка – белка, которая не имеет постоянного места обитания, а передвигается в поисках кормных мест. В одном распадке попался на глаза изюбриный помёт.   Однажды наткнулся на развороченные муравейники, вывернутые колоды – совсем недавно здесь поработал Михайло Иваныч. И это  недалеко от моего зимовья, километрах в трёх. После этого  стал брать с собой пятизарядную фроловку.  Нашёл ключ с минеральной водой – вода бугром вспучивалась из-под скалы и тут же уходила под камни. А дичи действительно было много: скрадывал и подолгу наблюдал за козами, часто вспугивал рябчиков, косачей, глухарей. В скалах и россыпях слышал стукоток – убегала кабарга. Встречались места обеда рыси – клочья заячьей и козьей шерсти, кости. На открытых местах по закрайкам часто натыкался на лисий и волчий помёт.  Вершину одного широкого распадка распахали кабаны, словно хорошо поработали плугом  -  такие копанины я потом находил часто. В россыпях пищали сеноставки, у нас их называют пищухами. Значит, должен быть колонок. А может быть, боюсь сглазить, и – соболь.  Выходило, места здесь богатые.

   Заниматься охотой в мае  охотник не станет:  козы – суягны, зайчихи – сукотны, свиньи – супоросны.  Или  уже с потомством: инзигашками, зайчатами, поросятами.  Во-вторых, в мае из козы  выходят свищи -  личинки, перезимовавшие в теле.  Птица или сидит на яйцах или уже с выводком.

   Когда солнце зависало над головой, останавливался у какого-нибудь ручья, разводил костерок, разогревал кашу или тушёнку, кипятил чай. Представлял в уме карту местности, определял  зимние маршруты путиков на зайца, где удобнее поставить капканы и плашки, искал удобное место под солонцы….

   Возвращался с заходом солнца.  Приносил чагу, которая в этих местах встречалась необъяснимо часто, раскладывал тёмно-коричневые куски на полку для просушки. Ужинал, зажигал на столе керосиновую лампу, к которой приделал отражатель  -  фольгу из-под шоколадной плитки,  брал ручку и зарывался в книги. Привычка читать книги, подчёркивая строчки, выделяя абзацы, делая пометки и записи на полях, осталась со школы и в своё время доставила мне много неприятных минут в общении с учителями и библиотекарями.

      Как-то  раз  в  тайге  присел  на  валежину  передохнуть. Рядом  лежит  старая  берёза.  Боковым  зрением   вижу   какое-то  движение.   Перевожу  взгляд  влево.   Большой  чёрный  муравей     высунулся  из  ровного  круглого  отверстия  в  торце  полугнилой  березовой  ветки,  и  выталкивает  наружу  серо-жёлтые  опилки.  Потом   на  минуту  исчезает,  появляется,  разжимает  челюсти,  высыпает  опилки,  снова  исчезает…

       Удивительное  дело,  этот  муравей!  Муравьи  -  создания  коллективные,  не  слыхал  я  что-то  про  муравья – одиночку.  А  то,  что  он  одиночка  и  строит  себе  дом,  было  совершенно  ясно.  Видно,   что-то  пошло  у  него  в  жизни  не  так.  Может,  отношения  с  товарищами  не  сложились.  Может,  какой  проступок  совершил.  Может,  характер  у  него  не  сахар,  а  начальство  таких  не  любит.  Вот  и  ушёл  он  из  муравейника  или  изгнали  его.

        Вперился  я  глазами   в  то  необыкновенное,  что   происходило  передо  мной.  Не  уверен,  что  кто-то  видел,   как  муравей  сам    строит  себе  дом.

        Муравей  прогрыз   туннель   и  теперь,  похоже,   делал  себе  комнату,  выгрызал,  увеличивая  размеры  жилплощади.  Работал  он  без  перекуров.  Вечерело,  потянуло  ночным  холодком,  а  муравей  всё  работал  и  работал.  Я  его  невольно  зауважал.

     Солнце запуталось в деревьях на дальнем склоне, по стволам соскользнуло за сопку.   Но  я  ещё   долго  сидел  в  светлых сумерках…  Забыл  про  муравья.  Думал   уже  о  другом.

       Жизнь.   Вся эта  огромная  жизнь  стоит  и  держится  на  одиночках.  И  нет  ничего  надёжнее  и  устойчивее  хрупких  плеч  одиночек.   Одиночки  творят  жизнь.  Они  её  убыстряют   и  замедляют,  уводят  в  сторону  с  главного  пути,  и  снова  тянут  за  собой.

    Даже  Господь,  создавая  этот  мир,  был  одиночкой.  А   девиз  «Один  в  поле  не  воин»  придумало  трусливое  большинство.  И  выставило  этот  лозунг  над  собой.  Чтобы  ничего  не  решать  и  ни  за   что  не  отвечать.

        Но  жизнь  не  принадлежит  одиночкам.

        Она  принадлежит  тем,  над   которыми  лозунг.

        И  мудрость  эта  непостижима.

      Почему-то сильно запомнился этот муравей.  С той поры мысль об одиночках нет-нет да и возвращалась ко мне, обрастая разными вариантами…

   …Первая  неделя прошла в длинных походах по новой незнакомой для меня территории к югу от зимовья, которая стала уже не территорией, а землёй и на которой я почувствовал себя уверенно. Крепко стоять на земле – это не значит стоять двумя ногами. Прочнее всего стоят на земле странники, бродяги, путешественники – люди, у которых одна нога приподнята для следующего шага.

   Маршруты выстраивал петлями, чтобы дважды не ходить своим следом, чтобы как можно быстрее узнать свою территорию. Иногда не успевал засветло вернуться на зимовьё – приходилось или устраиваться на ночлег, или добираться ночью.

  Робинзон соорудил зонтик для защиты от солнечных лучей. Я же, наоборот, решил  открыться солнцу.  Весь. Полностью. Рассудил таким образом: если на этом огромном пространстве, кроме меня, нет никого, если стоят жаркие дни, если кол в полдень не оставляет тени, то зачем мне одежда? Тем более, что  ещё нет кровососущих – комаров, слепней, паутов, мошки. Зато в мае полно клещей, которые не надо выискивать в складках одежды, но которые хорошо видны на голом теле. Так и поступил: из одежды оставил кеды и лёгкую кепку, на поясе ремень с ножом в ножнах, за плечами ружьё и маленький рюкзачок с котелком,  банкой тушёнки, сухарями, спичками в полиэтиленовом туго завязанном пакете. Первые сто метров ходьбы по чаще внесли поправку: ножны были перенесены вперёд и по центру, дабы защитить нежные места от прутьев и веток.

   Итог первого дня можно было разделить на две части. Первая: одежда для мая и начала июня была признана идеальной. Вторая: за день под палящим солнцем кожа полностью обгорела.  По собственной дурости.

   Дней через десять Робинзон шоколадным телом стал похож на Пятницу.  Если бы не белая линия на поясе и две сержантские лычки на плечах от лямок.

   В последних числах мая  устроил себе выходной, не пошёл в тайгу, решил сложить из плитняка печь, надоели сухари, захотелось свежего хлеба.  Да и надо что-то решить с баней. Пришлось вспомнить полевой сезон 1975 года в составе отряда геофизиков. Стояли мы тогда по ручью Средний Голготай.  Кто-то предложил самим выпекать хлеб. Из камней я сложил печь на три формы, сделал заслонку, и дело пошло. Повариха Устинья из местных, пожилая женщина, с худым с глубокими морщинами, лицом, с которого не сходило ехидное выражение,  с утра заводила тесто, следила, чтобы квашня не вылезла из дежи.  Перед ужином  я  набивал топку сухими дровами, прожигал, выметал угли, локтем определял температуру и ставил формы.  В той печи был настоящий под – одних бутылок, оставшихся после открытия полевого сезона, хватило с избытком,  они были разбиты, рассыпаны толстым слоем в печи и расплавлены: стеклянный под  долго и ровно держит жар…

   Тот опыт пригодился.

    Набрал и развёл глины, натаскал плитняк из отвалов возле колодца и, подбирая камень к камню, к вечеру выложил приличную каменку со сводом, на чело вырезал из жести заслонку. Для пода пока не набралось достаточного количества пустых стеклянных банок из-под консервов. Ладно, можно пока обойтись и без пода.

   Только набил топку сухими дровами, чтобы обжечь глину, как приехал на Орлике отец, привёз молоко, сметану, мамины пироги, деревенские новости.   А ещё озадачил  предложением отдать  мне на зиму мерина Орлика, а в деревне оставить двух кобыл – Машку и Анастасию. Как аргумент, что дело это решенное, отец достал из перемётных сумм бабку для отбоя литовки и отбойный молоток. А ещё отвязал притороченное к сумам и завёрнутое в брезентину полотно литовки. Это значило, что ломался весь заведённый порядок, это значило, что отменялись всякие походы, разведка. Это значило, что надо подобрать места для покосов – коню на зиму требуется три тонны сена. Такой объём не накосишь  в одном месте, косить придётся кусками, лафтаками выхватывая удобья у тайги. Это значит, сначала надо расчистить эти покосы, освободить площади от сучьев, поваленных деревьев, веток. Этой работе не видно конца. Это значит, меньше оставалось времени на книги. Но были и плюсы – верхом  удобней охотиться, в седле можно покрыть большие расстояния…

   Баню и выпечку хлеба решено было оставить на вечер, а пока надо было  посолить солонец и сделать лабаз. Место я уже подобрал в трёх километрах от зимовья.

    Если пройти от зимовья на юг полтора-два километра, то упрёшься в старую лесосеку. Территория её была поистине огромной - в десятки километров. Такой же огромной была и бесхозяйственность – вывезли и с толком использовали  малую часть спелого леса. Запомнился факт из «Литературной газеты»: по статистике из одного дерева на выходе получалась одна ножка для табуретки. Деревья спилили, обрубили сучья,  а хлысты бросили на лесосеке -  пробираться через эти завалы было сущей мукой. Поэтому Орлика прикололи, то есть, привязали  переднюю ногу за верёвку, взяли соль, топор и  пошли пешком.

   Встречалось много брошенной техники: траки от гусениц, сами гусеницы, кабины, рамы, двигатели трелёвщиков, два трактора, вагончик, замятый упавшей лесиной, колёса, обрывки тросов – всё это заросло травой, которая жадно поглощала, маскировала  и уничтожала следы человека, проросло молодняком и уже не резало взгляд, не нарушало гармонии, но смотрелось неотъемлемой частью природы, которая всё ей чуждое приняла, взяла себе и переработала. Железо с годами покрылось ржавчиной и приобрело тот камуфляжный цвет, в какой осень красит всё растущее на земле.  Неожиданно вышли на чистое открытое место, замощённое в два наката брёвнами – старая вертолётная площадка. Долго и озадаченно стояли и рассуждали: зачем здесь была вертолётная площадка? Для чего? Никакого разумного объяснения так и не нашли.  Всё это напоминало сцену из фантастического фильма о погибшей цивилизации. Когда-то здесь кипела жизнь, гремела техника, ревели двигатели, звучали голоса, выполняли план, всё двигалось, шумело, ехало, кипели страсти, случались драмы.  Весь этот индустриальный мир связывала с остальной цивилизацией дорога, я позже выбрел на неё – размытую ливнями, превратившуюся в широкий  и глубокий ров. Добрых  два десятка лет сюда не заходили люди.

   Кое-где заготовители оставляли нетронутыми участки тайги, пятаки  по нескольку гектаров.  Иногда я натыкался на огромные штабеля лиственничных хлыстов, по какой-то причине их не вывезли. На деловой лес они уже не годились, но как дрова, если с хлыстов облетела кора и они не запрели, горели неплохо. 

   На лесосеке поднялся молодой подрост – березняк, осинник, ерник,  таволга - рай для диких коз и зайцев, много корма, а вот никакой хищник их в этих завалах не возьмёт.  В таком месте на краю целика мы посолили землю: пробили заострённой жердью шпурки – дырки в земле,  всыпали в них пару вёдер соли. Солонец устроили под старой берёзой, которая  у земли расходилась на три ствола. Неподалёку между берёзами на высоте четырёх метров соорудили лабаз – замаскированное место для охотника. Сколотили приставную лестницу.

   Вернулись на зимовьё.

   С обеда отец взял бензопилу, топор и уехал на Орлике пропиливать тропу до солонца. Я остался топить каменку и ладить баню.

   Таёжная баня с каменкой в палатке – это надо испытать самому. Сначала часа два-три нагревается каменка, камни раскаляются до бордового цвета. Затем выгребают все уголья из каменки. После над каменкой натягивается палатка. Можно париться. Достаточно полковша на раскалённые камни, как палатка надувается пузырём и готова взлететь. А если ещё рядом речка!...

   После бани развели немного спирта. За ужином отец признался, что недалеко от зимовья нашёл очень удобное место для зимовья, в котором можно ночевать после охоты на солонце. В десятке метров бьёт чистый родник, на поляне среди лиственниц в обхват лежит штабель хлыстов – и дрова, и материал на зимовьё. В общем, завтра он едет туда, он даже бензопилу и топор там оставил. Я вызвался помочь. Но отец сказал, что не станет рубить зимовьё, а сделает пристенок для ночлега высотой не больше метра с тремя развёрнутыми в сторону костра стенами. Пристенок покроет корьём лиственницы. Не станет шкурить и выбирать паз – очень интересная и оригинальная идея!

    Сразу скажу – мне понравилось ночевать на пристенке: вроде бы и в помещении, и в то же время небо над головой. Как только воздух становился  серым и густым, над поляной бесшумными промельками начинали носиться летучие мыши.

Закатный лес.

Тропинки.

Чащи.

Вдали притихшее село.

Лес, по-вечернему молчащий,

Хранит и звуки, и тепло

Былого дня.

То пискнет птаха,

Облюбовав себе сосну,

И сразу съёжится от страха,

Защелкнет клювом тишину.

А то неведомо откуда

Тепла нахлынет полоса.

Огромен лес. Ему так трудно

Угомониться по часам.

Всё глуше звуки, меньше света,

Тревога смотрит из углов.

И появляются приметы

Иных материй и миров.

И в этой сумеречной гуще

Встают,

Укрытые на дно,

Иные силы,

Нам, живущим,

Знать о которых не дано.

   А ещё на пристенке, глядя на серые искры летучих мышей, хорошо вспоминалось.

   …    Строчки, написанные в столбик,   начал с особенным озверением писать каждую ночь после встречи с геологом и поэтом Владимиром  Гланцем.   

   Глубокая ночь. Все домашние уснули. За спиной  разобранная раскладушка  ждала меня до середины ночи.  Рядом на койке посапывала бабуся.  Чтобы свет не мешал ей,  я отворачивал металлический абажур настольной лампы  и что-то упорно царапал в тетрадке,  которая,  к моему стыду,  сохранилась.  На первой странице имя автора – Фёдор Крещук. Почему я взял такой псевдоним, теперь уже не помню. Стихи были пошлые, ужасные, бездарные до оскомины, от них сводило скулы, как от лимона.   Я пучил  глаза в чёрное окно, которое выходило в огород, огородные окна на ночь не закрывали ставнями, закрывали только уличные, и там вдали в угловом доме следующего квартала каждую ночь горело окно на третьем этаже. И мне казалось, там тоже каждую ночь  поэт, а ещё лучше поэтесса, девчонка моих лет, у неё чёрные глаза и чёрные волосы,  тоже пишет стихи, и тоже смотрит на моё окно. Несколько раз у меня была безумная мысль сходить к ней и познакомиться.

   Нельзя было  шуметь, дом  набит людьми, как огурец семенами: у нас  вечно проживали  родственники – ближние и дальние,  знакомые этих родственников, знакомые знакомых.  В тот год у нас жили моя двоюродная сестра Таня Сизикова и её подруга  Галя Чеботаренко из Яблоновой, они учились в институте. К тому времени в город неспешно, но неотвратимо  стали перебираться родственники из ближних и дальних деревень: Романовки, Татаурово, Дровяной, Яблоновой, Гнилушки, Домны, Линёво озеро. Кто-то искал работу, кто-то приехал на учёбу, кто-то заканчивал какие-то курсы, кто-то искал свою судьбу. Все они на какое-то время останавливались у нас и, как правило, жили в большой комнате, мы называли её передней. Это «какое-то  время» часто растягивалось на годы. Дома всегда было полно народу, было шумно, весело и дружно, через наш дом прошла практически вся родня по отцу. Это самое мифическое генеалогическое древо я видел своими глазами, иногда на его ветвях гроздьями повисали знакомые, которые становились роднее родных.

   К ночи из закутков доставались раскладушки, матрацы, подушки, какие-то шубы, тулупы, разное тряпьё, всё это умащивалось на полу в  комнатах, свободной оставалась кухня.

     Однажды, лет через десять после школы, я всё же решился. Принарядился, облился одеколоном «Шипр», почему-то в годы моей юности все  одеколоны  назывались  именами собственными - «Саша», «Наташа», «Татьяна», «Слава», имели одинаковый запах, словно все флаконы разливали из одной бочки, и лишь  у «Шипра» был самый ядовитый запах и шипучее название, взял свои зубодробительные  стихи, похожие на тракторный коленвал,  и с дрожью во всех членах подошёл к её дому, вошёл в подъезд, поднялся на третий этаж…

   На лестничной площадке на витом шнуре висела и горела лампочка…

   Спасибо этому аккуратному жильцу, постоянно менявшему перегоревшие лампочки!      Спасибо этой лампочке, которая подарила мне столько строчек, фантазий,  чувств, переживаний! Спасибо случайным встречам, взглядам, улыбкам, словам, которые рисовали тревожные счастливые  картины, каких не бывает в жизни!  И которые может создать лишь воображение!

    А запах вонючего «Шипра» навечно въелся в оштукатуренные стены подъезда.

   …Следующий день ушёл на заготовку бересты. Березы вблизи зимовья трогать нельзя, чтобы не выдать своё жильё случайному человеку, да и не годились они – корявые, сучковатые, с наростами, может, потому и было на них  много чаги. Но во время своих разведывательных походов километрах в восьми наткнулся я на березовую рощу – толстоствольные, прямые, высокие, ровные, без сучьев, с кроной на самой вершине.  Когда набрёл на это белоствольное чудо, долго стоял, прислонившись к стволу и не верил, потому что так бывает только на картинах передвижников.

Великие достойные слова

Сказала бы берёзовая роща,

Когда б могла.

Но роща только ропщет,

И потому для нас она – дрова.

   Эти строчки оттуда, из той рощи, в которой всё было соразмерно: берёзы стояли одна от другой  и не далеко, и не близко; не было подроста, который мог бы затушевать эти живые белые колоны.

Там и сям скрипят ещё полозья,

Но уже оттаял по лесам

В плотно запечатанных берёзах

Сладковато-розовый бальзам.

Будем пить за возвращенье солнца!

Надавлю на кончик топора

Сверху вниз –

И с шипом разойдётся

Белая и жёлтая кора.

Будет пир без рюмок и без вилок!

Посмотри направо – сколько в ряд

Длинных белобедренных бутылок

К празднику оттаявших стоят!

   Снег стаял, но уйти воде не позволяла мерзлота, она собралась в маленькие лужицы и отражала голые ветки и белёсое весеннее небо. Вода настоялась на опавших листьях – вначале стала шафрановой, затем шафраново-коричневой и, уже уходя в оттаявшую землю приобрела красноватый оттенок.

Весенние красные воды

В берёзовом белом лесу…

    Вот там-то я и провёл весь день. Заготовленные метровые пласты бересты складывал в стопки и придавливал гнетом. Как говорится, аппетит приходит во время еды, подумалось: а почему бы мне не обшить берестой не только потолок, но и всё зимовьё изнутри? Могу сразу успокоить защитников природы: если кора снята без подкорки, так называемого луба,  берёза после этого не гибнет, более того, с годами на месте снятой коры нарастает новая – не такая ровная и белоснежная, - нарастает серая, неровная, бугристая, толстая, как броня и которую снять уже невозможно.

   Вечером рассказал отцу, где находится эта роща и попросил привезти бересту. Сам решил сходить в дальний распадок, где встретил помёт изюбрей. Интересно  походить, посмотреть, сколько зверей там обитает. Может, найти удобное  место для солонца. Так и решили. Отец сказал, что к обеду закончит пристенок, после поедет за берестой.

   Уезжая в деревню, отец забрал часть высушенной чаги и бутылку березового сока для мамы, и уже с седла посоветовал подумать о туесках – уж больно хороши выйдут сколотни*,  уж больно хороши получатся  туески!  А лето обещает быть урожайным (в этих прогнозах отец не ошибался). Он уехал, а мне оставил сомнение: может, он прав? Пока идёт берёзовый сок, пока легко снимается  береста, пока можно заготовить сколотни, надо потратить несколько дней на туеса. Потом когда береста подсохнет, будет поздно. А ведь урожай на грибы и ягоды будет, где-то же надо его хранить! Придёт время заготовок, нужна будет тара и много тары.

    Весь день ушёл у меня на обшивку стен и потолка берестой. Красота! Даже светлее стало. А  букет из ароматов  берёзы, дёгтя, смолы, свежего дерева невозможно передать никакими словами!

   Отец был прав – туески нужны!

   Вначале необходимо изготовить приспособления – саки, подсаки и вороток для срывания сколотней. Саки и подсаки – длинные широкие и тонкие лучины с прочностью металла – делают из щепы разбитых молнией лиственниц. Такая лесина была у меня на примете. Берёзку нужной  формы для воротка найти труда не составит.

   Вся следующая неделя ушла на туески. У меня не было лобзика, поэтому изготовление донышек и крышек стало самой длинной и трудоёмкой работой. За неделю сделал тридцать восемь туесов объёмом до четырёх литров. Делал и самые крохотные, для забавы - под солонки.

   Шестого июня работавший сутками приёмник напомнил, что сегодня день рождения Пушкина, день нашей поэзии. И вспомнился мне этот день 1980 года в  Москве.  Вечером втроём - Людмила Ярославцева, Александр Шипицын и я - идём к памятнику Пушкину. Народу прилично. Люди  по  очереди поднимаются к подножию и читают стихи. Не больше двух стихотворений. Читают Пушкина или  собственные. Некоторым не разрешают читать второе: свистом и гулом просят освободить место товарищу, который тоже интересуется.

   Доходит очередь до меня. Сильно волнуюсь. Читаю  недавно написанное. Голос  срывается:

 Так будьте же счастливы, звери, и птицы, и люди,

 Стрекозы в траве, золотые в прудах караси!

 Но полного счастья, но полного счастья не будет

 Ни завтра, ни после не будет его на Руси.

 Как пусто теперь, как тревожно и зябко, и сиро

 Отлитым в металл отшумевшим вождям.

 Недобрые люди, неясные люди, Россия,

 Проходят сегодня по Красным твоим площадям…

     Дочитываю ещё две строфы. По реакции понимаю, что дано добро ещё на одно. А надо помнить, что в те годы  вся  Россия  ехала  за продуктами в столицу.   Начинаю читать своё последнее, написанное днями:

  Вертит головой на станции мужик босой:

  Ах, как пахнут поезда из Москвы колбасой!...

     Замечаю в толпе движение. Несколько человек в неприметных костюмах из разных мест начинают протискиваться к памятнику. Но те, кто стоит рядом всё понимают. Дочитать мне не дают - силой сдёргивают вниз, уводят куда-то в сквер. Увлекают за собой бегом. Перескакиваем чугунную ограду, лавируем между машинами. Оказываемся под сборными лесами, в которых стоит здание редакции газеты «Известия» - идёт ремонт.

       Два молодых человека. По виду - моих лет. Говорят, чтобы  на  метро  доехал до Новослободской. Там пересел на автобус (забыл номер), ехал до Добролюбова 18. Это общежитие литинститута. Они скоро будут. Сами возвращаются к памятнику.

       Их я не дождался. Но потом в институте видел, они учились на старших курсах. Мне даже называли их фамилии, только память не сохранила. А сам подойти к ним я постеснялся.

       Говорят, было застойное время.  Действительно, время было непростое. А ещё оно было интересное и весёлое. Доброе и неравнодушное. Было умное и любознательное. Время было серьёзное и работящее. Творческое и открытое. И для риска и подвигов место было. И  цены  были  другие: честь стоила  дороже  жизни.

     А теперь переведу на современный язык.

     Время было брутальное.

     Время было креативное.

     И время было адреналиновое. 

     А вот  гламурным  оно не было.

       …Появились первые пауты, пришлось надевать одежду.

      Каждый день жизни в тайге дарил открытия.

*Сколотень – внутренняя бесшовная часть туеса.

                        Н Е Д Е Т С К И Е    З А Б А В Ы

    Сколько помню себя, всегда рядом со мной было оружие. Вот и сейчас.

   Так получилось, что детство, и не только моё, было тесно связано с разного рода оружием, с тем, что стреляет, летает, взрывается.  В то время у каждого пацана было своё оружие – самопал, лук, рогатка, праща. Без  него мы не ходили. Кроме школы, конечно, хотя иногда в школьном ранце среди учебников, тетрадей, спортивной формы, завтраков можно было отыскать рогатку.   Знаю точно, что несколько  моих одноклассников не имели оружия – Коля Попов, Володя Кузнецов,  Женя Абраменко, Гена Чупров, Толя Эпштейн, Миша Фейгин, Вадик Школьный. Пацан без оружия был вроде как и не совсем пацан.

   Увлечение  оружием шло волнами. То у всех были самопалы:   металлическая трубка с расплющенным одним концом примотана изолентой к деревянному пистолету. В другой конец вставляется гвоздь на толстой резинке, гвоздь оттягивается и спускается крючком. Перед этим в трубку крошится сера с десятка-двух спичек. Спускаешь курок, раздаётся выстрел. Смысла никакого, но выстрел громкий.

   Делали ещё малокалиберные пистолеты -  устройство намного сложнее, но пацаны ухитрялись мастерить их на коленке. Ствол, конечно, без нарезки, пуля шла как попало, боком, плашмя, однако с трёх-четырёх  метров пуля  входила в доску заподлицо. В городе были два охотничьих магазина:  «Выстрел» по улице Ленина и второй, в маленьком двухэтажном особнячке во дворе Центрального района милиции на втором этаже.  Любые патроны продавались без документов и разрешения.

   Были  луки  и самострелы, что-то вроде самодельных арбалетов. Стрелы для луков и самострелов делали из ровных прямослойных лучин,  на конце для тетивы выбирали надрез наподобие ласточкиного хвоста. Наконечник – или оборачивали жестью из консервной банки, или вбивали гвоздь без шляпки.  Иногда гвоздь приматывали изолентой, но такая стрела из-за нарушения центровки  заваливалась в сторону.

   Одно время мы увлеклись пращами – оружием античных воинов. Я быстро понял, что хотя это и страшное оружие, но довольно бессмысленное. Попасть в мишень из пращи было практически невозможно, более-менее какая-то меткость  была по вертикальной оси. Праща имела смысл как оружие лишь, когда метали камни по вражескому строю или по толпе – в кого-нибудь да попадёт. Увлечение пращами быстро прошло, в конце оставалось  лишь как метание четвертинками кирпича на дальность.

   Однако  самое мощное оружие, конечно, рогатки. Рогатки были у каждого пацана за поясом под рубашкой. Резину покупали в аптеке, она так и называлась – медицинская резина. До тех пор, пока кто-то не обнаружил другую резину – красную, авиационную,  из камеры авиационных баллонов – резина была очень тягучая, не рвалась, можно было оттягивать из-за уха.  За неё давали большую цену, не деньги, конечно.  Чаще всего в оплату шли голуби, марки  или пули, найденные на стрельбище.   Самыми  лучшими для рогатки считались  макаровские пули – тяжёлые, короткие.  За ними шли тэтэшные,  потом - автоматные, на четвёртом  месте стояли винтовочные.  А ещё считалось шиком иметь шарики из подшипников, хотя у них был свой недостаток – слишком полированные, они выскальзывали из кожуринки.  Автоматная пуля метров с двадцати,  если попадала остриём,  входила в кору сосны по самую пятку. Дальность  полёта, правда, уже на излёте - метров восемьдесят-сто.  Ширина в верхней части развилки рогатки  должна быть  не более двух пальцев, иначе терялась меткость. Разбить с пятнадцати шагов  бутылку или попасть в консервную банку мог любой мальчишка, это было обычным делом, никому и в голову не приходило этим хвастать.  Как-то Витька Федореев  из Старого двора наугад выстрелил через сараи в соседний двор и попал в окно барака на втором этаже, того самого, в котором я прожил первые недели своей безалаберной жизни.  Пуля, пробив двойное стекло, разбила вазу на столе. Хозяева нашли пулю, вызвали милицию, которая  стала трясти  наш район, устроили дознание.   Среди милиционеров нашёлся бывший фронтовик, он повертел пулю, нарезки которой были забиты грязью, и рассмеялся: выстрел был не из огнестрельного ствола, а из рогатки, так сказать,  пацанские шалости.   Ещё немного для виду поспрашивали пацанов, но никто не сознался. Тем всё и успокоилось.

   Мальчишеским умом мы понимали всю опасность такого оружия.  В случае попадания пули в голову, тем более,  в висок – смертельный исход был однозначен. Поэтому мы никогда не стреляли и даже не целились в человека. Зато охотно стреляли по воронам и воробьям.

Это выпал случайный билет.

Ощущение – как на вокзале.

Словно мне уже тысячу лет,

А зачем – это мне не сказали.

Тот же лозунг, что мы не рабы,

Тот же запах из булочной сладкий.

Тополя.

А на них воробьи.

Мы стреляли по ним из рогатки.

Возле старой кирпичной стены

Зарастают травою ступени.

Эти камни освящены

Синяками на сбитых коленях.

Точно также на проводах

И на ветках

Качается ветер.

Возвращаться не надо сюда.

Возвращаться не надо, поверьте!

Так зачем же я, умный такой,

Понимая всё,

Это не понял,

И ступеней касаюсь рукой,

И кирпич растираю в ладонях?

  Для «войнушки»,  стрельбы друг по другу были другие  рогатки  - из толстой алюминиевой проволоки. На эти рогатки  шли тонкие круглые резинки из трусов – головная боль наших матерей. Пульки – также насечённая алюминиевая проволока, согнутая под углом градусов тридцать. Такое оружие считалось баловством, однако метров с пяти я однажды снял воробья.  Такими рогатками мы играли в «войнушку», улица на улицу. Одно время мальчишкам матери  шили штаны из черного сатина. Отлично помню, когда,  догоняя «врага», оттягивал резинку и пулька через тонкий сатин смачно прилипала к его заднице. 

  Из рогатки стреляли камешками размером в половину грецкого ореха. Но наша компания стреляла только пулями, стрелять камешками у нас считалось позором. Вот почему  было необходимо по воскресеньям ходить на стрельбище собирать пули. Идти надо было далеко, километров семь по Бутинской просеке, которая начиналась на углу улиц   Бутина и Новобульварной  и за Четвёртым ручьём переходила в тропинку. Причём, ходить надо было именно в воскресенье, на стрельбище тоже был выходной день – там не стреляли. Несколько раз во время каникул  ходили на стрельбище по будням и попадали под обстрел.  Запомнился один поход:   мелкий соснячок, березнячок, листвячок среди взрослых деревьев,  где пуль было особенно густо, находился на траверсе, на прямой лини огня и мишеней. И вот как-то ползаем мы, собираем пули, выбираем их из хвои и вдруг рядом ложится очередь. Мы залегли, инстинктивно головой вперед, обхватили головы. Стоял трескоток – это пули щёлкали по деревьям сзади, поднимали хвою впереди. Когда на Егора упала сосенка, срезанная пулей сантиметров в двадцати от его головы, мы стали отползать с линии огня. В тот день мы почти ничего не набрали.

   Часто находили снаряды, мы их почему-то называли фаустпатронами.  На удивление,  многие из них не разрывались. Нас никто не учил, никто не показывал, мы сами научились с ними обращаться. Снаряды большие, от стабилизатора до головки почти метр. Сначала осторожно отсоединяли стабилизатор, под ним находился алюминиевый  детонатор,  затем ставили детонатор в холостое положение – надо было верхнюю часть  совместить с отверстием  с зелёной точкой, если с красной, то это означало, что детонатор стоит в боевом положении,  - и осторожно выкручивали его из тела снаряда.  После чего снаряд уже не представлял никакой опасности,  им можно было забивать гвозди. Взрывчатку доставали и жгли в костре. А детонаторы приносили домой и взрывали двумя способами. Или из спичечного коробка пластилином крепили стабилизаторы и аккуратно спускали с третьего этажа на асфальтированный тротуар. После взрыва верхняя половина детонатора по сорванной резьбе  пролетала мимо балкона – это если правильно отрегулировать стабилизатор. Или кидали через дорогу в стройдвор на бетонные плиты – когда заканчивался рабочий день и бетонщики, а это были жители Старого двора, уходили домой.

   Опустошённые снаряды сносили в одно место, старый окоп, который затем обвалили. Всего снарядов было сорок шесть штук.  Уже много позднее, в начале нулевых в газете «Забайкальский Рабочий» появилась заметка о том, что при строительстве дороги в тех местах найдены сорок шесть снарядов.

   Хотя однажды снаряд взорвался. Как-то по весне попался нам необычный снаряд, таких раньше мы не находили. Это нас сильно заинтересовало, следовало понять его конструкцию. Снаряд притащили домой, в квартиру Егора на третьем этаже. Отсоединили головку, взрывчатку сожгли в тупике за домом.  А вот с головкой возились долго. Было уже часов двенадцать, скоро идти в школу, а мы никак не можем  разобрать её. Тогда Егор каким-то способом содрал мягкую оболочку с наголовника, оттуда выпал  блестящий стерженёк на шляпке, похожий на маленький гвоздик и образовалась дырочка.

   Вот запись из дневника: « 4. Февраль. Вторник. Чита. Дом. …я даже не подозревал, что сейчас будет. Особенно мне запомнился этот момент. Даже время запомнил – 12 часов. Помню, взял журнал «Юный натуралист» и сел на пол у батареи. Егор в это время вставил в дырку гвоздь, зажал его клещами и размахнулся молотком. Дальше я помню плохо. Раздался страшный грохот. На кухне закричала Ксеня, сестра Егора. И вдруг всё смолкло. Такая тишина, даже в ушах звенело. Нас было не двое, ещё Витька Федореев. Гляжу, по комнате летают куски скатерти и медленно опускаются на пол. Пол под столом пробит осколками. И вдруг крик Егора: «Парни, пальцы оторвало!» Мы сразу к нему бросились. Кровь хлещет из ладони. Не поймёшь, что это такое. Кусок мяса какой-то. И мизинец болтается. Не знаю, на чём он только и держался. «Бежим в больницу!» Пока он одевался, весь коридор кровью забрызгал. Потом бежали вниз по лестнице, стены и перила в крови. Прибежали в Ленинскую больницу. Дверь с табличкой «Приёмный покой». Нас пустили без очереди. Витьки Ф. с нами не было, он остался дома убираться. Оказалось, снаряд нашпигован мелкими шариками, их очень много. Они попали Егору в лицо, бровь, ухо, грудь. Пальцы удалось спасти…»

    В приёмной Егора сразу куда-то увели, а я потерял сознание. Хотя не получил ни одной царапины – все осколки и шарики, которыми была начинена головка, прошли над головой и оставили дырки в оконном стекле.    И ещё одно последствие, уже смешное: старый кот Васька, сидевший под стулом возле Егора, под этим самым стулом оставил на память большую кучу переживаний. 

   Два месяца мы ходили в больницу, носили передачи Егору.  Елена Алексеевна, мама Егора,  показала на свет трикушку, она вся, как сито, светилась дырочками.  Хирурги удалили основную массу шариков, осталось несколько штук – в ушных мочках и ладонях. Пальцы тоже  восстановили, хотя на левой руке мизинец и безымянный сгибались не до конца, однако это не помешало поступить Егору в Уссурийское военное автомобильное училище, закончить его и служить – сначала в Прибалтике, потом в Германии. Ещё много лет мы переписывались.

   На стрельбище мы ходить не перестали, также собирали пули и разряжали снаряды, но с неизвестными конструкциями обращались уже осторожнее.

   С Егором Волченко  подружился после  четвёртого класса.   Вначале познакомились  наши родители, точнее, наши мамы, моя и Елена Алексеевна. Родом она из Крыма.  Она отлично знала историю, разбиралась в живописи, музыке, литературе. Елена Алексеевна была увлекающимся человеком: частенько, начиная уборку в квартире, натыкалась на интересную книгу, бросала уборку и квартира оставалась в полностью разобранном состоянии на неделю-две, пока книга не была дочитана до последней страницы. Была с ней история, над которой она сама смеялась больше всех. Елена Ивановна в постели всю ночь читала какую-то интересную книгу. По звонку будильника вскочила, собралась на работу, быстро позавтракала, надела пальто и убежала на работу. На работу она, конечно, опоздала, уже шла планёрка, она извинилась, сняла пальто и под оторопевшие взгляды сослуживцев заняла своё место за столом … в нижнем белье.  Её муж Георгий  Иванович относился  к погрому  и прочим вывертам жена философски – он уходил  на второй этаж к соседу Пушникову, тоже геологу,  играть в шахматы, по дороге прихватывая бутылочку коньяка. Эти чемпионаты часто заканчивались под утро. По законам жанра утром следовало лечиться пивом, бутылочка которого была заранее припасена и надёжно спрятана в квартире Георгия Ивановича. Но однажды испытанная тактика дала сбой – Елена Алексеевна обнаружила заначку. Она повертела в руках бутылочку с этикеткой «пиво «Жигулёвское», ехидно прищурилась и удалилась в туалет, где  пиво безжалостно вылила в унитаз, а бутылку наполнила содержимым, очень похожим на пиво. И аккуратно запечатала, как было. И вернула заначку на место. И утром ушла на работу…

    Как только хлопнула дверь на третьем этаже, Георгий Иванович метнулся наверх, взял заветное лекарство, сбежал к Пушникову, который уже ждал его на кухне с пустым стаканом.

   - Ну, давай, наливай!

   Пушников сдул жиденькую пену и в нетерпении влил в себя  содержимое. И всё понял. Но не подал виду. Вернул стакан Георгию Ивановичу и ласково сказал:

   - А теперь ты, Гоша.

   Георгий Иванович тоже сдул пенку и влил в себя стакан. И тоже всё понял. И тоже не подал виду….

   Вечером он молча, пристально и долго смотрел в глаза жене. Елена Алексеевна, как достойная дочь крымского народа, прошедшего и не такие испытания, тоже прищурилась и взгляд выдержала.

   Всё это она в лицах часто рассказывала маме и бабусе – все втроём хохотали и в истерике катались по столу. Отец, часто тоже лечивший себя пивом, не понимал такого юмора, он суровел лицом, вставал из-за стола и уходил в другую комнату, после чего истерика женщин  доходила до икоты…

    Первой покинула этот мир Елена Алексеевна Волченко, в девичестве Лобанова. Георгий Иванович тяжело болел, его довезли до кладбища, но дойти до могилы у него не хватило сил. Он снял шляпу, оперся на палку и долго стоял, пока обитый красным гроб не затерялся среди сосен и могильных оградок… Когда ушёл Георгий Иванович, в нашем доме появилась жена Пушникова с неожиданной просьбой – сыграть в шахматы с её мужем. Сам Пушников, оставшись без товарища, затосковал. Играли мы на кухне. После операции ему вставили в горло трубочку, из которой постоянно слышался хрип. В шахматы Пушников играл слабо, партию я легко выиграл. Пушников  опечалился, его трубка захрипела сильнее. Вторую я проиграл – трубка успокоилась. Так и повелось: выбирал вечером с полчаса и бежал в соседний дом к Пушникову, чтобы проиграть ему партию.

      Елена Алексеевна работала главным инженером на Читинской теплоэлектростанции и была, что говорится, «свой парень» - иногда по выходным брала нас с Егором в походы в лес. Чаще всего мы ходили втроём – Егор Волченко из Геологического двора, Серёга Пехтерев из двухэтажного барака в Кильдиме, что в раойне стадиона ЗабВО и я. Иногда к нам присоединялся Витька Федореев из Старого двора.  Сергей Пехтерев был одноклассником Егора и любопытным мальчиком, его родители, геологи,  выписывали кучу интересных журналов, и Сергей много интересного рассказывал нам во время походов. Три года через выходные раз за разом мы уходили всё дальше и дальше, и однажды, поднявшись на невероятно крутую сопку, которую стали называть Пыхтун, вдали увидели скалы. Уже после школы узнал, что это знаменитые Смоленские скалы, исторический памятник с рисунками древних людей. Но мы этого не знали, рисунков никаких не видели.

   Скалы острыми зубцами поднимались над деревьями. До них оставалось четыре-пять километров. Но до них мы добрались лишь к марту, когда стал подтаивать снег:  Елена Алексеевна не решилась сразу на такой большой переход, теперь понимаю, что в основном из-за меня как самого младшего.  От дома до скал по нашим подсчётам было восемнадцать километров, дорога в одну сторону отнимала четыре с половиной часа. На скалы мы стали ходить через выходные, выходили рано утром, весь день лазали по скалам, домой возвращались уже затемно. А ходили через выходные, потому что в другие выходные надо было непременно ходить на действующее стрельбище пополнять боезапас к своим рогаткам. 

   После восьмого класса рогатки незаметно исчезли – появились другие интересы.

   Кстати, такие же рогатки из красной резины были у шпаны из Кильдима, района возле стадиона ЗабВО. И стреляли они тоже пулями, только собирали их на другом стрельбище - за стадионом на крутом берегу речки Кайдаловки.

   Вообще в то время пацаны делили город, как сейчас бы сказали, на сферы пацанского влияния.  Был наш район – район телецентра, были центровые – из Центрального района, были островские – из района Большого острова, состоящего сплошь из домов частного сектора, были кильдимовские, были кислородные – из района кислородного завода, были из Железнодорожного района, были ингодинские, были кенонские.

   Иногда происходили драки – район на район, там дрались на штакетниках, цепях, кастетах – было не до приличий.  Самыми опасными были пацаны из Кильдима и островские. Центровые дрались плохо, больше было угроз, разговоров. Чуть возникала опасность, часто убегали. В драку вступали при численном преимуществе. Межрайонные столкновения происходили редко, но метко.

    А вот  внутри района местные драки проходили регулярно. В нашей школе №47 драки были постоянно, как правило, на большой перемене в 15 минут  или после уроков. Все недоразумения среди мальчишек решались дракой один на один за школой.   Это называлось «пойти щелкнуться». На середину круга  выходили двое, все остальные  не вмешивались, внимательно наблюдали. Дрались до первой крови, когда были разбиты губа или нос. Нельзя было пинать, нельзя было бить лежачего. Иногда, когда результат не устраивал какую-то одну сторону, кто-то из противостоящих выходил и говорил, что будет щелкаться за него. Тогда и с нашей стороны выходил кто-то, чаще всего Витька Дмитриев или Витька Белоцерковец, и драка продолжалась, но уже с другими действующими лицами.

   Среди наших, телецентровских, выделялась одна шайка «захаровских»,  они ни с кем не водились, держались отдельно.  Многодетная семья  Захаровых жила в угловом длинном одноэтажном бараке на углу   Бутина и Третьей загородной, позже переименованной в улицу Матвеева. Напротив их барака уже значительно позже построили проходную телевизионной студии. Пацанов  у них было много, не помню, сколько, и одна девочка, звали её Люба. С Витькой Захаровым мы даже учились в одном классе, как второгодник он остался в шестом классе и влился в наш, бывший пятый. Затем мы перешли в седьмой, а он так и остался в шестом. Захаровы  были самые настоящие бандиты,  старшие сидели в тюрьме, потом кто-то выходил, на смену им садились  младшие, затем опять садились старшие и так без конца.  Все ходили с ножами, даже самые младшие. Кое-кто сидел за убийства, но самая ходовая статья – грабёж.  У всех Захаровых  была характерная черта – заячья губа, по наследству доставшаяся им от матери, которая  каждый день проходила мимо нашего дома – высокая худая сгорбленная и забитая женщина. Иногда проходил и отец, он прихрамывал, ходил с палочкой, носил широкую белую бороду, шёл важно, неспешно  с высоко поднятой головой и сильно походил на уважаемого профессора.  В том же бараке рядом с Захаровыми  жили Мешалкины и Трошины.  Пацаны их также входили в банду «захаровских».

   Внутри школы мы постоянно враждовали и щелкались с кильдимовскими – они учились в параллельных  классах «В» и «Г». Пришлось  и мне  столкнуться с кильдимовскими.  Дело было так.   Кому-то из «вэшников» понравилась девчонка из нашего класса, и вот он с друзьями как-то на перемене стал ломиться в наш класс, уж не знаю, с какой целью. Мы закрылись стулом, всунули ножку через ручку двери. Тогда кто-то из нападавших  выбил доску в нижней половине двери и попытался заглянуть через дырку в класс. Я пнул куда-то наугад, попал в лицо нападавшему. Меня вычислили по ботинку, пришлось на перемене щелкаться. В итоге мне разбили нос. На следующий же день мы с одноклассником Серёгой Мельниковым записались в секцию бокса.

   Как-то так вышло, что как раз в те дни тренер по боксу Валерий Афанасьевич Букатич  из спортивного общества «Труд»  набирал группу мальчишек в свою секцию. Было это во Дворце спорта по улице Бабушкина – напротив танка.  Нас записалось сорок семь человек. Месяц мы занимались физической подготовкой – и только. Затем нам показали стойку, удары, уклоны, движения по рингу, так называемый «челнок», но всё это перед зеркалом и без перчаток – это называлось «бой с тенью». Через два месяца выдали большие  коричневые учебные перчатки, набитые конским волосом  - после тренировки ладони долго, устойчиво и приятно пахли конским потом. Через много лет, когда отец в деревне завёл лошадей, этот запах возвращал в детские годы.   Спарринг друг с другом помню плохо, наверное, беспомощно махались и лупили воздух.  Он  стёрся из памяти следующим боем, уже настоящим избиением. Букатич поставил нас с разрядниками, два раунда по две минуты. Я достался буряту Бадмаеву, который гонял меня по рингу все два раунда и  уделал  как бог черепаху, однако я не упал, а Букатич бой не останавливал. После боя,  отрывая с губ кусочки мяса, сплёвывал в раковину  кровь, которой был полон рот.  Рядом занимались этим же ещё сорок шесть пацанов. Наверное, это был жестокий способ отбора, но ведь не  кружок же по вышиванию вёл Валерий Афанасьевич!

   На следующую тренировку  явились  всего семеро – Аркаша Костин, Коля Малышев, Пахомов, Комидаев, Денисенко, Капустин и я. Валерий Афанасьевич долго и внимательно смотрел на нас, потом хмыкнул и сказал:

   - Вот с вами я буду заниматься.

   Так и занимался с группой из семи человек.

   Через год изматывающих тренеровок, качания пресса, бега на лыжах, коньках, баскетбола, волейбола, регби, штанги и других занятий на любителя нас стали допускать до соревнований. Вот дневниковые записи:

   «28 сентября. Суббота. Сегодня был на тренировке по боксу. Завтра соревнования. Взвешивание с 8 до 9. Да, ещё приятная новость! Мне сегодня присвоили третий разряд. Если я во всех трёх боях одержу победу, у меня будет второй разряд. Следующую запись сделаю после соревнований.»  

   … «1 октября. Вторник. Хотя одержал победу, настроения нет. Я боксировал с Колей Малышевым, он из нашей группы. Вот, наверное, обидно парню! Своему же проиграл. Соревнования были на первенство города. Теперь у меня 4 боя на больших соревнованиях и 12 обыкновенных. Теперь я занимаюсь каждый день, потому что много пропустил из-за поездки в Шушенское. В ноябре мы будем выступать на зональных соревнованиях, приедут ребята из других городов. Из нашей группы на зону вышли три человека. Вчера тренировка длилась три часа. Пятеро работали с Букатичем. Я думал, что он будет только защищаться, бить не будет. А он по-настоящему, только не очень сильно. Я уже на ногах стоять не могу, а он всё бьёт и бьёт. Даже в стойку встать не даёт…»  

   Больших успехов я не добился.  После занятого первого места по городу Букатич спросил:

   -  Почему щуришься?

   Пришлось признаться, что врачи выписали очки, стало портиться зрение.

   - Бокс придётся бросить. Ты должен видеть глаза противника, его зрачки. Отвлёкся на секунду – проиграл бой, - сказал, как отрезал, тренер.

   Но последний бой надо было провести: на первенстве зоны я вышел в финал. Не полагаясь на память, цитирую запись из дневника 1968 года: «Ура! Победа!! Этот бой был самым трудным. Всё по порядку. К четырём часам все были в сборе. За нами приехал автобус. Туда ехали минут двадцать. Проезжали мимо озера Кенон. Начало в 17.30.  Я работаю в десятой паре.  После парада все начали разминку. Когда я увидел своего соперника из «Энергетика», то испугался. Он был выше меня, шире в плечах и вообще здоровяк. Слышал, как ему говорили, мол, ты сразу бей его, чтобы ввиду явного преимущества…»

       Зал был забит до отказа болельщиками из этого же района.  Мой соперник Ж., ныне известный человек в городе, его портрет я вижу на главной улице города, когда приезжаю в Читу. И хотя мы в одной весовой категории – сорок восемь килограммов – он выше меня почти на полголовы. 

   Бой начался. У Ж. длинные руки, я никак не могу к нему подобраться для ближнего боя, соперник «обстреливает» меня издалека. Первый раунд я проиграл вчистую. В перерыве Букатич мне тихонько подсказал:

   - Жди момент. Рассчитывай на один удар, он должен потерять бдительность.

   Удар гонга. Рисунок боя не меняется. Когда работаешь на ринге, не слышишь посторонних звуков, реагируешь только на голос рефери и голос тренера, для остальных звуков уши словно заткнуты ватой. А тут я на секунду отвлёкся и услышал свист, рёв в зале и выкрики:

   - Кончай его! Давай!

   Ж., думаю, тоже услышал эти ободряющие для себя крики, и уже без опасения бросился вперёд. И вот тут я поймал его на встречный удар, причём, поймал апперкотом, самым убийственным ударом в боксе – снизу в подбородок. Ж. рухнул на ринг. Рефери отсчитал до девяти, противник не шевелился. Нокаут.

   Это был мой последний выход на ринг, грамоту  за  первое место храню до сего дня.   А Костин и Малышев стали мастерами спорта, выступали на первенстве страны и всю жизнь связали с боксом. За их успехами впоследствии я следил и новости узнавал из газет и радио. 

   Но Валерий Афанасьевич научил не только  ударам, которые для ринга. Он показал несколько ударов, которые для улицы. За это - неоднозначное спасибо, неоднозначное, потому что они с одной стороны и спасали меня и погубили.

   Меня же бокс научил драться и не бояться драк – это плюс. Но в то же время именно поэтому  я часто ввязывался в драки, «за справедливость», отчего имел сложные отношения с милицией – это, конечно, минус. Но первая встреча с милицией была раньше, после шестого класса. Мы с одноклассником и другом на все школьные годы Васькой Долбиевым после уроков, когда уже стемнело, отправились  к бане №3. Пробрались к задней части, куда выходили окна женского банного отделения, и хотя стёкла изнутри были замазаны известью, но замазаны так себе, кое-что можно было рассмотреть. И когда мы приникли к стёклам, и когда стали тщательно разглядывать всё внутри, и когда стало жарко от увиденного, вот тут нас  поймали и передали в милицию. Милиция сообщила в школу. В школе были разбирательства перед всем классом. Было очень стыдно. Несколько лет при этом воспоминании краска заливала лицо и шею...

   С Валерием Афанасьевичем мы больше не встречались. Уже позже узнал, что в 1987 году он ушёл из жизни. Ушёл добровольно….

  Несколько лет назад зашёл во Дворец спорта. Там шли ремонтные и строительные работы. Поднялся на второй этаж, где был боксёрский зал. Весь инвентарь был убран, сняли и большие зеркала на стенах, исчез и запах пота и перчаток.

   … Теперь там большой развлекательный центр с нерусским названием «Карибы».

              Б О Л Ь Ш И Е   Л Ю Д И    И Г Р А Ю Т    В   К О С Т И

        

    Однажды я заблудился.

    Случилось это в  начале жизни в зимовье.  Конец мая и начало июня посвятил изучению территории к югу от зимовья – первое время ушло  на строительные, хозяйственные и подготовительные работы. Земли к западу, северу, востоку оставались для меня большим белым пятном.

   Вокруг зимовья  удивительно часто на берёзах встречалась чага. Это лишь кажется, что чагу в тайге найти просто, бывает, день проходишь и всё впустую. А тут чага чуть не на  каждом шагу. А ещё на берёзах часто встречались капы – выпуклые наплывы разного размера, от мячика для пинг-понга до метра. Причина, как оказалось,  наверху, вернее, в глубине: хорошей земли в тех местах нет, корни уходили в глину между камнями, камни от разности температуры зимой и летом двигались, рвали корни. Оттого и не было ровных белоствольных стволов,  росли березы словно пациенты инвалидного дома – кривоваты, сучковаты, шишковаты. Вот на этих больных деревьях и вырастали  капы и чага.  Чаги я заготовил сверх меры, перекрутил её на мясорубке, порошок высушил и стал по щепотке добавлять в чай. А к каповым наростам всё присматривался и присматривался, а потом решил и их заготовить, а длинными зимними вечерами вырезать из них вазы.

   Как-то всю ночь по крыше шумел ровный несильный дождь. Похоже, обложило надолго, придётся заниматься в зимовье книгами, записями, дневниками. В предвкушении любимого занятия растопил печку, поставил чайник. Решил пройти вокруг зимовья посмотреть капы. Надел резиновые сапоги, прорезиненный плащ с капюшоном, взял рюкзак с топориком и вышел из зимовья. Помнил, на печке стоит чайник, минут через двадцать надо заварить чай…   Капы встречались разные, самых необычных форм. Я не обращал внимания на плотный мелкий дождик, моросящий туман, увлёкся. В уме держал, что через метров пятьсот надо спуститься немного ниже и параллельно своему ходу вернуться к зимовью, где закипает чайник.

    Когда я повернул назад, рюкзак был на четверть заполнен.  На первое время хватит, решил я и … растерялся. Меня окружал плотный туман из влажной пыли. Туман был таким плотным, что дальше двадцати метров никаких предметов не было видно, клубилась белая мгла.  Я был спокоен, потому что привык: как бы ты ни крутил по тайге, какие бы спирали ни вил, какое-то шестое или седьмое чувство всегда знает, где находится дом или точка, из которой вышел. И я направился, как мне казалось, к зимовью. Прошёл метров пятьсот – зимовья не было. Подумал, что обнизил – чуть поднялся по склону. Зимовья не было. Чуть спустился и вернулся. Зимовья не было. Была сплошная моросящая мгла. Тогда я стал вить петли, всё увеличивая и увеличивая ход – безрезультатно. И вот тогда я с удивлением понял, что заблудился. Определил стороны света, но это ничего не дало – я потерял  свою исходную точку. Самое главное - было потеряна привязка к пространству. Не зная своего местонахождения на местности, все действия были бессмысленны. И в перспективе - никакой видимости. Спички и сигареты в нагрудном кармане энцефалитки оставались сухими. Я закурил и, оберегая сигарету от воды, покурил в ладонь. Надо было принимать решение. Можно было оставаться на месте, развести костёр и ждать, покуда сойдёт туман, закончится дождь.  Но сколько ждать? День? Два? Три?  Но есть второй вариант - подниматься на вершины сопок и если попасть на знакомую сопку, то можно привязаться к местности. Шансов очень мало выйти на уже знакомую сопку, но всё же шанс есть.

   Из зимовья я вышел около семи утра. Посмотрел на часы – одиннадцать.  И я стал подниматься на сопки в надежде попасть на уже знакомую или же с вершины получить обзор.  Но, увы!  Знакомых сопок не встретилось и уже не могло встретиться, потому что слишком далеко удалился от зимовья. И обзора не было. Всё также моросил дождь, также висел туман, иногда граница видимости раздвигалась метров до пятидесяти.

   Рюкзак с капами оттягивал плечи, капы я решил принципиально не выбрасывать, тащил их из какого-то злого упрямства – а вот не брошу и всё!    Конечно, проще простого было спуститься любым распадком в какую-нибудь падь, падь выведет к озёрам, а там и люди. Но в том-то и дело, что к людям мне не надо! Мне надо было попасть в своё зимовьё!

   Я поднимался на сопку, перекуривал на вершине, глотал густой туман и с надеждой всматривался в белую пелену. Поднимался на другую сопку. На третью, четвёртую, десятую… Дождь - туман,  дождь - туман, дождь - туман…

   Мне нужна была точка, от которой можно оттолкнуться. Нужен ориентир, чтобы определиться в пространстве.   Наверное, с час поднимался на очередную сопку. Стало ясно, что она главенствует над остальными – долгим и затяжным был подъём. Решил твёрдо: если не будет результата, спускаюсь вниз, нахожу удобное место и устраиваюсь на ночлег – спички, плащ и топор у меня были.

   А ещё всю дорогу меня не оставляло вовсе неуместное чувство - было забавно. Во-первых, как это так меня угораздило? Во-вторых, долго ли ещё будет продолжаться эта канитель?

     Поднялся на скалистую вершину. Сел на камень. Закурил. Решение принято – спущусь и заночую. Появилась хоть какая-то определённость. И в этот самый миг, верьте-не верьте, случилось чудо! Плотный сырой  туман расступился на две-три секунды словно кто-то развёл руками и даль прояснилась. Далеко-далеко внизу на западе километрах в двадцати я увидел белые пятна озер,  - туман снова сомкнулся и заморосил дождь  пуще прежнего. Но этих двух-трёх секунд было достаточно,  чтобы определить точку, в которой я нахожусь, определить направление и расстояние до зимовья. Включился внутренний компас. Вначале я даже неприлично повеселел. Главное теперь – не думать о дороге, о направлении, думать о чём угодно, только не об этом. Как насмешливо говорил отец: «Сапоги дорогу знают, только знай переставляй».  Достал из кармана часы – подарок жены: почти девятнадцать часов. Ничего себе! Двенадцать часов отмолотил по мокрой тайге! До зимовья было километров четырнадцать-пятнадцать, через пять часов я должен быть дома.   И вот тут досада на себя перекрыла все чувства, все ощущения, даже голод: потерян целый день! День, за который можно было прочитать книгу, заняться рукописью, навести порядок в бумагах… эх! Но делать нечего,  закинул за спину рюкзак, ещё раз посмотрел в ту сторону, откуда пришла помощь: дождь, туман, видимость несколько десятков метров…

   Всю дорогу в голове толкались строчки какого-то стихотворения, но ничего путного из этой толкотни не получилось, хотя после, может, через год, они появились в уже упорядоченном виде: всё это время мозг тайно от меня продолжал свою работу:

Мне тайна откроется.

Ну, а пока

Я рад этой жизни раскинуть объятья,

Где лёгкие лодки качает река,

И женщины носят весенние платья.

Где с нежною болью выходит трава

Оттуда,

Куда из распахнутых комнат,

С немыслимой тайны сорвав покрова,

Так много ушло и друзей, и знакомых.

И мне будет право однажды дано

В назначенный час уклониться от жизни,

Открыть эту тайну,

Найти это дно.

И всё – до мельчайшей подробности – вызнать.

   Это чистовой, уже окончательный вариант.  А тогда, раздвигая плотный туман и тонкий дождь,   под мерные шаги я  во рту обкатывал строчки, убирал лишнее, искал новые варианты. Главное – не останавливаться, не думать о дороге, не вмешиваться в механическую работу ног, внутренний компас сам знает свою работу. Полы длинного плаща распахивались, вода попадала в голенища сапог, но останавливаться нельзя, можно было потерять ритм, потерять направление. Да и мокрые портянки улежались в сапогах, каждая складка нашла своё место.   Дождь и туман…  Не стал петлять, выбирать удобный путь. Времени до ночи оставалось немного, пришлось идти напрямик.

   А потом стал внимательно и подробно вспоминать эти секунды на вершине неизвестной горы, когда раздвинулся туман и замерла дождевая кисея. И увидел я в этом метеорологическом явлении некие знаки. И представилась в моём воображении такая картина: где-то в надмирной высоте, за облаками, сидят два больших человека и играют в кости. Курят трубки и бросают кости, ведь недаром же иногда мне слышались словно бы отдалённые раскаты грома (хотя откуда гром при затяжном дожде?) И между делом поглядывают вниз (для них туман и дождь не помеха). И видят далеко внизу маленькую козявку в дождевике и с рюкзаком, которая ползает с холма на холм и никак не может найти свою зимовьюшку, в которой давно прогорела печка и чайник выкипел (им и это видно). А им скучно, надоело каждый день играть в кости.  И разговоры одни и те же. И вот они затеяли спор:  найдёт эта козявка с рюкзаком свою  зимовьюшку или нет. И поспорили на какой-нибудь нешуточный выигрыш. Чтобы как-то различать их, пусть один будет в шляпе, а другой – в накомарнике (хотя зачем ему там накомарник?) И вот очень уж этому в накомарнике охота спор выиграть, и тут у того, кто в шляпе, погасла трубка. Тот, в шляпе, поворачивается к ветру спиной и прикуривает. А этот, в накомарнике быстренько на пару секунд раздвигает ладонями  туман. И вот я думаю, если этот, в накомарнике, совершил такой нехороший поступок, значит, на кону стояло что-то очень существенное – уж никак не меньше пачки хорошего английского табака…

   …В одиннадцать вечера заметно стемнело, пришлось и шаг убавить. А вскоре и вовсе упала темнота. Но темнота была всё же не окончательная: там, в надмирной высоте полная луна подсвечивала игральные кости двух спорящих – в шляпе и накомарнике. Который в накомарнике был спокоен, он уже знал, что козявка доберётся до дома и  пачка английского табака перекочует в его карман.

    Темнота подсвечивала не только игральные кости: её свет проходил сквозь ватный туман и пелену дождя и раздвигал пределы видимости до трёх-четырёх метров…  К часу ночи я вышел на пристенок у солонца. Забрался под крышу, закурил. Нашарил в темноте вверху под корой сухарь. Сухарь отсырел, не был хрустящим, он заволг и пах плесенью. Съел сухарь и поднялся. О ночёвке речи не было, хотя рядом лежали заготовленные дрова: до зимовья осталось несколько километров…

   Порог своего жилья я переступил в четыре пятнадцать утра.

   - Эй там, в накомарнике – спасибо тебе! Хоть ты и мухлёвщик, конечно.

   Уже позже я не раз думал об этом, в накомарнике. И чем больше думал, тем всё настойчивее приходил к мысли, что этот, в накомарнике,  с самого начала знал всё. Знал всю мою жизнь. Это он ненавязчиво подталкивал отца учить меня разным таёжным премудростям: без них физически невозможно прожить пять месяцев у зимнего костра. Без этих знаний и навыков невозможно выжить почти три года в одиноком зимовье. Если даже не погибнешь, то сойдёшь с ума – от одиночества, кошмаров, бредовых мыслей. Именно поэтому тот, который в накомарнике,  дал мне способность видеть мир через поэтическую призму, научил рифмовать этот мир и воспринимать одиночество как награду.

   Так вот для чего  он почти сутки водил меня по дождливой тайге!  Как любому, тайком делающему доброе дело,  в глубине души ему хотелось, чтобы я догадался про него. И по-человечески это понятно.

      …В следующий приезд отца я не сразу рассказал ему эту историю, сомневался, раздумывал, рассказать  или промолчать. Всё же рассказал, на что отец ответил, что с ним тоже подобное случилось. Смеялись оба. Оказалось, такое, хотя бы раз, происходит с каждым опытным таёжником, в народе говорят: нечистая сила водит.  Ведь и блукать-то негде было – в сотне метрах от зимовья!

   Не рассказал только про того, в накомарнике.

   Но заблудиться можно не только в трёх соснах.

   Заблудиться можно в жизни.  А иначе как объяснить бегство в тайгу?

      

                  К А С С А Н Д Р А    В   Ц Ы Г А Н С К О Й    Ю Б К Е

   Заблудиться можно в жизни. Заблудиться и не понять, что заблудился.

     Ночи у зимнего костра часто вспоминались уже после, в зимовье.  И вспоминались собственные воспоминания у того костра. При зыбком свете «Летучей мыши»  записывал карандашом, делал кое-какие наброски, но  у зимнего костра до ума записи довести невозможно – для этого нужен стол, крепкий стул и много времени. Другое дело – стихи. Ритм шагов сам просит словесного сопровождения и наполнения,  на ходу сразу чувствуется фальшивая строчка или фальшивое слово. Стихотворения, написанные у зимнего костра, уже не правились, они были доведены до окончательного варианта прямо там, на месте – спасибо длинным ночам.

     Мне не забыть этих  полторы сотни ночей, проведённых  у зимнего костра. Нет, прожитых у костра. Ох, и длинные же эти ночи! Полная темнота наваливается  в восемнадцать часов и давит на тебя до девяти утра.  Пятнадцать часов у костра, который почти не даёт света – зимний костёр даёт сильный жар.  Никакой другой работой заниматься невозможно, остаётся или спать, или думать. По уже встроенной в организм привычке спал часа четыре, больше не получалось. Часа два уходило на работу с костром. Час-два на бесконечные чаепития. На час-другой зажигал лампу «Летучая мышь», записывал карандашом строчки.  На мысли оставалось уйма времени.

      Но не это было главным. Дрова, охота, стихи – всё это важно, но была ещё одна вещь, самая главная, без неё всё остальное теряло смысл.  Надо было осмыслить свою жизнь. А то, что с ней происходит что-то не то, было ясно. Ясно, что она стала  буксовать, работать вхолостую – надо было найти эту точку, это место,  где я поймал какой-то ненужный, необязательный отворот.   Вспомнилась встреча с цыганами. Раньше,  там,  где  сейчас  собор  с  золочёными  куполами,  был  стадион  «Труд»,  огороженный  серым  дощатым  пятиметровым  забором.  Вдоль  этого  забора  от  улицы  Бутина  до  Ленинградской  всегда  табунились  цыганки  с  кучей  ребятишек.  Всякий  день  можно  было  видеть  их  цветные  многоэтажные  юбки,  смуглые  быстрые  пальцы  в  золотых  кольцах,  кучерявых  беззастенчивых  ребятишек.

   Настоящим  мучением  для  меня  было  проходить  по  этой  улице.  Как умел, так  избегал.  Но  не  всегда  удавалось.  Как  бриг  ракушками,  так  и  я  сразу  же  обрастал  цыганками,  все  они  требовали позолотить  ручку,  а  взамен  обещали  предсказать  удачу.  Всё  было  шумно,  крикливо,  назойливо…   Я  покидал  этот  квартал  весь  в  мыле  и  без  копейки  в кармане.

   Потом  наступили  перестроечные  времена.  И  создал  я  свой  кооператив.  И  появились  большие  деньги,  которые  уже  можно  было  не  считать.  И на  троллейбусе  я  уже  не  ездил.  Передвигался  сначала  на  такси,  а  потом на  собственной  «ласточке».  И  уже,  проезжая  мимо  цветного  табора,  я   не  смотрел  на  цыган,  попросту   забыл  про  них. 

   Но  вот  как-то  пришлось  отдать  машину  на  станцию  техобслуживания.  И  надо  же,  как  раз  в  это  время  потребовалось  мне  по  делам  пройти  мимо  цыган. И  прошёл  я  весь  квартал.   И остановился  у  светофора.  И   почувствовал    тревогу  -  что-то  произошло,  и  это  что-то  мне  сильно  не  понравилось.    И  тут  до  меня  дошло:  ни  одна  цыганка  не  остановила  меня,  ни  один  цыганёнок  не  схватил  за  рукав.  И  хотя  я   торопился  по  делам,  всё  же  развернулся,  и  уже  неспешным  шагом  пошёл  назад.  И  прошёл  сквозь  цветастую  толпу  с  тем  же  успехом  -  как  горячее  шило  сквозь  масло.

   Тут  я  уже  заволновался  всерьёз.  Махнул  рукой  на  все  дела,  день  прошёл  комом.  Вечером  дома  подошёл к зеркалу.  Осмотрел  одежду, вроде  всё  в  порядке.   Знакомое  лицо,  моё. И  тут  я всмотрелся  в  свои  глаза.   Что-то  в  них   изменилось  -  они стали  чужими.   Цыгане  -  большие  психологи,  они с первого  взгляда  оценивают  человека  и  определяют,  стоит  ли  его  останавливать  или  дело  это  пустое.

   И  чем  дольше  я  стоял  перед  зеркалом,  тем  яснее  и  неопровержимее  открывалась  мне  правда  про  сегодняшнего  меня.  Подумал,  что  перестали  звонить  одноклассники.  Вспомнил,  что  как-то  незаметно,  как  вода  в  песок,  ушли  друзья,  а  вместо  них  появились  другие  люди  -  необходимые,  нужные,  со  связями.  Вспомнил,  что  за  последние  годы  не  прочитал  ни  одной  книги,  не  написал  ни  одного  стихотворения,  ни  разу  не  был  в  театре…

   И  понял,  что  пора  заканчивать  с  капитализмом  в  отдельно  взятой жизни.   Пока  ещё  не  поздно…

   Говорят,  что  цыганки  умеют  ворожить  и  предсказывать  будущее. 

   Не берусь утверждать,  но  мою  жизнь  они  круто изменили.

       Вспомнилась ещё одна встреча с цыганкой.  Было это в начале лета 1979 года, в город приехали цыгане и разбили табор за железнодорожным вокзалом на берегу Читинки.  Несколько раз я приходил на мост, подолгу и с тоской наблюдал  за  чужой, но такой понятной  таборной жизнью:  какие-то шатры, балаганы, палатки, у воды всегда горел костёр, иногда ветерок набрасывал на меня едкий запах горящего ивняка…

   А потом встретил их на площади, по которой они рассыпались цветными кострами. К одному костру я подошёл сам. Цыганка лет сорока не дала мне и слова сказать: вытянула ладонь с перстнями – молчи! И долго смотрела в глаза. И потом сказала, что я пишу на бумаге, что у меня есть жена и дочка, что через десять лет я заброшу бумагу и жизнь моя круто изменится, но потом я снова вернусь   к бумаге,  так и сказала – «к бумаге», что будет у меня счастье, но не будет денег, а потом будут деньги, но не будет счастья, что несколько раз чуть не погибну… Я высыпал ей мелочь в смуглую ладонь, добавил бумажки. Долго ходил по площади, курил и наблюдал за ней. Потом подошёл и спросил:

      - Откуда вы  узнали?

   Она  внимательно посмотрела в глаза, отвернулась и ушла. Её юбки пахли дымом…

      И всё же, где этот отворот, на который я однажды свернул?

   Сначала были дикие бригады по заготовке лекарственных трав – нет, не там надо искать этот ложный отворот. Там окружали меня друзья, поэты, журналисты, одноклассники, там было азартно, весело, там была работа – простая, грубая, физическая, там были костры, стихи, вино, песни, гитара. И ещё были деньги. Хорошие, большие деньги, на которые после летнего сезона можно купить «Жигули» девятку, последнюю модель. Но тогда деньги не были чем-то главным в нашей жизни. А заработки были на самом деле сумасшедшими – за сезон в среднем выходило  по сто десять рублей на человека. В день! При хорошей погоде каждый выгонял в месяц по три тысячи триста рублей. У золотостарателей в месяц выходило около тысячи. Единственный, кто не зарабатывал таких денег, это я. Занимался разведкой, приёмкой корня, отправкой контейнерами в столицу, снабжением лагеря продуктами, транспортом, договорами,  документами, разрешающими работу в пограничных районах – сам копал корни в редкие свободные часы. И не догадался брать себе долю по среднему заработку.

   Может, здесь этот ошибочный  отворот? Нет, тогда жизнь неслась на полной скорости, не буксовала, не давала сбоев.   В 1986 году создали с Валентином Сухаревым кооператив «Казачий караул».   Через год разделились на два: у Сухарева остался «Казачий караул», а мы – Геннадий Богданов, Сергей Леонов и я – образовали свой «Трилистник», тоже по сбору лекарственного сырья.   Ещё через год, в 1988 году я вышел из кооператива и создал свой кооператив «Медунец» с несколькими  видами деятельности: ремонт мягкой кровли, ремонт производственных помещений,  ремонт и восстановление военной техники, поступающей из Монголии, продажа через ларьки мёда,  заготовка лекарственного сырья. За мной остались бригады заготовителей, автомобиль ГАЗ-66, помещения, инвентарь, некоторые активы.

Этим белым и розовым снегом клянусь,

Этим белым и розовым снегом –

К вам, друзья по несчастию, я не вернусь,

Чтоб ни делал и где бы я не был.

Это ветром случайным меня занесло

В вашу мелкую тесную гавань.

Мне претит утончённое то ремесло –

Улыбаться и шаркать ногами.

Никого не виня, никого не кляня,

Ухожу я от вас и прощаюсь.

Просто я возвращаюсь в родные края,

Просто я возвращаюсь.

Там в подвале зарыта бутылка вина,

Там на землю ступают из комнат,

Если там ещё кто-нибудь помнит меня,

Если там ещё кто-нибудь помнит…

   Думаю, ошибка была здесь!  Да, здесь! Отсюда начались большие дурные деньги. Именно тогда  появились люди с быстрыми живыми глазами. Именно тогда ушли друзья.  Тугие звенящие нити, связывающие меня с людьми литературы, искусства, слова, друзьями, одноклассниками, слабели, обвисали, а потом как-то незаметно пропали.  Появились другие люди – нужные, со связями, на блестящих машинах. Словно я оказался на другой планете – вроде бы тот же воздух, да не тот! Вроде бы такие же люди вокруг тебя – да не такие! Вроде бы те же слова – но за ними стоят другие смыслы.

Женщин неестественные очи,

Лица молодые и не очень,

Хрустких денег запах ножевой.

Разговоры ни уму, ни сердцу,

Анекдоты с хреном, солью, перцем,

Взгляд официанта неживой.

Ассорти из ультра и из ретро,

Батники, кроссовки, гольфы, гетры,

Алкаши с причёскою из ветра,

С признаком душевной пустоты –

Это всё в случившегося недра

Косо уходящие пласты.

Те пласты я честно отработал,

Мне работать больше неохота,

Я под землю больше не пойду.

Нету там полезных минералов,

Что имел, то всё порастерял я

В этом человеческом аду…

   И тогда появились эшелоны с военной техникой из Монголии…

                                 ПЕРВЫЕ   УВЛЕЧЕНИЯ

     

   После моего абсурдно-забавного  блуждания  дождь, мелкий и садкий, ещё двое суток прошивал тайгу. Я был даже рад, нашлась уважительная причина, она разрешала мне плотно засесть за книги. Но – странное дело! Какую бы, наугад, книгу я не вытащил из коробки, всегда это был томик лирических стихов. И всегда главным героем была женщина…

      Очень   сложно  складывались  мои  отношения  с  девчонками:  я  непростительно  долго  не  мог  определить  им  место  в  жизни.  С  пацанами  всё  ясно. Пацаны – очень нужные люди,  с  ними можно  делать  много  интересных   дел:  поиграть  в  хоккей или  футбол,   сходить в  лес,  подраться,  пострелять из рогатки, погонять  на  велике.  Девчонки  для  этих  дел  совсем  не приспособлены. Но ясно, что раз они есть, значит, для чего-то их придумали, однако явной их роли в жизни тогда не просматривалось.

   Эта крамольная мысль о неоднозначности мира с седьмого класса не давала покоя.

   Подмигивания, юбки, шорохи, взгляды, шуршания, кружева никак не укладывались в правильное устроение мира. Это надо было осмыслить. Но для начала следовало  принять ещё одну непростую истину, что не я главный в этом мире. Есть другие люди, есть соседи, одноклассники, родители,  есть начальники,  есть другое население  планеты – жучки, паучки, воробьи, собаки, кошки – всему этому надо было найти своё место. Но сначала мне надо было познакомиться с самим собой, надо было.  Но, но…  всё это как-то незаметно отходило в сторону после шуршания и подмигивания - понять это и определиться с новой неизвестной материей в кружевных воротничках было важно. Очень важно! Это было важнее всего! Неизвестная материя не давала жить спокойно, она мешала, она отвлекала, но в то же время подсказывала, что за шуршанием стоит что-то ещё. Больше того – она увлекала и настойчиво говорила: вот она я, возьми и разгадай! Способы наживки были самые грубые и примитивные – глазки, кружева, коленки,  духи, от которых перехватывало дыхание…  Уже после я узнал, что рыба берёт на самую простую, корявую, самодельную блесну, сделанную кое-как на коленке – чем грубее и проще, тем надёжнее.  Шрамы на порванных губах от этих ярких блёсен ещё никому не удалось залечить до конца…

Юный взгляд, сирени запах,

Ночи слишком коротки.

Это жизнь кошачьей лапой

Выпускает коготки.

На асфальте возле ставень

Как по сердцу – каблучки.

Это жизнь умело ставит

Свои сети и крючки.

Мы летаем на ракете,

Опускаемся на дно,

Потому что звуки эти

Не смолкают под окном.

Потому что тем и этим

Очень надо в нужный срок

Угодить и в эти сети,

И под этот коготок. 

   С двумя сёстрами Наташей и Таней, было проще. Наташа была младше меня на два года, Таня – на четыре, поэтому на правах старшего я был по отношению к ним  диктатором. Иногда  играл с сёстрами в футбол: кого-нибудь ставил на ворота, а с кем-нибудь водился. Если сестра пропускала в ворота мяч, я дёргал её за косы. Если они не хотели играть – за косы дёргал обеих.  Не скажу, чтобы у них был выбор. Каждый вечер, когда с работы приходили родители, меня наказывали – ставили в угол. В редких случаях давали ремень. Сейчас понимаю, что ремень давать надо было чаще. В углу подолгу я не стоял – меня выручала бабуся. Когда на кухне не было родителей, она подходила ко мне и заговорщицки шептала: «Кланяйся и проси прощения, говори, что больше так не будешь». 

   Стоило родителям появиться на кухне, я начинал, как китайский болванчик, быстро кланяться и говорить, что больше так не буду. Мама, чтобы не рассмеяться, прикрывала рот ладошкой, отворачивалась и уходила в другую комнату. Отец выходил в коридор. Затем меня выпускали из угла.

   После  седьмого  класса  мы  с  родителями  поехали  на  неделю  отдохнуть  на  озеро  Арахлей.  Отец  прямо  на  берегу  рядом  с  базой  отдыха  геологов  соорудил  шалаш,  ловил  и  коптил  рыбу.  Рядом  в  палатке  жили  отец  с  двумя  детьми  -  дочкой  Людой,  моей  ровесницей,  и  сыном  Серёжкой,  годом  младше.  В  Чите  жили  они  по  улице  Калинина,  ныне  Амурской,  в  угловом  доме  на  втором  этаже.  На  первом  располагался  «Дом  книги».  Недели  две  пробыли  мы  на  озере,  подружились,  обменялись  адресами.  Затем  начались  дожди,  они  свернули  палатку  и  уехали.  Вскоре  уехали  и  мы.  Постепенно  я  забыл  о  новых  знакомых.

   Уже  осенью,  наверное,  в  конце  октября  вдруг  возле  нашего дома  появилась  Люда.  Это  меня  сильно  удивило.  Пили  чай  с  печеньем,  вспоминали  лето,  Люда  выразительно  смотрела  на  меня,  мялась  и  как  будто  что-то  не  договаривала.  Мне  эта  встреча  не  понравилась,  а  ещё  не  понравилось,  что  Люда  стала  приходить  чуть  не  каждый  день.

  Приходила  она  в  первой  половине  дня,  мы  с  ней  учились  во  вторую  смену,  я  уже  поджидал  её, а увидев издали, скрывался.  Однажды,  а  уже  стояли  морозы,  я  увидел  её  на  углу  улиц  Бутина  и нашей  улицы,  схватил  вёдра  и  побежал  на  колонку  по  воду.  Набрал  два   ведра,  подошёл  к  углу,  поставил  на  асфальт  вёдра,  прислонил  к  тополю  коромысло,  и  стал  ждать,  когда  же  она  уйдёт.  А  Люда  всё  не  уходила  и  не  уходила.  Наверное,  с  час  прыгал  на  месте,  согревался,  вода  в вёдрах за  это время  покрылась    льдом.  Наконец  хлопнула  калитка,  уже  из  последних  сил  я  дождался,  пока  она  скрылась  за углом…  Дома  получил  нагоняй  от  бабуси:

    -  Ты  что  думаешь,  она  ко  мне  ходит?  Она  к  тебе  ходит!  Не  морочь  девчонке  голову!

   Пока  я  мёрз  на  ледяном  хиусе,  они  пили  горячий  чай…

   Второй  мой  тесный  опыт  общения  с  девчонками  я  также  не  назвал  бы  удачным.

   После  восьмого  класса  устроились  мы  на  лето  рабочими  в  геологическую  партию Сергеева  Леонида  Ивановича.  Мы  -  это  Витька  Федореев,  Серёга  Гладких  из  Старого двора  и  Олег  Пасканный  из  Геологического.  Витька  и  Серёга  были  старше  меня  на  год,  Олег  -  на  два.  База  геологов  находилась  на  окраине  станции  Могзон,  а  лагерь   в  четырнадцати  километрах  в  лесу,  идти  надо  было  вдоль  Транссиба. На  основной  базе  мы  бывали  часто,  привозили  с  шофёром  Осиповым  пробы,  образцы.  Увозили  продукты,  снаряжение.  Раз в неделю топили баню. Иногда  оставались  ночевать в хозяйском  доме,  пустом  и  казённом,  где  из  мебели  лишь  кровати  с  панцирными  сетками.  Ребята  познакомились  с  местными  девчонками,  допоздна  сидели  на  лавочках,  обнимались.  Ничего  интересного в  этих  встречах  для  меня  не  было,  но  чтобы  не  отставать  от  парней,  я  тоже  познакомился  с  одной  девчонкой. Дело было так. Парни сидели на скамейке и обнимались, я ушёл в избу. Вскоре за мной прибежал Серёга:

   - Мы же одну специально для тебя привели, иди, не теряйся.

   Так я познакомился с Валей, такой худенькой и невзрачной, что не запомнил лица. А ещё у неё были грязные ладони. Впрочем, до бани мои были не чище.  Словом,  мы  договорились  о  свидании.  Встретиться решено  было  назавтра  вечером  примерно  на  середине  пути  к   нашему лагерю  под  железнодорожным  мостом.

    Назавтра  после  работы  в  энцефалитке  и  кирзовых  сапогах - бух-бух - я  отмахал  семь  километров  до  моста.  Она  уже   была  там.  Какой-то  светлый  сарафан  в  горошек,  туфли.  Часа  два  мы  просидели  на  откосе,  о  чём-то  говорили,  о  чём  -  не  помню.  Я  даже   не  взял  её  за  руку. Комары  лютовали. Я  догадывался,  что  с ней  надо  что-то  делать,  но  не знал  что  именно.  Хотя,  думаю,  она  знала. 

   Над нами проносились оплавлено-прозрачные составы:  мутно-прозрачные серые и коричневые товарняки и мутно-зелёные – пассажирские. У них была цель, они тоже знали, куда и зачем.

   Под  писк  комаров  расстались,  она  на  каблучках по  шпалам  семь  километров  налево - цок-цок, - я  по  шпалам  в  сапогах  направо - бух-бух. Это  был  мой  второй   опыт соприкосновения с чужеродной и непонятной стихией.  И снова  неудачный.

   Потом неожиданно для себя втюрился в одноклассницу Люду Подлесную, рыжую, всё лицо в веснушках. Это называлось «бегать за ней». После школы, когда я служил в армии,  она вышла замуж, уехала в Харьков, стала свидомой и оборвала все контакты с одноклассниками.  А тогда, в школе, по ночам мечтал, и одна и та же картина вставала перед глазами: она падает из окна своей квартиры на пятом этаже, я внизу её ловлю. Все спасены, все счастливы. Правда, было непонятно, почему она выпадает из окна, но это было несущественно. В школу и из школы я ходил той стороной улицы, по которой ходила она – мне казалось, там было теплее.

     Затем  влюбился в Наташу Горбенко из параллельного класса «В». Но она об этом так и не узнала.  Отношения наши носили эпистолярно-односторонний характер. Чтобы объясниться, купил словарь  русско-французского языка,  беспомощно составил ей признательную записку на французском, передал через Валерку Ташлыкова, одноклассника. Записка вернулась.  Меня  задело, что Наташа не стала покупать русско-французский словарь и расшифровывать мои каракули.  Как раз в то время шёл фильм «Фантомас», на целый год помутивший сознание моего поколения. Узнал  адрес Наташи, поздно вечером прикрепил на её двери записку  «Я вас люблю, я выбрал вас. До скорой встречи. Фантомас».  Уже на русском. После десятого класса её отца, военного, перевели в Москву.  Там она вышла замуж, следы её потерялись.

   В десятом классе немножко влюбился в одноклассницу Люду Медведеву. Из армии написал ей пару писем. А когда вернулся, то сразу же попал на её свадьбу. Не скажу, что это стало трагедией, хотя обида была, но несильная, так царапает маленькая занозка – жить можно, хотя мешает. Жизнь незаметно удалила эту занозу.

   Через несколько лет Люда  умерла. Рак долго и тяжело сушил её и без того худенькое тело.

                                   М О Р Ф О   П Е Л Е И Д А                       

                                       

   Прошло больше года жизни в таёжном зимовье.

   Где-то там далеко, в другом мире жили мои родные люди. Мама, сестра Таня, сестра Наташа, жена Наташа и дети – Наталка и Даша. Они  жили на какой-то другой планете, с которой меня связывал отец. Он связывал два  мира, два тысячелетия, две страны, две империи. Случился раскол, который отец, сам не понимая того, пытался стянуть, залепить, заклеить. Он, как Харон, стал перемычкой между двумя мирами. Периодически отец увозил письма для органов, которые бросал в читинские почтовые ящики и которые заинтересованные люди внимательно читали.

   И не стало для меня   роднее этих  мест, потаённых ключей, россыпей с пищухами, упругих мшистых полян,  непроходимых чапыжников, скал в разноцветных лишайниках. Это был мой мир, в котором я был своим. Подобно Робинзону, я был губернатором  распадков, императором долин, генералиссимусом скал. Знал приблизительно, сколько подданных обитает на этих территориях, где можно убавить поголовье, а где не стоит трогать.  Но безграничной эта власть не была – власть над империей я делил с Михайло Иванычем, тем самым, который невдалеке от зимовья вывороченными валежинами намекнул на своё присутствие. Мы очень уважительно относились друг к другу:  при встрече всегда мирно и с достоинством расходились, хотя всегда при мне  было оружие.

   В моей империи были свои горы, речки, ручьи, пади, распадки, россыпи, болота, скалы, елани и мари, крутые склоны, берёзовые рощи, толстоствольные осиновые леса, сосняки, но, конечно, царствовала лиственница.  В моей империи были любимые уголки и были места, куда я не любил заходить, что-то мрачное таилось там. Были и непонятные углы.

 Река  ночная  много  глубже.

 Но  есть  в  ней  омут,  где  всегда

 С  угрюмым  постоянством  кружит

 Как  заведённая  вода.

 

 Там  филин  ухает,  пугая.

 И  уж,  конечно,  неспроста

 Всё  гаснет  бакен,  затворяя

 Её  русалочьи  места.

 Там  слишком  медленные  волны

 Шипят,  как  будто  бы  угли.

Я  избегал  всегда  невольно

 Те  непонятные  углы.

 И  думал,  если  я  не  струшу

 И  в  полночь  к  омуту  приду,

 Наверно,  там  оставлю  душу

И  никогда  уж  не  найду.

   Трёх лет  оказалось недостаточно, чтобы заглянуть во все потайные закоулки своей империи.  Некоторые открытия ставили меня в тупик. Не секрет, что в Забайкалье на сопках часто встречаются заболоченные места. Но однажды  на Орлике я поднялся на небольшую сопочку с плоской вершиной, на которой не было никакой растительности. Вместо кустарника, травы, деревьев я увидел маленькую пустыню в сотню метров из жёлтого песка, которую я решил пересечь и направил мерина напрямую. Как только Орлик ступил на этот странный песок, то сразу же ухнул по самый круп в жёлтую песчаную жижу. Я успел соскочить на твёрдую почву, а потом ещё долго выуживал бедное животное, используя разные подручные приспособления.

Здесь  какая-то  новая  местность,

Я  такой  не  видал  никогда.

Как  же,  парень,  ты  только  сумел  нас

Завезти  чёрте  знает  куда!

Вроде  ехали  в  гору  да  в  гору,

А  заехали  -  топь  да  трава.

Здесь,  похоже,  в  недавнюю  пору

Жили  умные  существа.

 Эти  чёрные  камни  как  склепы,

Всюду  -  стрелы,  из  яшмы  ножи.

Наши  тени  у  склепов  нелепы,

Да  и  сами  мы  здесь  не  нужны.

 Здесь  такие  живые  деревья.

А  вокруг  -  ни  души,  ни  огня...

Слушай,  парень,  давай  поскорее

Увози-ка  отсюда  меня!

   Однажды, переходя по гребню с сопочки на сопочку, наткнулся уж и вовсе на диковинное: в седловине между возвышенностями увидел каменную кладку, каменную стену, выложенную плотно подогнанными плоскими плитами без раствора. Высота стены от метра до полутора, длина – чуть более сотни метров, ширина – с метр. Стена начиналась ниоткуда и обрывалась в никуда. Признаюсь, долго и озадаченно ходил я вдоль стены. Кто её сложил? Зачем? Сколько ей сотен или тысяч лет? Никакой оборонительной задачи она не могла выполнять среди нагромождения мелких сопочек, а ведь сил и времени на эту работу было затрачено немало. Может, здесь было какое-то ритуальное сооружение, деревянную  часть которого съело безжалостное время.  Более бессмысленного сооружения, сделанного человеческими руками, мне до этого не приходилось встречать. А вот после дважды натыкался на такие стены, пробирался вдоль них до проходов, которые были оставлены намеренно. И тут догадался! Это были места загонов древних людей для охоты на диких животных, которых охотники караулили и проходов. Может, моё предположение неверно, но иного объяснения подобрать трудно. 

   Но были места, до которых я так и не добрался за три года.     На вершину огромной горы, на склоне которой притулилось моё зимовьё, я поднялся  лишь осенью: плоская круглая нашлёпка с километр в диаметре,  утыканная серыми гранитными скалами. Время, ветер, крылья птиц и летучих мышей, ливни, солнце обточили, облизали, убрали острые гранитные выступы, срезали грани, выбрали ниши и провалы, придали им неземной вид. Время не тронуло лишь стены под отрицательным углом, куда не попадал дождь и солнце. Вот там-то и сохранились наскальные рисунки, оставленные первобытным художником – какие-то знаки, точки, линии. Что он хотел сказать нам?

   Я взобрался на самую высокую скалу, похожую на серую гигантскую морковку.  Фантастическая картина развернулась под ногами: передо мной лежал мир – хрупкий и вечный, как цветок. На северо-западе в неохватной долине белыми пятнами лежали озёра, на юг, восток и север уходили распадки, они сливались в пади, за ними виднелись другие сопки с другими распадками.  От этой грандиозной картины захватывало дух, может, поэтому я больше там не был – такие космические картины нельзя видеть часто, а чтобы они запомнились на всю жизнь, увидеть их достаточно всего раз.   И вот тогда мне снова пришла та же мысль, как тогда, осенью, в огороде с жёлтым запахом вянущей тополиной листвы, самолётом, вороной, сольфеджио – во второй раз пришла мысль, но уже очень конкретная: если этот Кто-то создал такую красоту, то вся эта красота создана лишь для одного – чтобы  ей можно было восхититься. Стать сотворцом.  А для этого надо  эту красоту  зарифмовать; зарифмовать эти облака, скалы, горы, небо,  орлов над головой. Иначе она погибнет: пройдёт пожар, случится землетрясение,  время сточит, срежет  эти горы, размелет их в песок, а песок разнесут ноги, подошвы, лапы, копыта, траки, колёса  и ничего не останется, и только в стихах останется эта первозданная немыслимая красота. Потому что только  в зарифмованном виде она может остаться навечно. Только запечатленная, зарифмованная, она переходит из вещного в сущное, только в сущном она останется навсегда. Вещное изменчиво, недолговечно, вещное всегда  стремится к самоуничтожению, саморазрушению.

   Что за люди жили здесь тысячи и тысячи лет назад? Мы знаем лишь о тех, кто был незадолго до нас: буряты, эвенки, они же тунгусы и они же орочоны, монголы, гунны… Какие-то две тысячи лет. И всё! Дальше темноты веков. Но ведь жили же здесь какие-то племена, охотились, говорили на каком-то языке, о котором помнят эти скалы, эти горы и ручьи. Любили, растили детей, строили какие-то жилища, потому что зимой без землянки, чума, яранги в этих условиях выжить невозможно. Были здесь и боевые столкновения, сражения, драмы и трагедии. Что осталось от тех людей? Хоть бы какой-нибудь след! Природа, словно понимая чужеродность человека, очень быстро заметает, затирает его следы. Однажды я попытался найти место лагеря, в котором мы жили с покосчиками лет пять назад. Вот это место, где-то здесь стояли палатки, в центре должно быть кострище. Но! Ничего, никаких следов! Даже кострище заросло травой в пояс.

   Было одно странное место - небольшая приподнятая плоскотинка, с которой в разные стороны сбегают пять распадков, четыре из которых ничем не заканчиваются, никуда не приводят, незаметно выполаживаются и заканчиваются другими плоскотинами. Вся территория покрыта ровным сосняком. Старики такие места называют блудливыми, ещё говорят, что там кто-то водит.  В пасмурную погоду, когда не видно солнца,  легко ошибиться на самую малость и свалиться в соседний распадок. А если ещё человек плохо ориентируется на местности, то выбраться из этих распадков у него мало шансов: будет ходить по кругу и всё время возвращаться в исходную точку. Уже потом, много лет спустя, я приезжал в те места на лошадях с друзьями и знакомыми и не разрешал им расходиться далеко: блудили все.

   Вот там-то произошёл со мной случай, который я постарался зарифмовать и которому до сего дня не найду объяснения.

 Садилось  солнце.  Выжат  за  день,

 Я  брёл  вдоль  берега  домой.

 И  ровно,  словно  в  кинозале,

 Гасили  свет  над  головой.

 И  вдруг  холодною  волною

 Нахлынул  страх.

 Нахлынул  страх!

 Шагах  в  пяти  передо  мною ,

 Передо  мной  в  пяти  шагах!

 До  каждой  чёрточки,  до  точки,

 Я  видел:  нет  там  никого.

 Но  стебли,

 Веточки,

 Листочки

 Заволновались  вдруг  легко.

 Там  кто-то  был.

 Иль  было  что-то.

 Я  помню  ясно,  как  сейчас,

 И  шум,

 И  стон,

 И  всхлип,

 И  шёпот,

 И  промельк  мутного  луча.

 Там  что-то  лёгкое  сплеталось

 И  тут  же  с  трепетом  рвалось,

 Меня  невидимо  касалось,

 Перед  лицом  моим  неслось.

 Как  будто  рвали  парусину

 И  всё  осилить  не  могли.

 От  страха  близкие  осины

 Почти  припали  до  земли.

 Я  оглянулся,  чуя  спину:

 Лучи  скользили  над  водой,

 Туман  затапливал  долину,

 Кричал  за  речкой  козодой.

 И  -  никого!

 И  -  ни  селенья,

 И  -  ни  одной  души  живой!

 И  только  это  шевеленье

В  пяти  шагах  передо  мной…

   Однако это место меня  манило: в одном распадке всегда родилась рясная моховка, в другом – чёрная смородина, в третьем – кислица или красная смородина. Ещё один распадок сужался и заканчивался выступающими из земли плоскими камнями, похоже, пегматитами, с выбитыми на них непонятными знаками и узорами, напоминающие горельефы неизвестных  гробниц.

    В километре к северу от зимовья было одно любимое место. Длинная скала с пологим западным склоном, поросшим молодым  листвянником, резко обрывалась на восток стеной  в пяти-шестиэтажный дом и похожей на старинный замок. Выносные башенки почти разрушились,  замок смотрелся как после длительной осады:  стены, казалось,  хранили следы  штурма, вражеских ядер,  лестниц,  но всё ещё оставались неприступными для неприятеля. У подножия  лежала россыпь из  камней, похожих на пушечные лафеты, они поросли ягелем и разноцветными лишайниками.  Дальше россыпь уходила в подрост, в заросли багула,  в  мох - зелёный, оранжевый, в звёздочках, розочках; между камнями  стояла  вода, похожая на зеркальные стеклины, оправленные в огромные резные рамы.  Шафрановая вода, настоянная на  хвое,  была хересом, на берёзовых почках – портвейном, на ольховых листьях – каберне, на карминных рябиновых – густым и тёмно-красным кагором.  Даже без этих артезианских вин здесь хмель бил в голову.

   На стенах крепости уже не было защитников, как не было и нападавших – время смело тех и других.  Другое войско осадило уже беззащитную крепость:  с самого низа по осыпям  лезли на приступ рябины с оранжевыми, жёлтыми и зелёными  знамёнами, с фланга заходили кусты бузины в сочно-зелёных  кафтанах  с ярко-красными фригийскими колпаками санкюлотов.  В жаркие дни возле этих винных бочагов собирались бабочки самых разных расцветок: в основном прилетали небольшие бело-зеленоватые, каких можно видеть часто по сырым местам; коричнево-красные и жёлтые с оранжевыми разводами по крыльям; мелкие тёмно-синие с белым контуром; были какие-то с перламутровым отливом. Но были и незнакомые – крупные с вытянутыми крыльями или с удивлёнными распахнутыми глазами на этих крыльях.

      Ещё в школе появилось не то чтобы сомнение, а недоверие, что ли – на уроке биологии это было, когда  учительница объявила всему классу, что только человек видит мир в цвете, все остальные жители земли – мухи, собаки, слоны – видят всё вокруг чёрно-белым. Да так уверенно объявила, словно сама это всё видела. Долго думал – как же так? Для чего тогда цветная красота мира? Только для человека? А когда человека ещё не было? Кстати, когда мне говорят, что люди видят сны в чёрно-белом цвете, мне до сего дня кажется, что меня разыгрывают – за жизнь видел только цветные сны: сюжетные, с продолжениями на несколько ночей.

   Среди многочисленных справочников были у меня определители растений, птиц, насекомых. В энтомологическом справочнике нашёл очень похожих, но не уверен, что это были те самые: уж больно у них  какие-то заморские названия – морфо  пелеида,  калиго мемном,   идэя левконоя, портенос сильвия, парусник кресфонт, отнитолтера золотистая…

  И растительность отличалась от той, что встречалась на остальной территории: за россыпями на полянах встречался золотой корень – длинные стебли с мясистыми ланцевидными листьями и жёлто-коричневыми невзрачными цветами, на этих же полянах вольготно раскинула широкие листья чемерица Лобеля;  на взгорочках кололи взгляд острые листья левзеи сафлоровидной; среди камней поднимались тонкие и жесткие, усыпанные металлическими колючками, стебли шармадона (барбариса сибирского) с мелкими длинными розовыми  и кислыми на вкус ягодами. Заросли шармадона жадно обвивали тонкие лианы, названия которых по справочникам я так и не  смог определить.

      На этих скалах жили две кабарги – кабарожка и струевик, но их я не трогал, наоборот, скрадывал с пологой стороны и подолгу в бинокль смотрел за ними.  И вот как-то я наблюдал в бинокль сверху за парой кабарожек. Меня они видеть не могли: изящные, на тоненьких ножках, они скакали по валунам, выбирали съедобный мох. Наблюдал долго, пока не затекли ноги. Стоило пошевелиться, как маленькие олени вскинули головки и в секунду пропали в кустах багула. Я осмотрелся.   Чуть в стороне с южной стороны валуна возвышался муравейник. Первые числа октября, хвоя с лиственниц сходила в полную силу, отчего муравейник стоял красно-коричневый. И хотя по утрам держался бодрый морозец, днём приходило бабье лето.

     Солнце  прогрело  муравейник.  С  десяток  рыжих  муравьёв   в  каком-то  оцепенении   ползали  по  нему,   натыкались  друг   на  друга,  медленно  разворачивались  и  снова  ползли  -  без  смысла  и  цели.  Самые  трудолюбивые,  повинуясь  инстинкту  работать,  брали  какую-нибудь  веточку,  тащили,  потом  замирали,  подолгу  смотрели  перед  собой, что-то  соображали,  потом  бросали  веточку,  брали  другую,  тащили  её  на  прежнее  место,  опять  замирали  и  озадаченно  таращились  друг  на  друга.

     Наверное,  издалека  я  напоминал    демиурга,  из поднебесья   взирающего  на  своё  творение.  Взирающего  с  сожалением,  потому  что  всегда  грустно  видеть,  как  организованная  жизнь  заканчивается,  цепенеет,  коченеет,  наступает   конец.       Мне  и  моему  поколению  выпала  горькая  участь  жить  во  время  заката  и  распада империи.  Автомобильный радиоприёмник в зимовье работал сутками. Я не мог смотреть телевизор, читать газеты, видеть демонстрации, но я слушал приёмник, а воображение ярко рисовало картины жизни страны. Большой  организм  всегда  умирает  долго  и  трудно,  агония  растянута  по  времени,  отмирание  идёт  медленно,  по  частям.   Любое  действие    правителей  и  народа   уже  не  имеют  ни  смысла,  ни   продолжения.  Потому  что  не  осталось  жизненной  энергии.  Потому  что  у  народа  и  каждого  человека  ушло  то  главное,  во  имя  чего  организуется  жизнь  - общая   цель… Страна походила на умирающий муравейник. 

      Из радиоприёмника помимо прямых репортажей заседаний Государственной Думы сообщались новости одна чуднее другой: разрешена проституция, открылись казино, ночные бары, стриптизклубы… Иногда чей-то робкий голос напоминал об отмене Уголовного Кодекса.  Я уже стал думать,  что его никогда не отменят.

   …Мне показалось, что зимой на скалах теплее, нежели у зимовья. Не поленился и принёс термометр: на самом деле, здесь был какой-то свой микроклимат, было теплее градусов на пять-семь.  Позднее, читая Бунина, Толстого,  да  и всех наших классиков, я всегда удивлялся и не понимал, почему такое большое внимание они уделяли прогулкам. Утренние, вечерние прогулки по дорожкам сада, вдвоём, в одиночку. Настолько большое значение уделялось прогулкам, что создавалось впечатление о существовавшей утраченной культуре: определённое время для прогулок, прогулочная одежда, в которой   не принимали гостей, не садились за стол; эта одежда делилась на одежду для пешей прогулки и прогулки верхом.

   Я полюбил это место и эти прогулки – к скалам и обратно. Даже тропинку к этим скалам я протоптал не по прямой, чтобы покороче, а выбирал самые красивые места, где-то прорубал, где-то расчищал завалы – чтобы она походила на аллею.  Идя по алле, ты не станешь думать о том, что приготовить на ужин, где и какие капканы поставить завтра и какую заплатку поставить на собственные штаны.   Казалось бы, нелепо, живя безвылазно в тайге, проходя ежедневно своими тропинками, с нетерпением ждать вечерних прогулок по той же самой  тайге.  Но дело в том, что дороги и тропинки придумали люди для работы.  Аллеи придуманы для прогулок и размышлений.  Человек на дороге и этот же человек на аллее –  разные люди. Человек на дороге  принадлежит миру вещного, человек на аллее – миру сущного. В старорежимное царское время среди аристократов, творческой интеллигенции прогулки были обязательны. Это хорошо понимали и советские писатели, сохранилось много фотографий писателей в Переделкино – чаще всего на аллее или на скамейке, которая опять же на аллее.

В рощах, окончательно раздетых,

Где угомонился листопад,

Созданы из воздуха и света.

Лёгкие строения стоят.

Никакая это не загадка,

Прохожу сквозь них и там и тут.

Существа разумного порядка

В этих мирозданиях живут.

По своей природе и по сути

Я подобен этим существам.

Так что вы, друзья, не обессудьте,

Если я задерживаюсь там.

      Много разных строк подобрал я во время прогулок по своей самодельной таёжной аллее, много  находок поднял из палой листвы. Большая часть их так и осталась драгоценными бусинками, из которых не составилось ожерелье.   Иногда это были мысли – без конца и начала. Я и до сих пор не знаю, куда можно их приспособить.

   Там же, на скалах, глядя на бахрому цветных лишайников, написались и эти строки:

                    

Жёлтый  дым  подстриженных  акаций,

Розовый  лишайник  на  скале.

Нет!  Не  перестану  удивляться

Совершенству  жизни  на  земле!

Только  формы,  запахи  и  звуки,

Только  цвет  и   -  никаких  идей!

Только  руки,  только  эти  руки

Из  породы  диких  лебедей.

 

 Голубые  в  изморози  сливы,

Кремовые  розы  на  столе.

Слишком  всё  разумно  и  красиво,

Чтобы  быть  случайным  на  земле.

Ясно  обозначена  тропинка

Белой  паутиной  по  утрам.

Слишком  крепко  эта  паутинка

Стягивает  завтра  и  вчера.

Слишком  гениально  всё  и  прочно!

Отчего  же,  без  толку  спеша,

И  сама  не  зная,  чего  хочет,

Места  не  найдёт  себе  душа? 

    Как-то возвращался я от своих скал в зимовьё. А перед этим долго и упорно, вгрызаясь в новую материю, читал «Историю мировых религий», читал «Ветхий Завет», «Новый Завет». И чем бы ни занимался, никуда нельзя было уйти от мыслей о неизвестной реальности. И особенно почему-то меня зацепило слово «Творец». Поэтому весь мир, от муравья до созвездий, я воспринимал как создание рук Творца, как произведение искусства, к которому следует относиться критически. А ещё не отпускала мысль,  что Творец создал человека по образу и подобию Своему. Но если исходить из этой логики, если я создан по образу и подобию Творца, то, значит, я тоже творец. Пусть очень маленький, но творец. Но если я творец, то имею право смотреть и относиться к миру, созданному Творцом, как к творению  коллеги по цеху. Относиться критически. А это значит,  имею право на оценку…

   Эта мысль меня настолько захватила, что я, дойдя до зимовья, развернулся и снова зашагал к скалам. И так несколько раз.

      Почти все стихотворения, под которыми стоит дата и место написания «Зимовьё», сочинились  на этой аллее.  Уж самые лучшие – это точно!

   Прогулки стали необходимы и мне. А потом и обязательны. Прогулка – это другая особая жизнь. Прогулка дарит чувства и глубокие мысли. Недодуманная мысль по приближению к зимовью уходит, точно смущаясь столь приземлённого соседства, но появляется снова во время следующей прогулки.

   Однажды я и вовсе додумался до того, что только так и надо жить, что жизнь, созданная воображением – настоящая жизнь и только такой она и должна быть. Реальную жизнь, в которой есть еда, сон, государства, партии, машины, самолёты я стал воспринимать как досадную обузу.

   Это стихотворение оттуда, с этих огромных камней, похожих на лафеты:

Ещё совсем не холода,

Но пахнет дымом.

Необходимо иногда

Быть нелюбимым.

Ненужным,

Брошенным,

Больным,

Ничьим, как ветер.

Совсем одним,

Совсем одним

На белом свете.

   Как-то на скалах встретил заход солнца. И с того дня стал подгадывать свои походы по самодельной аллее к закату. Дважды приходил к восходу, но постигло разочарование: в них не было ничего интересного.

     Всегда любил смотреть на лица поживших людей. Вглядывался в глаза, морщины, пытаясь то ли по общему выражению, то ли по тайным знакам определить, угадать, прочитать судьбу человека. Иногда это удавалось, и тогда оставалось потрясённо замолчать: какие бездны и какие выси доступны человеческой душе!

    Нет на земле интереснее занятия, чем всматриваться в человеческие лица.

     Младенческие лица трогательны, нежны, они восхищают и умиляют, но они неинтересны - в них ещё нет судьбы.

   Закат - это лицо пожилого дня. Как  нет  одинаковых  судеб,  так  и  нет  одинаковых  закатов. День - живая материя. Бывают закаты спокойные и мудрые. Бывают бесшабашные. Бывают - в  трагических изломах.  Бывают – невыразительные, не наполненные  содержанием.    А восходы одинаковы: нежны, розовы, наивны.

    Восход - будущее.

    Закат - прошлое.

    Закат мне ближе. И не только по родственному состоянию души.  Наверное, уже и по возрасту.

    Закаты сменяют рассветы.

    Всё,  что  имеет  движение  во  Вселенной,  состоит  из  циклов  или  ритмов.  Ритмично  стучат  капли  дождя. День  сменят  ночь. Ритмично   вращаются  планеты  и  пульсируют  звезды.  В  такт  им  бьётся  человеческое  сердце.  Ритмично  сменяются  поколения.

   Нельзя  нарушать  ритм.

   Жизнь  благосклонна  ко  всякому  ритмическому  движению.

    Прогулка – большое, но не до конца оценённое открытие человечества

                   У   Р О Б И Н З О Н А   П О Я В И Л А С Ь   П Я Т Н И Ц А

                                                                  

   Чем дольше я жил в зимовье, тем плотнее загружался мой день. Не стало хватать времени. Значит, надо установить очерёдность дел, спланировать быт, определить занятия на первое время. Как-то приехал отец, рассказал ему о своих сомнениях, на что он, человек твёрдо стоящий на земле и не парящий в эмпириях,  ответил:

   - Садись. Будем плановать.

   Достал стопочку газетной бумаги для самокруток и баночку с самосадом – табаком крупной рубки. Мы закурили. Спрашиваю:

    - Общая разведка  нужна?

   - Кто говорит – конечно.

   - Найти ягодники, где заморозки  не убили завязь, где будет урожай – надо?

   - Кто говорит – конечно.

   - Наметить путики на осень-зиму надо?

   - Всё надо, и то надо, и это надо.

   - Найти места для  покосов надо?

   - Вот это крайне надо!  Очень надо!

      О чтении, самообразовании, ежедневных записях в дневнике, записях  поэтических строк, о захватившей меня идее о происхождении звука, о тренировках  по оттачиванию слуха, без чего терялся всякий смысл жизни вдали от людей –  я даже не заикался: отец считал моё писательство баловством,  хотя открыто не говорил.

    - Будем искать покосы, найдём и место для зимовья.

    Место для второго запасного зимовья увязывалось с общей разведкой.

   Как ни крути, на первое место выходили покосы. Пока не поднялась трава, необходимо расчистить поляны, потом будет поздно  – травостой топтать не станешь, потому что косить  полёглую траву – испытание, а косить  траву смятую – и вовсе пытка.

   Чтение, самообразование, работу с рукописью никто не отменял и время для них никто не сокращал. Ужать время можно было лишь за счёт сна, но в сутках, к моему несказанному и огромному сожалению, оставались всё те же двадцать четыре часа. Время для сна уже и без того  было ужато до предела – до трёх-четырёх часов.  Пришлось отложить разведку в распадках, отложить дальнюю разведку, отложить намётку путиков.

   Относительно ровные и чистые от кустарника поляны с высокой прошлогодней травой нашлись  в семи-восьми километрах к югу от зимовья. Поляны эти, почти чистые от кустарника, были завалены где буреломом, а где спиленными лесозаготовителями и бездарно брошенными хлыстами. Завалы эти напоминали засеки, что делали князья на южном порубежье Руси, защищаясь от набегов степняков.

   Три дня ушло на первую полянку, стволы были распилены на подъёмные  сутунки и свалены метровым бруствером по окружности поляны.

    На ежедневную дорогу от зимовья до полянки уходило почти три часа. Я посчитал это недопустимым расточительством времени: за три дня только на ходьбу было убито девять часов.

    Рассказал отцу о полянах, на что он  посоветовал срубить на покосах маленькую зимовьюшку на одного человека: запасное жильё всё равно надо было ставить. Назавтра вьючно перевезли на новое место бензопилу, инструмент, рубероид, стекло, жесть, доски, а через два дня крохотная зимовьюшка, рубленная без пазов, была готова. Печурку сложили из плитняка, из жести согнули трубу, вместо двери повесили брезент. Зато теперь не надо было ежедневно мотать пятнадцать-шестнадцать километров: это сэкономленное время ушло на расчистку покосов, которые к середине июня уже покрылись молодой  бугровой травой: астрагалом, копеечником, вязилём, разноцветьем…

   Это были верные решения: оставить мерина на зимовье, расчистить покосы, поставить запасное зимовье, которое много раз выручало меня, когда возвращался из дальних углов своей территории и ночь заставала  где-нибудь неподалёку от нового крова.

    Новый солонец первыми нашли, как всегда, зайцы. Отцу не терпелось сделать почин, и хотя ещё не было ямы, козы только-только начали  есть и сосать солёную землю,  к вечеру  он уехал на Орлике в сторону старой лесосеки…  В полночь я услышал выстрел.

  Не стал ждать отца,  чуть свет  ушёл на покосы.  С отцом встретились вечером. Он добыл гурана и делал из него по эвенкийскому способу кукуру:  мясо разделал на полосы, на минуту опускал в круто солёный кипяток и развешивал над дымным костром –  такое сушёное мясо  долго  хранится.

   Впервые я попробовал это эвенкийское блюдо в Ненюгинской партии. Меня заинтересовали небольшие кожаные мешочки на поясе наших эвенков проводников, двух Володей – Матишина и  Максимова. Какое-то время я присматривался.  А потом набрался смелости и спросил, на что Эпов рассмеялся, зачерпнул из мешочка горсть порошка и сыпанул в кружку с кипящей водой:  сушёное перетёртое в порошок мясо взбухло и через минуту я держал кружку с  горячим мясным фаршем. Такой порошок и само сушёное мясо имеет малый вес, малый объём и может храниться годами.  Хранить следует непременно в кожаных мешочках – кожа не пропускает влагу…

   Как-то я утянулся широким распадком, вывершил его и свалился в лощину с крутыми склонами,  которая к устью выклинивалась, стала  сухим руслом – глубоким  и узким – по плечи, кое-где приходилось протискиваться боком. Слева и справа свисали усыпанные, словно мелким виноградом, зелёными ягодами ветви смородины – урожай обещал быть богатым! Распадок вывел в широкую падь, которая много лет назад вся была завалена брошенными штабелями листвяка – нижний склад. В левом борту наткнулся на старое зимовье, крытое корьём.  Кто здесь жил? Когда? Почему ушёл от людей? Ясно, что это не было охотничьим зимовьём, человек жил постоянно и держал хозяйство: во двориках и стайке земля была покрыта иссохшим помётом домашних коз.  Рядом чернели три венца нового сруба и лежали на слегах ошкуренные брёвна – смерть или болезнь помешали хозяину закончить работу. Хозяин давно не появлялся – крыша прохудилась, новые брёвна почернели и пошли плесенью… 

   Уже к вечеру вывершил эту незнакомую падь, которая вывела не на перевал, как ожидал, а закончилась большой плоскотиной, поросшей лиственницами в обхват, среди деревьев много свежих следов тяжёлой техники.  Выходило, что я вышел за свою территорию, новая дорога незаметно утянула меня. По расчётам я оказался километрах в двадцати пяти – тридцати от своего зимовья. Побродив, я наткнулся на лагерь лесозаготовителей: издалека увидел вагончики. Затаился и с полчаса наблюдал. Тишина. Но вот появилась собачка. Собачка вылезла из-под крылечка одного вагончика, подбежала к кострищу, в котором не было огня, полакала воду из миски и улеглась в тени дерева. Меня она не могла учуять – ветерок шёл от неё. Выждал ещё немного и шумнул. Собачка подхватилась и залаяла.  Из вагончиков никто не появился. Я поднялся и уже не таясь  вошёл в лагерь лесозаготовителей. Собачка подбежала, обнюхала и успокоилась. Заглянул в  два жилых вагончика, в один обустроенный под мастерскую - с топорами, пилами «Дружба», цепями. В стороне стоял трелёвщик, бочки с соляркой, бочка с автолом и бочонок с солидолом. Похоже, рабочие уехали на выходные дни.  Собачонка, щенок трёх-четырёх месяцев, на тоненьких ножках, с гладкой шерстью  забавной масти – какао с молоком, не отходила от меня, тыкалась в ладонь холодным и мокрым носом. 

      Прошёл по вагончикам. Люди уехали вчера – оставленные куски хлеба ещё не стали чёрствыми.  Зная русские выходные и праздники,   рабочих можно было ожидать через неделю. В лучшем случае….

   Когда уходил,  собачка цвета какао с молоком увязалась за мной.

  Как я уже писал, из своих разведочных походов я старался возвращаться напрямик или петлять по новому маршруту – возвращаться своим следом не было смысла: пройденная территория уже перестала быть для меня белым пятном, стала известна, а возвращаясь на зимовьё новой дорогой, я осваивал ещё  одну провинцию своей «империи».

   До зимовья в тот день я так и не добрался, заночевал на полдороге возле уютного родничка,  поделился с собачонкой сухарями и тушёнкой.

   Вспомнился полевой сезон в Верхне-Каларской геологической партии, когда стояли мы на странной речке с названием Чепа.  По-эвенкийски это означает исчезающая и появляющаяся неожиданно.

Не угадать её лица,

Реки с названьем чутким – Чепа.

В ней от начала до конца

Всё нелогично и нелепо.

Проистекая от озёр,

Она покачивает камни,

Но нелюбезен ей простор,

Она под землю скоро канет.

То, как кристалл, а то мутна,

Сам чёрт поймёт её едва ли,

То вдруг такая глубина,

Которой от неё не ждали.

Намыла в кураже мысок,

Но в правоте своей уверясь,

Она бормочет и несёт

Свою божественную ересь.

Над ней такая вышина,

Что холодок идёт по коже.

В вечернем сумраке она

На сумасшедшего похожа.

Для меня собачка возникла ниоткуда, поэтому назвал её Чепой. Она стала мне верным другом на все  тринадцать лет своей жизни.

                                      Т А Й Н А   З В У К А 

                                 

   Каждый день жизни в тайге дарил открытия, какие не могут дать книги, фильмы, рассказы бывалых людей. Я погрузился в стихию, которая когда-то породила человека, и он стал её частью, но затем она же исторгла его как ненужный и враждебный элемент. И вот я, человек двадцатого века, добровольно ухожу в прошлое человечества, учусь заново тому, что знали наши предки, снова становлюсь частью породившей меня стихии.

   В Тасее в деревенском доме среди шкафов и полок с энциклопедиями, справочниками, словарями, книгами по истории, среди поэзии и прозы притаилась одна полка, куда я заглядываю особенно часто. Там собрана обучающая литература, благодаря которой можно освоить ремесла и специальности, необходимые для независимой жизни, насколько это вообще возможно сегодня в русской деревне. Водопровод, электрооборудование, ремонт дизелей, устройство автомобилей, выращивание овощей в тепличных условиях, плетение из ивы, изделия из бересты, печное дело, самогонные аппараты, столярные работы, как построить сельский дом, камнерезное и гравировальное дело, выделка шкур в домашних условиях и так далее. Между книгой «Взрывное дело»  и «Наследники Гефеста» о кузнечных работах стоит брошюрка Владимира Владимировича Маяковского «Как делать стихи», в которой доходчиво и наглядно рассказано об основах стихосложения. Вполне возможно, что сейчас рядом могла бы стоять книжка за моей фамилией под условным названием «Как понимать стихи» с подзаголовком «Происхождение и первоначальное значение поэтического звука». Сейчас я благодарен не только руководству ЗАО «Ключи»,  у которого в последний момент что-то не получилось со спонсорством, но и Михаилу Евсеевичу Вишнякову за мягкий совет не торопиться и хорошенько подумать, стоит ли вообще пускать рукопись в печать. А история была такая. 

   «Счастливые книжки писал \один мой знакомый писатель. \Потом он отстал и устал, \задумался, словно некстати. \Уехал в деревню, замолк. \Писательство – перегорело. \Живет на свободе, как волк, \суровый и заматерелый. \Тропа заросла трын-травой \и критики адрес забыли. \Шумят над его головой \великие дебри Сибири. \В избушке тепло по утрам, \а холодно – печку раздует. \И вольно там снам и ветрам, \не тесно хорошим раздумьям. \Прямой, как забытая честь, \живет, ни к чему не готовясь, \собой представляя, Бог весть \какую, счастливую повесть». (Михаил Вишняков)

   Жизнь в одинокой таёжной избушке по сути ввергла меня в первобытное состояние. Помимо шутливого сравнения с Робинзоном вполне естественно, что я часто думал о тех наших далеких предках, которые тысячи  лет назад жили в таких же условиях и не считали их чем-то из ряда вон. Чтобы не разучиться говорить, приходилось разговаривать с самим собой, разговаривать с разными модуляциями и интонациями голоса. Тогда впервые я подумал, что в одиночестве голос звучит иначе, что в произнесенных вслух словах есть нечто большее, чем просто информация. В разных трудных ситуациях – а их было выше крыши! – я мысленно ставил себя на место тех людей и старался действовать так, как действовали бы они.

   Представим себе первобытную картину: по земле ходят наши предки, занимаются собирательством и охотой. Живут они семьями или племенами, значит, каким-то образом им надо было общаться, сначала на уровне жестов и звуков, коли дело до слов еще не дошло. Но с помощью жестов можно было общаться лишь вблизи, будущее было за звуковым общением. Здесь должно было соблюдаться первое, оно же главное, оно же и единственное условие: использовать можно было лишь те звуки, смысл которых был понятен всем. Значит, должны быть звуки, в которые сама природа уже вложила первоначальный смысл. Это очень важно: смысл в звуки  уже изначально был вложен самой природой! Надо было лишь обозначить этими звуками основные предметы и понятия. Например, рычание хищного зверя с преобладающим «р-р-р-р» могло означать угрозу, опасность – это было понятно человеку и животному.  Удар камня о камень с явным «к-х-к-х» могло означать какое-то действие, в данном случае работу. Каким-то образом наши предки должны были обозначить то, что их окружает постоянно – жизнь и смерть, день и ночь, мужчина и женщина, тепло и холод, вода и еда, ребёнок, опасность и так далее. Повторю, называть эти предметы они должны были не произвольными звуками, а уже существующими в природе и имеющими изначально понятный им всем смысл. Вот этот-то изначальный смысл и должен лежать в основе всех языков на земле. И если хорошенько поскрести слово в любом языке мира, относящееся к основополагающим, в основе должен лежать один звук.

   Задуматься над этим заставил случай: как-то обедал возле мочажинки среди камней, слева от меня на слабом ветерке шелестела берёзка, совсем девчонка, справа – осинка, такой же подросток. И вдруг я отчётливо услышал, что они по-разному шумят, звуки, исходящие от шелеста осинки и берёзки, отличаются. Неподалёку росла ольха. Решил проверить: если шелест осинки и берёзки отличаются, то и шелест ольхи должен быть другим! Но как ни старался, разницы уловить не смог.  Тогда я решил, справедливо, как потом оказалось, что всё дело в ограниченных возможностях человеческого уха. С этого дня в свой и без  того загруженный распорядок пришлось добавить час тренировки.

   Моё счастье, что эти тренировки я проводил в одиночестве, любой случайный свидетель признал бы меня сумасшедшим. Происходило это так.

     На какой-то день рождения жена Наталья  подарила мне карманные часы  «Звезда»  на цепочке, с плоской задней крышкой и выпуклой передней с -  барельефной  красной звездой. Брал в руку часы, улавливал звук тиканья и удалял на расстояние, где тиканье становилось недоступно слуху. С широко открытым ртом это расстояние можно было увеличить на расстояние вытянутой руки. Затем оставлял часы на столе и, приставив ладони к ушам,  как это делала моя плохо слышащая бабуся, медленно отходил.  Ясно,  что ладони увеличивали площадь экрана, а вот отчего слышимость улучшалась с открытым ртом, не знаю. Это уже физиология, анатомия, я лишь могу отметить, что это действительно так. Были и другие упражнения, о которых я не стану рассказывать, но которые кратно расширили слуховые возможности: ольха и вправду шумит иначе и этот шум отличается от шума рябины, южный ветер забит согласными звуками, а северный – гласными…

    Все месяцы  жизни в  зимовье я делал записи,   экспериментировал, строил разные догадки.  Подробно рассуждал о способах, которыми можно подойти к разгадке первобытного звука, рассказал об изнурительных ежедневных тренировках по оттачиванию слуха,   расписал практические занятия  и так далее, и так далее – вышла пухлая рукопись. А в конце дал расшифровку семнадцати звукам, до смысла которых удалось докопаться за эти годы.

   Уже после тайги и зоны кое-какие общие положения я изложил в письме в Акшу поэту Борису Константиновичу Макарову, но в полном объеме рукопись дал прочитать Михаилу Евсеевичу Вишнякову.  Рукопись Михаил прочитал неспешно и молча. На том и расстались. При следующей встрече, которая произошла у него дома,  Михаил начал говорить о рукописи. Говорил спокойно, мягко, как бы даже сомневаясь в своих словах. Это было мало похоже на его категоричную манеру. Оказалось, подобные мысли и ему приходили в голову, и он тоже в свое время занимался звуками, и даже о значении двух – «С» и «О» рассказал подробно. Наша трактовка этих звуков совпала  полностью.  Но вот здесь мне стали понятны его сомнения. Михаил считал, что эти знания относятся к тем, которые он назвал  «запретными», от которых при общей распространенности и доступности больше вреда, чем пользы. А еще он считал, что поэт должен сам дойти до этого, но ни в коем случае нельзя пользоваться уже готовыми знаниями. Словом, книгу издавать он не советовал. Согласиться с ним я не мог. Было жаль трех лет работы, когда эти страницы давались таким трудом!  Хорошо понимая, что интерес эта книга может представлять лишь для очень и очень  узкого круга, я все же решился ее издать. От Читинской писательской организации было составлено официальное отношение к руководству компании «Ключи», но здесь вмешался случай, которому я говорю запоздалое «спасибо».

  После этих лабораторных занятий со словом я уже другими глазами стал смотреть на экспериментальное творчество Бурлюка, Кудрейко, Хлебникова в начале двадцатого века. Догадка, что звук может обладать самостоятельным смыслом, изначально заключенным в него самой природой, оказалась верна. Неверной оказалась дорога поиска: вместо того, чтобы докопаться до этого смысла, поэты стали наделять звук произвольным смыслом, причем каждый своим. Таким образом, они создавали свой собственный язык, язык лишь для себя. Для читателя, да и для другого поэта, такого же экспериментатора, стихотворение выглядело лишь бессмысленным набором звуков, абракадаброй – дыр бул щур. У Михаила Евсеевича об этом есть стихотворение:

 Может быть, у русских символистов\ был лишь дар обожествленья, и \песни их, как темные молитвы,\ ныне чужды жителям земли. \Может быть… Поэты не святые. \Губы запеклись и – немота. \На тропе познания пустынно, \мир материален, как мечта. \Может быть, ругая символистов,\ вдруг однажды содрогнемся мы:\ сколько ж мыслей, как сгоревших листьев, \намело в просторные умы?\

   Хотя в идеале-то стихотворение и должно выглядеть всего  лишь набором звуков, наделенных первоначальным смыслом. И – ни одного слова! Но теперь это уже невозможно: слишком далеко человек ушел от своего начала. А если и осталась какая- то память, то лишь в подсознании, на генетическом уровне. И вот эта древняя память иногда дает о себе знать необъяснимыми эмоциями после прочтения стихотворения – на уровне «нравится – не нравится», когда жизнеутверждающее стихотворение вдруг вызывает отторжение у читателя, потому что в строчках много звуков, изначально обозначающих смерть. Или стихотворение, в котором много песка, барханов, пустыни, жары, не вызывает знойного образа, потому что написано влажными, мокрыми звуками. Читатель не может себе объяснить причины, лишь подсознание слабо бунтует против такого насилия. Скорее всего, в основе заклинаний, заговоров, камланий лежит забытое знание о первобытном значении звука. Знать такие вещи поэту необязательно. Но чувствовать это он обязан. В нашей русской поэзии такое почти идеальное попадание есть у Пушкина, Бунина, Лермонтова, Блока, Ахматовой, Цветаевой, Георгия Иванова, Набокова, Заболоцкого, Пастернака, Рубцова, Бродского, Куняева, Соколова, Передреева, Прасолова, Жигулина, Кузнецова, Балашова, Евтушенко, Твардовского и многих–многих поэтов. Стихи Ахмадулиной, когда она впадает в транс и пытается интуитивно нащупать следующее слово и когда она уже сама не понимает смысла сказанного, своим волшебным бредом приближается к тому первобытному языку. В некоторых стихах Зафесову остается сделать один шаг до таких строк, если бы не преобладание ума над интуицией. Есть такие строчки и у Михаила Евсеевича Вишнякова.

   И у меня есть стихи, в которых первоначальный смыл, заложенный самой природой в звук, приведён в соответствие со смыслом стихотворения. Вот одно из них, оно посвящено Ларисе Смирновой, однокласснице, той самой девчонке из Геологического двора, в которую были влюблены многие мальчишки из класса и того же двора. Которая была правнучка Саввы Мамонтова.

 Я  помню  хутор  возле  Пярну:

 Река,  туманы  на  плаву,

 Там  поутру  пускали  парни

 Литовки  ловкие  в  траву.

 Там  пахло  яблоком  анисом

 Во  всех  немыслимых  углах.

 Там  имя  влажное  -  Лариса! –

Всё  лето  плавало   в  лугах.

  Лариса!  Лара!  Леля!  Лала!  -

 Текло,  плескалось  вдалеке,

 И  плавни  плавно  обнимало,

 И  уплывало  по  реке…

 

 Скосили  луг.

 И  у  сарая,

 Где  косы  строгие  висят,

 Солома  жесткая,  сухая,

Сухие  листья  шелестят.

 Давно  уехала  Лариса

 Сдавать  экзамен  в  институт.

 Сухие  стебли  там  и  тут

Всё  вспоминают:  исса…исса…

   Написано оно 6 апреля 1993 после года  жизни в зимовье.

   Когда человек поднимается на гору, стоит на вершине и перед ним, у его ног лежит весь мир, и когда он распахивает руки, откуда-то из глубины непроизвольно возникает восторженный крик: - О-ог-ог-ог-о-о!!!  Заметьте, не «у-у»,  не «е-е», не «я-я»,  не «р-р»,  не «т-т»…

   Звук «О» - это пространство, это вселенная, космос, обращение к Богу, это бесконечность как и сама буква. Даже издавая этот звук,  форма губ графически повторяет этот звук в написании. Вот  пример соответствия природы звука О  смыслу стихотворения, которое всё и построено на этом звуке.

  Всё прошло, дождём промылось, 

  Отболело, отлегло.

  И нечаянно  явилось

  Песни белое крыло.

  Песня соткана из шёлка

  И запущена в полёт.

  В этой песне очень тонко

  Одиночество поёт.

  День стоит такой погожий

  И высокий.

  Потому

  Мне не вытянуть, похоже,

  Эту песню одному.

   Стихотворение это написано там же, в тайге.

   То, что звуковой смысл совпадает с текстовым, увидел много позже и случайно. Могу дать слово, могу поклясться, что не составлял эти стихи, не подбирал слова, не конструировал их, но и случайностью назвать это не могу. Объясняю это полным погружением в мир осмысленных звуков, когда ты мыслишь этими звуками – иначе получиться и не может!

   Теперь я понимаю и принимаю нерешительную правоту Михаила Евсеевича Вишнякова. Не все книжки  можно печатать.

   Под мягким нажимом Михаила, поддавшись какому-то наваждению, я сжёг ту рукопись. Теперь сожалею. Утешает лишь то, что где-то в архивах Михаила Евсеевича она должна сохраниться. И ещё письма Борису Макарову. В телефонном разговоре Борис Константинович  сказал, что эти материалы у него есть, вот только найти их…  А ещё сказал, что у него принцип - ни одна бумажка не может быть уничтожена, что всё это где-то хранится.

   Я согласен с мыслью, что всё, созданное человеческой мыслью, не может быть уничтожено, всё это каким-то неизвестным нам образом хранится на невидимых полочках духовного пространства.

                                    ОПАСНЫЙ   ГОСТЬ

   Уже говорил, что не я один был хозяином империи – власть приходилось делить с медведем. Его присутствие чувствовалось постоянно, при этом он не приближался к моему зимовью, это, скорее, я постоянно вторгался в его владения. Медведь внимательно наблюдал за мной. Причём, его слежка не была враждебной, думаю, это было обычное любопытство. Иногда его поведение походило на игру. Одно дело разворошить муравейник, а здесь они были огромные – по пояс,  или перевернуть колоды: муравьи и разные личинки для медведя лакомство. Совсем другое – без всякой практической пользы бревном или сломленной листвянкой перегородить тропу на покосы, а он хорошо изучил все мои маршруты. Такие проделки он вытворял часто. С юмором у Михаила Иваныча было хорошо.

   Следы его присутствия встречались постоянно, это я видел по поведению Чепы: она жалась ко мне, ворчала и дыбила загривок. Ясно, что это был самец: по весне нигде не встретил следов медвежат.

   В двадцатых числах июля отец приехал не один, на второй кобыле Анастасии увидел  младшую сестру Наталью – упросила отца взять её на ягоду. Поехали на дальнее зимовьё, где по ключам, в сизо-голубой от холода воде, спеет моховка. И в это же время подошла княженика - редкая для Забайкалья ягода. Вот за ней-то и увязалась сестра.

   Княженику брать я не собирался, считал это баловством, но когда увидел поляны, усыпанные крупной оранжево-красной ягодой, не удержался. А Наталья ахнула, пала на колени и не поднялась, пока не наполнила трёхлитровый бидончик.

   Ягода ягодой, но про Михаила Иваныча я не забывал, а Чепа подсказала, что он рядом: заворчала на густые кусты ольховника и так и просидела два часа, всматриваясь в переплетение веток. Иногда оборачивалась ко мне, словно спрашивала: «Хозяин, ты какой-то ерундой занимаешься, а тут смотри-ка что творится!»  И снова принималась рычать.

   Несколько часов пролетели незаметно. Затекла спина. Решил встать с колен и распрямиться, и тут увидел какое-то слабое шевеление в траве. Раздвинул ладонью стебли и отдёрнул руку. Большой чёрный жук обнял лапками веточки княженики и покачивался, а ему на спину взбирался и соскальзывал по хитиновой спинке второй такой же чёрный жук, только немного поменьше. Наконец, упорный жучок как-то исхитрился, зацепился за спинку жучихи и сосредоточенно замер.

   Я наклонился ниже. Существо другого мира неподвижно смотрело на меня. В больших тусклых глазах матово отражалась небесная синева. Медленно и равнодушно жучиха перебирала в челюстях травинку. Сверху трудился настойчивый жучок… И вот тут на меня накатила тоска!  Тоска была материальна. Она затопила меня, сестру, азартно берущую ягоду, поляну, весь мир - до горизонта. Я поднял лицо к небу. Тоска исходила из обречённости всего: и этого неба с одиноким облачком, и этой уютной голубой планеты, несущейся в чёрную космическую бездну. Даже эти жуки были обречены. Смертная тоска!

    Как наваждение попытался я сбросить с себя это настроение. Резко поднялся, распрямился. Усмехнулся. И тут же поймал себя на мысли: а если жизнь конечна? Если жизнь конечна, значит, она лишена смысла. Если она конечна…

   Ответа не знаю.

   И боюсь его узнать…

   Когда возвращались назад, Чепа бежала позади и ещё с полкилометра оборачивалась и ворчала: значит, Михаил Иваныч провожал нас. Сестре я ничего не сказал, она женщина нервная, лучше ей не знать.

   Задавал себе вопрос: а случись встретиться один на один – стал бы я стрелять? Наверное, нет. До жизни в зимовье во время моих таёжных скитаниях семь раз приходились встречаться с мишкой. И хотя всегда при мне было оружие, скажу честно, стрелять я боялся, старался разойтись мирно: слишком близко было расстояние, всего несколько метров. Знал, что с виду увалень, а на самом деле быстрое, ловкое и стремительное животное, от которого не уходит лошадь, с места делает прыжок в пять метров. Хорошо понимал, что успею сделать лишь один выстрел…

  Мой Михайло Иваныч стал уже почти знакомым и держал меня в тонусе.    Но однажды он пожаловал в гости прямо  в  зимовьё. Случилось это в первых числах сентября. Отец привёз рулон металлической сетки с трёхмиллиметровой ячеёй. Выдался хороший урожай голубики и брусники. Голубику решили ссыпать в сайбы и хранить до морозов, а зимой отец вывезет мешки с замороженной ягодой в деревню, затем отправит в город на рынок. Сайбы рубили высотой в колено, из брёвен, ведер на шестьдесят-семьдесят.  Изнутри  сайба выстилалась сеткой – от мышей. Когда сайба заполнялась до самого верха, а на хорошей ягоде она заполнялась дня за три-четыре, сверху закрывалась тоже сеткой и зашивалась проволокой. Поверх сетки натягивалась плёнка – от дождя и снега. Сайб было несколько, медведь не мог их не встречать, но к нашему с отцом удивлению, он ни одной не тронул. Объяснить можно только небывалым урожаем  ягоды в тот год.

   Ягоду брали битками. На одно ведро уходило четырнадцать-пятнадцать минут, ягоду не откатывали и не отвевали, ссыпали с листьями и веточками, чтобы она на морозе не смёрзлась в монолитный блок.

   Несколько дней я жил на дальнем зимовье, занимался сайбой и ягодой. И вдруг неожиданно ночью выпал ранний снег. Конечно, назавтра снег стаял, хотя по сиверам и в разных потаённых местах остался заледенелыми лафтаками.  Пару дней я ещё занимался сайбами. Голубики заготовили много, даже очень много. Ждал отца, чтобы перебраться на брусничные места, тянуть нельзя, начнёт сходить листва с берёз и хвоя с лиственниц и укроет ягоду. Надо торопиться.

   Уже в сумерках заседлал Орлика и выехал к зимовью. Чепа бежала впереди. По правую руку аккуратно и нежно всходила луна. Поднялись со своих лёжек и вышли на кормёжку зайцы, козы, изюбры, покинули гайно кабаны и на полянах распахивали целые траншеи, добывая сладкие корни иван-чая, солодки, копеечника.

    Метров за пятьдесят-шестьдесят до зимовья Орлик вскинул голову,  шумно втянул ноздрями воздух, всхрапнул и встал.  Зарычала Чепа. Как ни пытался стронуть мерина с места - никакого результата. Он крутился на месте, не помог даже выломанный прут. Пришлось привязать повод к берёзке и расседлать Орлика. С седлом на плече направился к зимовью, Чепа заскулила, но осталась на месте. Не заходя в сени, в темноте нашарил на стене верёвку, сбросил седло, вернулся и до утра приколол Орлика. Чепа осталась с ним.

   Про себя обругал своих верных животных и пошёл к дому. В сенях споткнулся о почему-то рассыпанные дрова из поленницы, засветил лампу, растопил печку, поставил чайник и надолго зарылся в книги.

   Чепа до утра так и не пришла в зимовьё…

   Чуть свет открыл дверь и ахнул! В сенях погром, всё перевёрнуто, Чепина лежанка под высокой полкой разворочена, бревёшки, её ограничивающие, раздвинуты. Я уже догадался, кто посетил моё зимовьё. Нужны были подтверждения, которые и обнаружил с северной стороны зимовья, где ещё не стаял снег, на котором чётко отпечатались следы от медвежьих лап и примёрзшие к снегу клочья шерсти.

   Вскоре вернулась Чепа, с поднятой шерстью на загривке осторожно обнюхала свою лежанку. Привёл и Орлика, к утру он успокоился.

   Скорее всего, Михайло Иваныч был в сенях, когда я прутом уговаривал мерина. Похоже, он жил у меня несколько дней. Ушёл тихо, неслышно и незаметно, как умеют медведи.

   Уже много лет спустя, когда вернулся из зарешёченных мест  в Тасей, узнал печальную судьбу Михаила Иваныча: он спустился в долину на голубику, где столкнулся с лесниками, которые расстреляли его из карабина прямо с кузова вездехода…


                                      ЧАСТЬ   ВТОРАЯ

                                    ДРУГАЯ  ЖИЗНЬ

   … Сейчас, когда я пишу эту книгу, за окном  осень 2020 года.  А за моим  письменным столом – по-прежнему девяностые: зимовьё, костёр, приезды на лошади отца, жизнь в тайге, за спиной сорок лет и всё ещё впереди.   Давно нет отца, который долго и тяжело болел. Ушла и мама

Ненастные нынче погоды,

Тепло, как могу, берегу.

Какие хорошие годы

На этом прошли берегу!

Мы пили холодную водку,

Монеты бросали в волну,

А кто-то фанерную лодку –

Без вёсел – смеясь, оттолкнул.

И вот меня тихо относит

От шумных и суетных дел

В какую-то новую осень

И в новый какой-то предел.

В какой-то неясной полуде

Я будто бы видеть могу,

Что самые лучшие люди

На дальнем уже берегу.

Отец улыбается маме

И чья-то мне машет рука.

Вот только все лица в тумане,

В тумане те лица пока…

   Многое ушло. Но остались воспоминания. Воспоминания – возможность не потерять себя во времени. Воспоминания продлевают жизнь. Ты заново проживаешь давние дни, но перед этим помещаешь их под пресс и выжимаешь лишнее, ненужное. Оставляешь самое главное. Воспоминания не только продлевают жизнь – они ещё и облагораживают жизнь.

      Двадцатые  числа  прозрачного сентября.  Картошку  выкопали.  Ботва,  собранная  в  кучи,  уже  подсохла.  Дни  стоят  тихие  и  солнечные,  как  соты.  Там  и  сям  поднимаются  вертикальные  дымы  -   жгут  ботву.  Непривычно  чёрная  земля  по огородам  затянута  длинными  серебряными  паутинками  -  такими  тонкими,  что  ловить  ими  можно  разве  что  микробов.

    Жгу  ботву  и  я.  Перенёс   её  в  одну  большую  кучу,  поджёг,  вилами  пошевеливаю  сухие  стебли,  помогаю  огню.

    Мама  собралась  к  соседке  -  сегодня  почтовый  день,  а  в  доме  Галины  Алексеевны   выдают   пенсии  и  разную  корреспонденцию.

  Ботва  даёт  густой,  с  мутно-жёлтыми  жгутами,  дым,  который быстро  переходит  в  прозрачное  пламя.  Через  него  видны  искривлённые  соседние  дома  и  забор.

   Мама  доходит  до  угла  и  оборачивается.  Я  вижу  её  через  дрожащий  воздух  костра.  Фигурка   в  сером  отцовском  пиджаке,  тёмной  юбке  и  войлочных  сапогах  начинает  расслаиваться,  плавиться,  утончаться  и  подниматься  над  землёй.  Напоследок   мама  зачем-то  машет  мне  хозяйственной  сумкой.  Её  силуэт  искривляется  и  окончательно  растворяется  в  пространстве…

    Уходить  так  и  надо  -  тихо  и  не больно.  Как  уходит  день.  Как  догорает  костёр.  Как  птица  уходит  в  небо  и  растворяется  в  нём.

   И  остаётся  свет. 

   Нет и  моего зимовья, нет пристенка, нет запасного зимовья – они сгорели десяток лет назад, в засушливые годы, когда по тем местам пролетели пожары. На моём столе лежит кусочек оплавленного стекла из окошка в крыше моего спасительного зимовья.

   Нет многих родных, друзей, знакомых – они навсегда остались в том далёком времени. Да и времени того нет.  Оно сохранилось лишь  в памяти, записях, стихах, ранах в душе и шрамах на пальцах левой ладони…

   …Как только раны на пальцах начинали заживать и покрываться коростой, приходили они - Володя Гутарь и Сергей, не помню фамилию. Приносили в бутылке из-под минералки стакан водки, молоток и наручники. Давали выпить полстакана  - какое-никакое, но  обезболивающее. Усаживали на пол спиной к стене и пристёгивали руки к батареям.

   - Славян, забери ты это заявление и дело с концом!

   Я мотал головой.

   - Иначе он тебя тут сгноит.

   Я молчал.

   - Ты думаешь, нам это надо? Ты пойми, не станем делать, сами окажемся на твоём месте.

   - Да понимаю я всё. Давайте…  по левой.

   Один держал растопыренную на батарее ладонь, другой бил молотком по пальцам. Не так, чтоб уж сильно, не с размаху. Терпеть можно было. И сознание не терять.

   Они были неплохие ребята. У них была плохая работа. Они выполняли приказ. Ещё недавно по выходным я вёл секцию бокса для поселенцев, где занимались и они – наши надзиратели, охранники, на официальном языке – контролёры, на неофициальном – «дубаки»….

   Потом  отстёгивали наручники, наливали полстакана водки и, как бы оправдываясь, говорили:

   - Ты это, того, не держи… сам понимаешь. Всё же забери ты это заявление, и нам легче и тебе… Славян, ты думаешь, нам легко вот так?...

   И уходили к заместителю начальника колонии поселения по режиму капитану Матусову Александру Петровичу по прозвищу «Обезьянка» с докладом:

   - Отказывается, не забирает.

  Капитан  Матусов –  сорокалетний бурят с маленьким, живым и быстрым лицом, похожий на обезьянку. Но внешность его обманчива. Он садист по своей натуре.  Александр Петрович счастлив: в колонии поселения он  нашёл себя.

   Вечером после пересчёта Обезьянка непременно вызывал к себе одного-двух поселенцев. Никакой системы не было: мог наугад указать фамилию в журнале, мог, проходя вдоль строя, остановиться, ткнуть резиновой дубинкой в грудь и бросить:

   - Зайдёшь!

   Если вызывал двоих, то сковывал их наручниками и начинал избивать. Чем больше бил, тем больше заводился и зверел. Как-то раз он вызвал Саню Загибалова - моториста гаража и Чирика – водителя,  развозившего на работу  по молочно-товарным фермам  расконвоированных зэчек из женской зоны. Вызвал и приказал самим пристегнуть наручники. И достал из металлического шкафа резиновую дубинку… Загибалов и Чирик рвались так сильно, что лопнула цепочка на «браслетах».

   Иногда появлялся в автопарке, выстраивал тех, кто попался на глаза, щурился и стрелял над головами. Обезьянка не употреблял алкоголь:  сама работа, власть над бесправным человеком пьянила сильнее спирта.

   Меня сия участь как-то обходила стороной, хотя многие из поселенцев уже не раз были в кабинете у Матусова. Он называл это «разминкой перед отбоем». А тут вызвал меня. И я знал – зачем. Когда вошёл, капитан показал на очки:

   - Глаза сними.

   И шагнул к металлическому шкафу. В секунду вспомнился Букатич и его уроки для улицы. Достать дубинку он не успел…  И всё же, когда я затолкал  его коротко стриженную голову в корзину для мусора, нажал  тревожную кнопку под столешницей. Вбежала охрана…

    Отметелили меня  до лёгкой синевы. И бросили в камеру. Удалось через «семейников» отправить записку на волю, «маляву». Назавтра прибыл прокурор и ещё кто-то, сняли побои и завели на капитана уголовное дело. Как я понял, завели не без удовольствия, поскольку у прокурора были к нему какие-то свои счёты…

   Скоро четыре месяца, как я сижу в одиночной камере штрафного изолятора (ШИЗО). Сидят штрафники и по другим камерам, но утром их выводят на работы, после вечернего просчёта – в шизо. Меня же выводят утром на пять минут – вынести парашу. Обезьянка требует, чтобы я забрал своё заявление. Раз в три-четыре дня приходят ребята с молотком, водкой и наручниками.

   Не хотел признаться себе, но я уже и сам подумывал  забрать у прокурора заявление на Матусова. Думал, вот заберу заявление,  закроют на него уголовное дело, и всё закончится, и выйду я отсюда, снова сяду за руль своего самосвала  ЗИЛ-555, и всё станет по-прежнему.

   Да, была мысль  забрать заявление, но какая-то поперечина встала, какое-то дурацкое упрямство, как тогда дождливым туманным утром на зимовье, когда заблудился и тащил рюкзак с берёзовыми капами. И чем дальше тащил, тем сильнее поднималось внутри: вот не брошу и всё! А ещё  вспомнилось лето в Шара-Талинской геологической партии после восьмого класса, когда мои напарники сбежали ночью на могзонский вокзал, а я остался один в просторной палатке. И была одна мысль, самая главная: выдержу! Всё равно выдержу! Вот назло… Я не знал назло кому.

   Пока я сидел в одиночке, среди охраны появился новенький контролёр, парнишка лет двадцати из Усть-Урова, по кличке Белоглазый.  Говорили о нём как о сущем звере. Несколько раз я видел его.  В свою смену по ночам он проходил в дальние камеры. Я слышал шаги и смотрел в глазок. Минут через тридцать-сорок он возвращался, рукава кителя и белой рубашки были закатаны, а руки испачканы в крови. Дважды он открывал мою дверь, стоял, смотрел, но не заходил: у него и вправду были белые глаза – как у окуня в ухе.

   А потом пришла «малява» из «чёрной» зоны. И подписана «Жэка». Кто-такой Жэка, я не знал. Записку передал дежурный вместе с баландой, стоял, не уходил, ждал. Я развернул свёрнутую в трубочку записку. Записка та не сохранилась, но смысл её помню хорошо: мне советовали просить усиление режима через суд, который изменит меру наказания. Если мне усилят режим, то переведут обязательно в «сороковку» или так называемую «чёрную» зону, которой на поселухе боялись и которой «дубаки» стращали поселенцев. В зоне меня встретят по-людски. Если же я останусь на поселении и заберу заявление,  мстительный Обезьянка меня всё равно сгноит, может случайно балка на голову упасть или авария какая, или ещё что-нибудь.

    Дежурный не уходил. Потом наклонился, заглянул в раздатку:

   -Ответ будет?

   - Потом, позже.

   Вечером пришли с молотком. Я выпил водки и спросил:

   - Кто такой на зоне Жэка?

   Володя с Сергеем  переглянулись:

   - Ты не знаешь, кто такой Жэка? Да это правая рука положенца Бартыка,  порученец, короче, приближенный человек.

   Похоже, моё пребывание в этих стенах подходило к концу.

   - Ребята, поднимитесь в Матусову, скажите, что я согласен написать заявление на усиление себе режима и уйти в зону.

   Посмотрели с удивлением и недоверием: нет ли какой хитрости?

   - Да нет, нет! Скажите ему, пусть завтра отправит лист бумаги и ручку, напишу заявление.

   Всё ещё с недоверием направились к выходу.

   - Э-э-э! А водку?

   Оставили стакан и пластиковую бутылку.

   Бумагу и ручку принесли очень быстро, минут через десять.

   - А  заявление заберёшь?

   - Пока нет.

   Понимал, что для Обезьянки главное – избавиться от меня, перевести в другое ведомство. А заявление? Вдруг да как-нибудь рассосётся…

   Последнюю ночь в изоляторе я провёл на ногах.

   Вспомнились ночи у зимнего костра, подсчитал: за полторы сотни.

   В штрафной изолятор закрыли меня второго декабря, сегодня третье апреля, итого – сто двадцать четыре дня и ночи.

   Скоро начнётся новая жизнь. Какая она будет? Ясно, что скоро я покину эту камеру.  И почти ясно, что меня переведут в «сороковку». Сороковка - это «чёрная» зона, каких в стране осталось всего три: в Багзае, на Дальнем Востоке и где-то на Урале под Свердловском. Рассказывали, что в «чёрной» жизнь устроена по воровским законам, по понятиям. Говорили, что весь распорядок уложен под воровской устав. Говорили, что в «чёрной» зоне запрещены маты. Говорили, что в «чёрной» зоне нельзя ударить человека. Говорили, что в чёрной зоне воры выносили насильникам, педофилам и садистам смертные приговоры и которые обязательно приводились в исполнение.  Да мало ли что говорили. Всё это предстояло узнать самому.

   И всё это оказалось правдой…

      Последнюю ночь в изоляторе я так и не уснул.  Даже как-то и жаль было расставаться с обжитым местом. Ещё неизвестно, что там впереди. Уже другим взглядом осмотрел я свой приют. Стены камеры по старинке оштукатурены и побелены. Все в надписях. Такие стены я встречал лишь дважды: в Читинской КПЗ и в пересыльной камере номер 36 старой Иркутской тюрьмы. Больше нигде таких стен не видел: ни в следственном изоляторе Читы, ни в боксиках, ни в иркутских накопителях, ни в пересылочных хатах – всюду стены заделаны  под шубу, это когда через сетку рабицу забрасывают стены раствором. Оставлять надписи на таких стенах невозможно.

    Нары из тёмных толстых досок, отполированные телами заключённых. Ни матраца, ни одеяла. За четыре месяца четырежды вывели в баню.  Лампочка над дверью под потолком горит днём и ночью. Полно клопов.  Хотя свет горит сутками, днём клопы куда-то прячутся.  Ночью лезут и кусают. Пришлось объявить им войну. Утром, когда выносил парашу, умылся снегом и нарвал сухие соцветия полыни, которые из-под снега густо торчали по обе стороны тропинки. Набил карманы. Рассыпал на нары и стал втирать в отполированные доски и щели между ними.  Вечером повторил.  И назавтра повторил. Клопы, к удивлению,  ушли.  Ушли, скорее всего, в соседние общие камеры. Больше клопов не было.

   Я даже как-то свыкся с конурой в три шага поперёк и шесть вдоль. Перечитываю надписи на стенах. «Андрей Молотков. Борзя. 1 октября 1991 – 1 ноября 1991 г.»

   «Иван Коробков. Братск».

   «Горохин. Иркутск. 11 июня – 11 сентября, 1993 г.»…

   «Селютин Гоша. Листвянка. 5 января – 5 июня 1994 год». Ого! Это серьёзно.

   ПКТ или помещение камерного типа давали за серьёзные проступки на месяц, три или на полгода.

   Молотков, Коробков, Горохин и Гоша Селютин хотя бы знали срок, когда они выйдут отсюда. А мой срок я назначу себе сам – когда заберу заявление…

    Итак, 1 октября 1991 год Молоткова завели в эту камеру…

    А я в начале  октября  приехал к родителям  в Тасей. Необходимо было  завершить последние дела. На грузовике ГАЗ-51 вывезли с отцом  сено и сметали два зарода. Третий зарод сметали на автомобиль: трудно было догадаться, что под сеном находится новенький военный ГАЗ-66 с кунгом. О двух ЗИЛ-131 с кунгами, спрятанных на Большом Острове у школьного товарища Сергея Туганова, я уже упоминал. Назавтра заправили   газик  и уехали в Бурятию, в Романовку, где у отца оставались много родных и знакомых. Заехали к дяде Василию, старшему брату отца, всю жизнь отработавшему лоцманом на Витиме. Василий Васильевич уже не вставал, износил ноги. В доме дяди встретился со своим двоюродным братом, тоже Васей. Больше мы с ним не виделись… Машину до лучших времён оставили у друга отца Алексея Стерликова. Вернулись в Читу на автобусе. Когда закончились смутные времена, мы с отцом снова съездили в Романовку и перегнали грузовичок в Тасей.

   А тогда, перед возвращением в Читу, мы с отцом ещё раз пришли к дяде Василию. Братья  долго говорили, вспоминали свою жизнь, называли незнакомые мне имена, словно понимали, что видятся в последний раз…

      Дядя  Василий всю свою жизнь провёл в пути.  В пути – это не ради красного словца.  Свои долгие годы он провёл  в селе Романовка на реке Витим, все населённые пункты которой были связаны с добычей золота. Всякое снабжение приисков  шло по реке в навигацию.  В Романовке  строили   двадцатитонные карбаза , загружали их  продуктами, оборудованием, бензином, керосином, соляром, спиртом, строительными материалами, вещами.  Всё это добро опечатывали и передавали  оперуполномоченным и лоцманам.  Когда набиралось  пять-шесть судов, караван отчаливал вниз по Витиму. Река очень своенравная – сплошь  перекаты, водовороты,  водопады, отбои, шивёры. В войну лоцманов не призывали на фронт, их работа по снабжению золотых приисков приравнивалась  к военной службе.  Дядя Вася ещё мальчишкой сплавлялся на карбазах и  рано почувствовал Витим.  Будучи  рабочим на подхвате, помощником, кем-то вроде юнги,  изучил  характер реки в большую и малую воду, знал все глубины, каждый камень.  А в шестнадцать лет из-за нехватки лоцманов ему доверили самостоятельно провести свой первый карбаз. Из пяти  четыре разбились в щепки, груз затонул. До пункта  дошёл лишь карбаз  дяди Василия. Так он стал лоцманом.

   Караван сплавлялся  до непроходимых Парамских порогов. Перед порогами баркасы  приставали к берегу, разгружали, на лошадях груз перевозили ниже по течению и снова загружали на другие баркасы, которые уже другие лоцманы вели до Бодайбо, Бамбуйки и дальних  золотоносных провинций.   После сдачи груза лоцманы  поднимались на гору, до которой более  сорока километров.  На плоской вершине была  подготовлена  взлётная  полоса.  А там ждали погоды и самолёта. Из-за ненастья, ветра, тумана ждать приходилось неделями. Дяде Васе не понравилось это вынужденное безделье. И однажды он решился, отправился пешком, но не по реке, а напрямую.  Через год у него уже была своя тропа,  он не был привязан к самолёту. Его возвращение не зависело от погоды, он  за неделю проходил свои  шестьсот километров, устраивал  банный день, получал следующий уже загруженный карбаз и уводил его до Парамских порогов. В таком ритме прошла вся его жизнь на реке. Зимой он охотился. В восемьдесят лет у дяди Васи отнялись ноги, мы с отцом были у него – он уже почти не вставал с кровати.

   Ради интереса я как-то подсчитал, сколько же километров дядя Вася прошёл своей тропой за сорок лет работы лоцманом. Получилось – более полумиллиона… Это как с рюкзаком дойти до луны, покурить и почти вернуться.

   Поначалу  дядя Василий  пытался найти себе напарника среди других лоцманов, но так и не нашёл – люди не выдерживали его темпа в дороге,   этих пугающих расстояний и самоограничения в отдыхе, доходящего до аскетизма.

      Если бы нас не разбросало время, надеюсь, я смог бы стать ему неплохим напарником…

         …Пока я разрывался между Читой, Романовкой, Тасеем, покосом, неведомый Андрей Молотков из Борзи обживал эту камеру.

    Одиннадцатого июня 1993 в эту камеру заехал опять же неведомый мне Горохин из Иркутска. За что? За какой проступок? Этого я никогда не узнаю. Но хорошо помню, что в июне того же года пришёл ко мне на зимовьё Сергей Леонов. А через неделю мы уже заготавливали золотой корень, что в итоге оказалось пустыми хлопотами… А потом пошли грибы, солили, мариновали, делали туеса. А потом пошла ягода… И снова делали туеса.

   …Утром за мной пришли контролёры и увели в общежитие за вещами, из которых  в тумбочке сиротливо дожидались: полотенце, зубная щётка и паста, мыло, бритвенный станок – все остальные вещи остались в тепляке на зерноскладе.

    У подъезда стояла бежевая «Волга». На переднем сиденье – Александр Петрович Матусов. Меня усадили на заднее, по бокам – конвоиры. До Усть-Орды никто не сказал ни слова. Водитель, важный бурят с седой шевелюрой, спустил стекло и выставил локоть. «Волга» на поворотах черпала весенний воздух, который  всегда разбавлен надеждами, ожиданием чего-то и ещё одним годом жизни…

   Подъехали к типовой постройке из силикатного кирпича, на первом этаже – почта, ещё какие-то конторы. На втором – суд: пустой длинный зал с казёнными креслами из прессованной  стружки, в конце – стол, за столом в единственном числе судья. Бурят с большим лицом и круглыми очками, как у Пьера Безухова. Меня ставят перед столом, по бокам занимает место конвой. Матусов стоит в стороне. Судья долго молчит и рассматривает меня с интересом, как если бы увидел в своём огороде среди редьки орхидею. Затем, в нарушение всех правил, выходит из-за стола, подходит ко мне, наклоняет голову и поверх очков снова рассматривает, округляя глаза. Затем душевно спрашивает:

   - Вы действительно сами требуете себе усиления режима?

   - Да.

   - И вас никто к этому не принуждает?

   - Нет.

   - И вам никто не угрожает? – судья переводит взгляд на Матусова.

   - Нет.

   Судья с минуту думает, затем произносит:

   - Сколько работаю, с таким сталкиваюсь впервые. Обычно как раз наоборот… Ну ладно.

   Судья возвращается за стол, откашливается и зачитывает приговор. Никаких  удалений в комнату для совещаний – а с кем бы он там совещался?

   Мне усиливают режим, переводят в зону, называемую в народе «сороковкой», однако срок не добавляют. Говорю, что никакой апелляции не будет. Опять же в нарушение закона Матусов не ждёт десять дней, а сразу отвозит меня на зону.

    Также молча возвращаемся в Багзай. Подъезжаем к металлическим серо-зелёным  воротам зоны. Меня передают охране. Мои бывшие конвоиры и Обезьянка поворачиваются и уходят. У зарешёченных дверей капитан оборачивается и долго смотрит на меня…

   Меня обыскивают, заставляют догола раздеться. Заставляют несколько раз присесть, открыть рот и высунуть язык. Просматривают и прощупывают одежду, проверяют каждую складку – таков порядок. Велят  одеться. Подходит высокий бурят,  старший лейтенант внутренней службы, жестом показывает  следовать за ним. Проходим несколько решётчатых дверей, отрядный распахивает последнюю - массивную с глазком и я оказываюсь в чёрной зоне. Передо мной несколько человек, одетых в разноцветную гражданскую одежду. Сразу удивило, что никакой арестантской робы с номерами на них не было. Шагнул вперёд худенький молодой человек, почти мальчишка, с живым лицом. Протянул руку и назвался:

   - Жэка!

   Затем показал на высокого худого с впалыми щеками и белыми волосами:

   - Это Седой.

   И тут же показал на второго, в чёрной щетине, с лицом Шамиля:

   - А это Черкес. Они всё покажут.

   Меня повели куда-то вглубь территории. Старший лейтенант, как оказалось, отрядный, было сунулся за нами, но Черкес ладонью остановил его:

  - Всё, Олег, иди. Дальше мы сами.

   Старший лейтенант возвращается за дверь с глазком.

   Черкес, Седой, Жэка уводят меня через плац, посыпанный жёлтой дресвой, к двухэтажному зданию из силикатного кирпича, который стал моим новым кровом.

   Так началась  жизнь в чёрной зоне. Но до неё надо было ещё дожить.

                                         ВЫХОД  ИЗ   ТАЙГИ

Мир медленно сходит с ума,

И в этой больничной палате,

Где светом является тьма,

Я в тех же безумных объятьях.

Мир сходит с ума всё быстрей,

Как будто телега под гору.

Живу в окаянную пору

Земных в окончании дней.

   В делах, размеренной жизни, привычных заботах на мягких белых лапах неслышно прошли две зимы.  Зимовьё осело, брёвна  стен потемнели.  Листья и хвоя дважды засыпали крышу моего таёжного жилища, в которое незаметно пришёл   1994 год. За это время на зимовьё забрёл лишь один человек - заблудившийся охотник с другой стороны хребта. Стояла поздняя осень, но снега ещё не было. Напоил чаем, поговорили. Затем петлями, чтобы он не запомнил дорогу, вывел охотника к перевалу и указал направление. Мои петли по тайге были излишни, как я понял, он в тайге  ориентировался слабо.

   Приёмник  сообщал новости жизни какого-то  другого незнакомого государства. Появились новые деньги – я даже не знал, как они выглядят. Сводки как с фронта: там убили, там застрелили, там перестрелка, там захват. Стали часто произносить пугающие слова «забастовка»,  «голодовка»  - слова  из чужого мира. Появилась реклама на радио – явление невиданное и неслыханное. Я слушал радио и понимал, что ничего не понимаю, что мир как-то очень быстро сходит с ума. И уже не было сильного желания возвращаться в эту большую пугающую жизнь, которая называется цивилизацией,  и вместе с ней принимать участие в общем помешательстве.   Я бы не сказал, что было страшно возвращаться в неизвестный мне мир. Скорее,  было любопытно и боязно.

   А потом изменили  Уголовный Кодекс, из него убрали расстрельную статью 93. Можно было выходить … но я всё тянул и тянул.

   Прошёл по путикам, снял половину петель, вторую сотню  затянул и поднял наверх. Не знал, как там обернётся, но всё равно когда-нибудь вернусь же я сюда!  Плашки и капканы снял ещё в первых числах марта.

   Привел в порядок черновики. Все стихи свёл в один журнал. Просмотрел дневниковые охотничьи записи: за ноябрь-декабрь 1992 года попались сто двадцать шесть зайцев. Зимой, в добычливое время, отец приезжал часто, забирал мясо. Во многом за счёт этих зайчиков, рябчиков, глухарей, косуль, грибов, ягоды мы и выжили в те голодные и раздрайные годы: родители, сестра Наталья с сыновьями Пашей и Сашей, сестра Татьяна с дочкой Машей, жена с Наталкой и Дашей…

   Два миллиона, которые превратились в восемьсот рублей, сестра Наталья внесла в банк. Оставалась незакрытой статья 211 за аварию и непогашенные ежемесячные двадцать процентов от зарплаты. А это значит, условный срок превращался в реальный, который надо было отбыть.  Если  не добавят за бегство.

   А я всё тянул…

   Оттаяли берёзы. Дятлы сыпали по тайге барабанную дробь, выбивая её из сухостоин – такой призывной трескотнёй  они ищут  себе пару. Длинные  тонкие клювы пробивали мягкую податливую берёзовую кору, из коричневых дырочек показывались алмазные капли. Заготовил несколько литров берёзового сока, разлил по туесам. Вспомнил, как дочь Наталка впервые попробовала берёзовый сок, постояла, подумала и заявила: «Одну сахаринку в ведро холодной воды бросили…»

   Пора выходить к людям…

   В деревню вышел в начале мая: поплыла мерзлота и выехать даже на вездеходной машине стало невозможно.  Солнце выпило снег  на северных склонах. Ручьи промыли и оторвали лёд – на озере появились забереги.  Зашевелилась и пошла на икромёт первая щука.  Старался меньше быть на людях, работал в огороде, перекапывал грядки, занимался в теплицах, открыл малину и смородину. Заходили к родителям соседи, знакомые, на меня посматривали с любопытством. В деревне шила в мешке не утаишь: если знает один – знает вся деревня. Да и не будешь всю жизнь жить, озираючись.

   Присматривался к новой жизни. Когда на море начинается шторм, волнение не сразу доходит до придонных слоёв: там ещё долго тишь да гладь. До русской деревни слишком медленно доходят новые столичные веяния, что, кстати, не раз и спасало страну. Новая жизнь выливалась из телевизора в таких формах, что приходилось думать: верить или не верить? Правда это или нет? Особенно обескураживала и ставила в неловкое положение телевизионная реклама – бесстыдная, агрессивная.  Понятно, всегда были какие-то запретные темы, этически неудобные. Они вроде бы и не запретные, но говорить об этом  не было принято: о поносе, который стали стыдливо называть диареей. О недержании мочи, которая стала… О прокладках… В такие минуты было стыдно перед родителями. Мама отводила взгляд от экрана. Отец плевался. Я искал повод уйти на кухню.

   Какие-то молодые огуманенные люди красиво говорили о новых ценностях.  А ещё повсюду, из каждого угла, уверенные и задорные молодые голоса убеждали тебя, что ты  достоин лучшей жизни, бери от жизни всё и сейчас, ты самый лучший, полюби себя, полюби своё тело… Это не могло примирить меня с новой идеологией, потому что мы, моё поколение выросло и воспиталось по другим правилам.

   Признаюсь, всю жизнь безжалостно относился не только к своей душе, но и к своему телу. Морозил его в снегах, заставлял таскать неподъёмные грузы, томил голодом, травил никотином, заливал спиртом, который  заедал снегом, ежедневно гонял на многокилометровые расстояния. Испытывал его на износ, на излом, на изгиб. И моё тело ни разу не подвело меня. Может быть, я слишком жестоко обращался с ним. Может быть.  Но если всё начать сначала, я  снова надену ежовые рукавицы и возьму розги…

   Долго  рассматривал новые деньги: осталось ощущение чего-то несерьёзного, непостоянного, временного, легковесного.  Звучали новые неизвестные  слова и хотя им была замена на родном языке, новая жизнь предпочитала необычное, экзотическое.  Я смотрел на мир глазами  Миклухо Маклая, как он смотрел  на туземцев: вроде бы такие же люди, две руки, две ноги, а говорят непонятно, да и не прочь перекусить друг другом. Я не мог понять главного: надолго ли это? Серьёзно ли это?

   Очень быстро менялись отношения в деревне. Словно кто-то на ночь согнал всех в одну большую избу, опоил каким-то зельем, а утром выпустил. И вроде бы люди вдохнули свежего воздуха, и разбрелись по свои домам и работам, а действие этого зелья не прекращается. И работать уже нет охоты, да и жить как-то не слишком хочется.

    Совхозы и колхозы как-то необъяснимо быстро рассыпались, так быстро, как не может быть в жизни. Казалось, мы живём в сказке, в каком-то зазеркалье: вот придёт волшебник и всё станет по-прежнему.  Особенно непостижимым было обращение к бомжу в рваных штанах, когда его  стали называть «господин» - Сальвадор Дали о таком и мечтать не мог.

    Кое-где, на авторитете руководителя ещё какое-то время продолжали барахтаться совхозы, колхозы, предприятия. Так и наш совхоз «Беклемишевский», ставший в одну ночь Обществом с ограниченной ответственностью «Беклемишевское» ещё держался на традициях, авторитете Холмогорова Анатолия Даниловича, его связях с чиновниками. Хотя с каждым годом всё меньше засевалось пашни, они зарастали. Медленно, но неуклонно сокращалось не только совхозное стадо, но и поголовье во дворах частников.  Деревенский народ, увидев ничейную землю,  поначалу накинулся, стал косить, захватывать, пошли земельные споры, а потом и этих новых хозяев незаметно охватила всеобщая апатия.

   Ещё не сознавался себе, но уже понимал, что этот век – не мой. Моё время осталось за хребтом, в зимовье. И ещё раньше, - когда ключ от квартиры оставляли под ковриком или в почтовом ящике, а малые дети носили его на шнурке вместо крестика.   

    Отсечка случилась на пожаре,  когда мир разделился на до и после. Так бывает, когда вроде бы крепкая с виду ткань, начинает распадаться, стоит взять её в руки. Средь  бела  дня  у  соседки  Марьи  Ивановны   загорелся   дом.  Новый.  С  месяц  как  отстроенный.   Загорелся  от  неправильно  поставленной  трубы.  Люди  мечутся, но  подступить  боятся:  шиферные  листы  на  крыше  взрываются  с  такой  силой,  что  осколки  свистят  над  головой  и  вонзаются  острыми  краями  в  соседние  постройки.  Как  только  мы    с  соседом   Валерием   Степановичем  на  тракторах   подвезли  ёмкости  с  водой,  крыша,  выметнув  стропила,  рухнула  внутрь  дома.      Люди  выстроились  в  две  цепочки,  передают  вёдра  друг  другу – одни  заливают  огонь,  другие  обливают  ближние  постройки,  которые  от   жара   начинают  дымиться.

   Сбили  основное  пламя.  Мужики  начинают  растаскивать  баграми  сруб.  Через  час  с  огнём  было покончено.  Только  белый  пар  вперемешку  с  синим  дымом  поднимается  к небу.  Вкусно  запахло:  запеклась  семенная картошка, которую Марья Ивановна достала из подполья – на посадку.

   Степаныч  завёл  свой  трактор,  я -  свой.  Подходим  к  Марье  Ивановне.  Утешаем.  Мол, пожить пока  можно  в  тепляке,  а  с  картошкой  поможем,  поделимся.

    Собираемся  уезжать.  Однако  мужики  стоят,  курят,  не  уходят.

-  Ну,  чего  вы  стоите,  пойдём!

   Из  толпы  кричат:  -  Да  погоди  ты,  Степаныч!  Мы  же  тушили,  Марья  Ивановна  должна  нам  угощенье  выставить   и  это  самое…  Показывают    оттопыренный  мизинец  с  большим  пальцем.

   Марья  Ивановна  всё  слышит.  Растерянно  и  виновато  кривит  улыбку.  Я  не  могу  видеть  её  жалкое лицо.  Отворачиваюсь.  Степаныч  матерится,  Плюёт  под  ноги,  демонстративно растирает   сапогом.  Уезжает.

   Уже  другими  глазами  я  смотрю  на  мужиков.

   Что-то  случилось.

   За  несколько  лет  новой  жизни  внутри  сломалось    невидимое,  но  главное.

   То,  без  чего  мы  становимся  другим  народом.

    …По телевизору шли прямые репортажи заседаний Государственной Думы. Времена – неслыханные, диковинные – накрыли страну с головой. Было неясно, что будет завтра. А ещё стало непонятно, что хорошо, что плохо.

   Приехал на своём «запорожце» Сергей Леонов. Рассказал городские новости, прямо скажу, тревожные и невесёлые. Многих общих знакомых, кто создавал и работал в кооперативах, не стало. В стране правили бандиты. Шёл, как потом объяснили, передел собственности или – первичное накопление капитала.  Людей, вставших на их пути, бандиты убирали быстро, не задумываясь. Убирали и свидетелей. Средь бела дня, прямо в городе. Расстреливали из автоматов, взрывали в автомобилях. Кто-то не выдерживал, вешался, стрелялся, выбрасывался из окна. Прибирали к рукам готовый бизнес, раскрученное дело, на место хозяев ставили своих людей.

   И вот здесь невольно пришла мысль: а ведь таёжное зимовьё спасло меня не только от расстрельной статьи. Оно, скорее всего,  спасло меня и от расстрела без статьи.

    В деревне не стало работы. Выживали – кто как умеет. Воровали и сдавали металл скупщикам, которые вылезли, как грибы после дождя. Завезли дешёвый китайский спирт, деревня стала пить. Держались те, у кого было хозяйство, земля, техника.

   Вспахали с отцом картофельное поле. Дали двое суток прогреться земле, затем посадили под плуг картошку.

   Как-то чистил конюшню и вдруг пронзительно резко вспомнилась станция Яблоновая, младшие Сизиковы с их ежедневной обязанностью убираться в конюшне. И подумал: а ведь лучшего способа найти ночные «яблоки» не существует – теперь я и сам так делаю!

    Озеро почти освободилось ото льда, лишь на середине всё ещё держалось рыхлое серое поле.     Пришёл в прошлогодние камыши карась, зачмокал сыто и азартно. Разобрали с отцом сети и вечером поставили  с лодки. Утром сняли сети с хорошим уловом. Когда подплывали к берегу, на дороге появился милицейский уазик…

    - Это за мной.

   Трое в гражданском ждали у крыльца. Дали время на сборы. Мама вынесла заранее собранный  пакет, в нём мыло, паста, зубная щётка, полотенце, сменное бельё.

   Дорогой следователь Л. Р. пересказывал мне мои письма. У него хорошая память. Никаких допросов с пристрастием не было, обошлось формальностью: спросили имя, фамилию, год рождения, сняли отпечатки пальцев и сразу отправили в  камеру предварительного заключения при УВД. Перед судом, а это было второго июня, уговорил  следователя разрешить звонок домой дочери – у Наталки был день рождения. Через два дня привезли на суд – напротив кинотеатра «Родина».  Из зала суда – в СИЗО по улице Ингодинской – 1. Месяц в камере, которая теперь стала называться «хатой», собирали этап на запад  по одной статье 211 – автомобильная авария со смертельным исходом.

   Николай из Приаргунска, хитроватый мужичок лет сорока, о таких говорят «себе на уме».

   Николай Бурцев из Дровяной, дальний родственник по линии бабуси, настолько дальний, что мы долго не могли выяснить степень родства. Длинный, худой, с большим носом и острым кадыком.

   Михаил из Могочи, рассудительный, молчаливый, крепкий.

   Андрей – из посёлка Карымское, плечистый молодой человек с лицом артиста любовника.

   Мы образовали семейку, в которую уже в Багзое влился шестой – Саша Сопрун родом откуда-то с Алтая.

   Были в хате ещё люди, старожилы, которых собирали на какой-то другой этап по другим статьям – всего четырнадцать человек.

      Все рассказывали одно и то же: всюду заброшенные фермы, порушенные хозяйства, разор и запустение, словно Мамай прошёл.

   …Распорядок жизни в «хате» был заведён не нами, не нам его и ломать. Самое первое правило – круглосуточное дежурство «коневым». «Конь» на тюремном языке означает запрещённую почту, которая передаётся по всей тюрьме из «хаты» в «хату» по сложной и запутанной системе «кабур» и канализации (в слове «кабура» ударение ставится на первом слоге.)  В дневное время через «кабуры» - узкие щели, отверстия в стенах, за годы пробитые, проковырянные заключёнными ложками, ножами, напильниками, иголками - передавали записки («малявы»), сигареты, наркотики, чай, сахар. Хотя говорили, что есть в тюрьме «кабуры», в которые можно просунуть голову. Основная и главная жизнь в тюрьме начиналась ночью, когда «коня» начинали гонять по внешнему контуру от одного зарешёченного окна к другому зарешёченному окну или от «решки к решке». Решётки на окнах были устроены в три-четыре слоя, снизу к внешней решётке перпендикулярно стене приваривался лист железа, закрывающий обзор - «намордник».  Все «решки» были соединены прочными капроновыми шнурами, по которым ночами гоняли «коня» - объёмные посылки – водку, одежду, продукты. В каждой «хате» у «решки» были подвешены две алюминиевые ложки, стоило осторожно дёрнуть шнур, ложки брякали. Задача «коневого» - не пропустить этот сигнал, принять посылку, прочитать в сопровождающей маляв адрес, в какую хату груз предназначен, и отправить его дальше. Предварительно дёрнуть нужный сигнальный шнур. Дежурили у «решки» по два часа. Охрана знала о ночной почте, время от времени шнуры обрывали, но уже в следующую ночь система восстанавливалась.

   Была ещё почта через канализацию. Поражает изобретательность человеческого ума! Хотя на деле всё оказывается просто. Посылка – чай, табак, сахар, наркотики, деньги – упаковывается в несколько слоёв полиэтилена. Каждый слой герметично запаивается нагретой ложкой. По отправленным «малявам» устанавливается время в пять-десять минут, когда в определённом секторе тюрьмы запрещено пользоваться туалетом. Точно в указанное время посылка сбрасывается в унитаз и смывается водой. В «хате», которой предназначена посылка, на шнуре стравливаются в канализационную систему  якоря, так и называется «бросать якорь», которая должна выловить и поднять посылку адресату. Вот и всё! Затем через установленные сигналы по алюминиевым ложкам даётся отбой, это значит, что посылка благополучно доставлена, и унитазом можно пользоваться по прямому назначению. В каждой хате находился человек, который знал систему канализации тюрьмы лучше линий на своей ладони.

   На нашем этаже дежурил дубак (надзиратель) с маленьким лицом и ростом метр с кепкой. Звали его Арнольд. Погоняла у него была Шварцнеггер.

   Жизнь формует человека сообразно обстоятельствам. Как-то само собой получилось, никто не заставлял, мы стали говорить на тюремном языке, на котором уже «ботали» старожилы «хаты».  На таком же языке говорили и охранники. Стол называли «слоном», кровать – «шконкой»,  дверь – «тормозом», решётку – «решкой», карты – «стирами», передачу – «дачкой», наколки – «портаками», запретную дачку – «гревом»…  Называть дверь «дверью» в какой-то момент стало неприлично. Вольно или невольно новый язык, привычки, запахи, звуки, жесты, интонации стали проникать в сознание  и лепить внутри меня какого-то нового другого человека… Часто в тайге встречал берёзы, растущие из одного корня. Сравнение грубое, но точное. Более того, второй ствол начал расти кривоватым, свиловатым, корявым, но с очень прочной древесиной, какая бывает у даурской  берёзы, её ещё называют каменной или чёрной – такую берёзу не всякий топор берёт. А бывает и по-другому: второй ствол начинает расти  рыхлым, трухлявым, болезненным… Тот, второй, внутри меня, оформлялся в незнакомого человека по тем лекалам, которые были на тот момент под рукой – резкие, грубые, топорные, зато надёжные и крепкие: овальных линий в хате не бывает.

                                           ПОСЁЛОК   БАГЗАЙ

   Посёлок Багзай возник в тридцатые годы, во времена расцвета лагерей ГУЛАГа. Вначале построили мужскую зону, затем в километре – женскую*. Колония поселения появилась много позже, когда настали вегетарианские времена, а в Уголовном Кодексе прописались мягкие статьи.

   Колонию поселения в народе почему-то называют «химией». Как ни пытался выяснить, откуда такое название, ничего путного так и не удалось узнать. Колония, куда меня занесло, находится  к северу от Иркутска в Усть-Ордынском автономном бурятском округе в посёлке Багзай.

    Почему-то многие буряты в Багзае носят русские имена и фамилии. Даже начальник колонии поселения майор Илья Андреевич Андреев, сухопарый, красивый, высокий, с седыми волосами и атлетической  фигурой, был бурятом. Был бурятом и его заместитель по режиму Матусов Александр Петрович, по прозвищу Обезьянка. В Багзае все имели прозвища, на блатном языке – «погоняло». Пожалуй, не было прозвища лишь у хозяина Багзая генерала по фамилии Бык, которая уже сама по себе являлась погонялой.

   Охрана и население трёх колоний, разумеется, говорили на блатном языке. Но и население Багзая, включая детей, разговаривали на этаком забавном суржике – помеси блатного, бурятского и языка деревенских жителей. Единственный случай, когда я услышал хороший правильный русский язык, произошёл в самом начале, ещё по прибытии в колонию поселения.  Каждый день, проезжая мимо дома культуры, собирался зайти в библиотеку, но всегда времени было в обрез – комбикорм ждали на какой-нибудь ферме. А тут выдалось свободное окно. Я остановил машину и поднялся на второй этаж. Заведующая библиотекой, она же и библиотекарша, молодая симпатичная блондинка, при виде меня даже испугалась – так редко люди заходят в её книжное царство.  Попросил записать меня, показал водительское удостоверение. Разговорились. Общение с книгами, пусть даже очень умными, иногда надоедает: хочется поговорить с живым человеком.  Оказалось, среди трёхтысячного вольного населения Багзая и пяти тысяч заключённых я восьмой человек, включая саму библиотекаршу, кто записался в библиотеку, которая сразу же стала преподносить сюрпризы. На полках с поэтическими сборниками  обнаружил свою книжку «Осенней ночью у костра» - согласно алфавиту рядом с Максимилианом Волошиным, Сергеем Викуловым, Андреем Вознесенским. Неплохое соседство! Дальше – больше. Выяснил, что библиотечный фонд частично составлен  из конфискованных книг ещё в прежние годы репрессий. Это было настоящее сокровище, к которому десятилетия не прикасались человеческие руки. Встречались и дореволюционные издания. Неудивительно, что такое могло случиться в девяностые годы, когда было не до библиотек. Но как в советское время разные идеологические партийные службы могли допустить такое! Я забыл про всё на свете и долго бродил между стеллажей с музейными книгами… Интересно, где сейчас эти книги? Боюсь, их выбросили на помойку.

   Библиотекарша была эстонкой и звали её Лата. Замужем за офицером внутренней службы, человеком выполняющим приказ, а значит – подневольным. В Багзай перевели откуда-то с Дальнего Востока, что поначалу справедливо рассматривалось как движение к цивилизации, к центру.  Мне не раз приходилось наблюдать за рыбками, оставшимися в лужах после большой воды: они мечутся, но время упущено, от большой воды рыбок отделяет полоска смертельной суши. Лата напоминала мне такую рыбку. С большой водой уйти не получилось, а теперь уже и смысла нет: на родине – ни дома, ни работы.

   …Территория колонии поселения метров двести на двести огорожена дощатым забором. Нет колючей проволоки, как нет и ворот: вход и выход свободны. Но это обманчивое впечатление.

   Двухэтажное здание из силикатного кирпича – само общежитие, вещевой склад, помещение для контролёров (охраны), каптёрка, штаб. В общежитии несколько секций, забитых двухъярусными железными кроватями и прикроватными тумбочками. На первом этаже – кухня, несколько газовых плит, раковины, много настенных шкафчиков без дверок – для продуктов. Однако кухней никто не пользуется. В дальнем углу территории – выстроенные в ряд сортиры.

   С западной стороны к общаге примыкает одноэтажная бетонная пристройка, окружённая высоким забором с колючей проволокой поверху – шизо, штрафной изолятор, в который мне предстоит вскоре поселиться.

   Обитают в колонии поселенцы, то есть люди, осужденные по лёгким статьям.

   Все поселенцы распределены по участкам и работам: шофёрами, слесарями, электриками, кузнецами, сварщиками, жестянщиками, кочегарами, токарями, плотниками, столярами, сантехниками – практически, вся хозяйственная жизнь посёлка держалась на поселенцах. Были ещё и  бесконвойники, заключённые мужской зоны, так называемой «сороковки» или «чёрной», имевших право на выход за территорию зоны. Но таких было немного, человек десять. В посёлке ими дорожили, так как они имели редкие специальности: наладчик дизельной аппаратуры, токарь высокого разряда…  На ночь они обязаны были возвращаться в лагерь.

   Были выводные и в женской зоне,  такие же бесконвойные, занятые  весь день на разных хозяйственных службах, всего около тысячи женщин. Во время уборки урожая с бескрайних багзайских полей количество женщин удваивалось, а то и утраивалось. Остальные трудились в швейном цехе в самой зоне, шили рукавицы, трусы, халаты… Женщины работали на свинарнике, птичнике, доярками на фермах, на них держались теплицы, зерновой ток, мельница, баня, хлебопекарня. Была ещё одна особенность Багзая, которая поначалу сильно поразила меня, словно попал  в Россию времён  крепостного права: всякий мало-мальский начальник  имел при себе горничную, кухарку, домработницу, няню для детей. На эти работы выбирались симпатичные, грамотные, молодые, умные, а  из трёх тысяч населения женской зоны таких можно было выбрать. Да они и сами были не против: почти свобода, хорошее питание, нет общего строя в серых робах с номерами на груди и спине, принудительного труда за швейными машинками. Хотя они и обязаны были являться в зону к вечернему пересчёту.  Чем выше должность, чем больше звёзд на погонах, тем больше прислуги и обслуги  имел господин-товарищ. Знаю несколько случаев, когда горничных отправляли в «командировку» к другим начальникам за пределы Багзая.

    Феодальный коммунизм или коммунистический феодализм.

    К посёлку подходила линия ЛЭП-500, утыкалась в мощную подстанцию и на этом заканчивалась. От подстанции провода разбегались по всему посёлку, к женской и мужской зонам, к колонии поселения, к теплицам, фермам, гарнизону, домам офицерского состава, к частному сектору. Почти весь посёлок освещался и обогревался электричеством. При этом  электросчётчики были не в каждом доме. Хозяева, не заморачиваясь, на виду у всех набрасывали «удочки» на электрические провода.  Даже частные свинарники и стайки, тепляки и теплицы отапливались электричеством.

   Через посёлок протекала речушка Куда. Выше Багзая на берегах Куды вытянулись молочные фермы, свиноферма и огромная птицеферма с курами, индейками, утками и гусями. Всё водоплавающее население фермы дневало и ночевала на реке, отчего вода на протяжении двух километров издали казалась покрытой  белой пеной.

   В конце августа, начале сентября на багзайских дорогах появлялись многочисленные иномарки, уазики, таблетки – иркутское, усть-ордынское, областное начальство приезжало на осенние заготовки. И ни в лесу, ни на своём дачном участке собирали они урожай – на багзайских полях тысячи зэчек выращивали для них картошку, морковь, свеклу. Впрочем, не только для начальства – с этих полей кормились все зоны и тюрьмы области. За капустой приезжали по первым морозам, в октябре. А в ноябре те же машины, когда начинался массовый забой,  уезжали с багажниками, забитыми доверху мясом, птицей, салом.

   Меня до возмущения удивляла неприхотливость багзайской  капустной рассады.   Хорошо помню, как мама у себя в деревне заботливо ухаживала за каждым ростком капустной рассады, высаживала, поливала. На капусту непременно наваливалась какая-нибудь зараза: то бабочка, то червяк, то слизняк, то чёрная ножка.  А тут – босоногие зэчки идут шеренгой, бросают на землю росток, с силой вминают его чёрной пяткой в такую же чёрную землю. И все ростки приживаются! И никакая холера их не берёт – ни бабочка, ни слизняк, ни червяк! В итоге - в октябре на чёрных полях Багзая лежат белые тугие капустные вилки, которые едва можно поднять.

   После того, как я собрал из кучи лома под забором самосвальный зилок, меня прикрепили к зернотоку – развозить комбикорм на свиноферму, которую для краткости все называли «свинкой», на птицеферму – «птичку»,  молочные фермы. Но самое первое дело – вывезти с полей из-под комбайнов зерно. На поля была брошена вся техника.

   Первый день работы на зернотоке запомнился необычным знакомством с бригадиршей расконвоированных зэчек Светой Абсолюмовой.  Мой зилок с пшеницей стоит в очереди под разгрузку. Я в кабине курю сигарету и с интересом смотрю кругом: всё новое, неизвестное. Вижу  дылду  за два метра лет тридцати, которая издалека, не сворачивая, идёт к моей машине.  Подходит слева к кабине, открывает дверь, протискивается через меня, при этом меня не замечает, открывает пассажирскую дверцу, выпадает и уходит опять же по прямой куда-то дальше. Понимаю, что эта гигантская мадам - пьяная в дым.

   Позже мы с ней познакомились. А потом и подружились. Её историю знали не только все три тысячи заключённых женской зоны, не только все восемьсот сидельцев «чёрной» и триста шестьдесят «поселенцев», но и все вольные, весь гарнизон, всё население Багзая. И все её уважали: в Багзае пустого человека уважать не станут.

   Привезли Светлану из Владивостока. Осудили за двойное убийство.

   Существовали в советское время специализированные магазины для ветеранов, в которых по талонам и удостоверениям можно было отовариться различным продуктовым дефицитом. Как-то соседка Светланы, ветеран Великой Отечественной Войны,  попросила проводить её до такого магазина, к которому она была приписана. Абсолюмова под руку довела старушку до магазина, поставила в очередь таких же больных и немощных людей и отошла в сторону к телефонному автомату. И в это время в магазин вошли два молодых громкогласных человека, судя по внешности, родом откуда-то с Кавказа. Растолкали ветеранов, потребовали продать колбасы, которую продавщица  взвешивала очереднику. Кто-то попытался робко остановить наглецов, но его выкинули, дали по шее второму… Всё это видела Абсолюмова. Она не стала спорить, взывать к совести, стыдить. Она просто подошла к молодым людям, перегнулась через них, забрала у продавщицы разделочный нож и здесь же, как баранов, зарезала горячих гостей. Сначала одного. И так же спокойно – второго. Попросила у продавщицы тряпку, аккуратно вытерла и вернула нож. Возвратилась к телефону и вызвала милицию.

   Суд продолжался долго. О нём писали в газетах. В защиту Абсолюмовой выступило  ветеранское общество. В итоге, дали ей по минимуму…

   Вскоре её расконвоировали и назначили бригадиршей над выводными. Слушались её беспрекословно. Но иногда бабёнкам проносили спиртное, и тогда они взбрыкивали. Однажды я наблюдал такую разборку: её два с лишним метра роста глыбились в центре барака, бабёнки летали от неё из одного конца в другой.

   Сама она не работала, следила за порядком. Иногда выпивала. Но такой пьяной я видел её однажды, именно тогда. Позже  узнал причину: Светка приревновала и поссорилась с мужем Андреем, который приехал в Багзай вслед за женой. Снимал тепляк, устроился работать на насосную станцию, которая подавала воду в оросительную систему на бескрайние багзайские поля.  

   Заведующая  Лидия Иннокентьевна давала распоряжения высоким визгливым голосом, слышным во всех углах зернотока, кроме четвёртого склада, стоявшего на самом отшибе. В четвёртом складе шла своя тайная жизнь.

    К зернотоку были приписаны двадцать заключённых из женской зоны, причём, у каждой были свои обязанности: кто-то работал на мельнице, кто-то на транспортёрах, кто-то на буртах зерна. Но у двух молоденьких симпатичных Марин была своя роль. Их так и звали «две Марины» или «Скорая помощь».  Желающий, будь то поселенец, охранник или вольный, могли за пачку сигарет удалиться с любой из Марин в четвёртый склад, где хранилась пшеница. Во-первых, удобно – на отшибе. Во-вторых, в других складах хранили бурты с овсом, ячменём – культурой колкой и неприятной в качестве постели. Марины снабжали сигаретами всех заключённых на зерноскладе: заработанные пачки сигарет сдавали бригадирше Абсолюмовой, которая  распределяла их  по мере востребованности.

      Посёлок  Багзай -  это  государство  в  государстве.  Всё  население  делится  на  две  неравные  половины.  Большая  половина  отбывает  срок  в  мужской  и  женской  колониях,  а также – в колонии поселения. Меньшая  половина  -  их  охраняет.  Довольно  часто  население  меньшей  половины  плавно  перетекают  в  большую.  Убыль  восполняется  подрастающим  поколением.

   Жизнь  подсказала  поселенцам оптимальную  форму  выживания  -  объединяться  в  группы  по  несколько  человек. Такие группы назывались «семейками».  Семейки снимали у «вольных»  какой-нибудь  угол,  который  назывался  «тепляк».  Тепляком  могла  быть  и  комната  в благоустроенной квартире  на  втором  этаже, тепляком могла быть и сама квартира,  тепляком мог быть дощатый сарай.  В  тепляке  хранили  личные  вещи,  готовили  еду, питались.  Так  выходило  дешевле.

    Самая  большая  «семейка»  была  у  нас  -  шесть человек.  Объединяли  нас  землячество   и  общая  статья  -  211, автомобильная  авария.    Наша  семейка  снимала  тепляк  у  Свища,  так  за  глаза  все  называли  Иннокентия  Степановича  Свищенко,  бывшего  вохровца,  а  теперь  почётного  пенсионера.  Был  он  высок  и  нескладен  и  всё  время  не  знал,  куда  девать  свои  длинные  руки.  Свищ  никогда  не  смотрел  собеседнику  в глаза.  Будучи  молодым,  он  служил  при  колымских  лагерях.  После смерти  Сталина  его  перевели  в  Багзай,  где  он  обзавёлся  семьёй  и  дослужился  до  пенсии.

     Мы занимали большую комнату, в которой хранили личные вещи, продукты, посуду. Там и питались. Вода в Багзае сильно минерализована, поэтому обладает  огромной проводимостью:  холодная вода в трёхлитровой банке, если в неё опустить самодельный кипятильник из двух бритвенных лезвий, закипала за сорок секунд. На дне оставался осадок - сантиметров пять белого порошка. Радиаторы автомобилей надо было каждый месяц снимать и прочищать – соли  забивали напрочь все трубки. Михаил, наш семейник из Могочи, работал в медницкой, которая была заставлена  радиаторами чуть ли не до потолка.

   Тепляк у Свища мы сняли за машину угля в месяц. А ещё мы должны были каждый месяц ставить ему по бутылке -  шесть бутылок водки. 

    В  день  пенсии  Свищ  покупал  в  магазине  водку  -  обязательно  чекушками  и  обязательно  полную  сумку  из  чёрной  кирзы.  Подгадывал  к   обеду,  когда  собиралась   вся  наша  семейка.  Выпивал  полный  гранёный  стакан,  закуривал  «Беломор»  и  начинал  рассказывать  свою  жизнь. Нам водку он ни разу не предложил.

  Я  единственный  раз  выслушал  Свища  до  конца.  Потом,  как  только  видел  наполненный  гранёный  стакан,  заводил  свой  «ЗИЛ»  и  уезжал  на  работу.

   -  Были  тама  политические  и уголовники,  сначала  вместе,  потом  их  развели.  Политические  -  они  культурные,  тихие.  И  покорные,  всё  больше  молчат.  Вроде  как  пришибленные.  Были  тама  и  женские  бараки,  враги  народа,  значит.  Из  бывших,  голубая  кровь.  Попадались  молодки  -  ха!  Какую  покрасившее  выберешь,  на  ночь  к себе  приведёшь.  Только  смотрют  и  плачут.  Не  сопротивлялись.  Потом  накормишь,  конечно.  Только  почти  все  отказывались.  Смотрют  на  тебя  и  плачут…  Да,  было  время!  Потом  сюда  вот,  на  Багзай  перевели.  Потом  политическую  статью  отменили…  да,  смотрют  и  плачут… но  тихо  -  воспитание!

    Земля  в  Багзае  -  жирная  чёрная  глина.  Асфальт  лишь  на  главной  улице.  Все  дороги  разбиты  тяжёлыми  машинами.  После  затяжного  дождя  колеи  до  краёв   заполняются  чёрной   жидкой  грязью.

    Как-то  после  очередной  пенсии  Свищ  не  явился  к  обеду.  Засиделся  у  знакомого  и уже  изрядно  пьяный  ночью  отправился  домой.  Первые  числа  сентября.  Накануне  прошёл  сильный  дождь.  Глубокие  колеи  всклень  наполнены  чёрной  жижей.  Свищ  брёл  обочиной.    Поскользнулся  или  не  удержал  равновесия.  Оказался  в  глубокой  колее,  из  которой так  и  не  выбрался.  Захлебнулся  жидкой  чёрной  глинистой  грязью.

    Рано  утром  нашёл  его  поселенец,  пастух,  который  гнал   стадо коров  на  пастбище.  Из  колеи   горбатилась   чёрная  спина.   Жижа  на  ночь  подёрнулась  тонким  ледком.  На  пожухлой  траве  валялась  чёрная  кирзовая  сумка.  Чекушки  рассыпались  и  за  ночь  покрылись  инеем.

   Позвали  людей.  Запомнил  дородную  женщину,  которая  причитала  и  вскидывала  кверху  руки  -  его  дочь,  надзирательница  в  женской  колонии.

   Потом  Свища  вытащили на  обочину  и  положили  на  пожелтевшую  траву.  Чёрная  жижа всплеснулась,  сомкнулась  и  успокоилась.  Когда  Свища  перевернули  на  спину, я  ужаснулся:  передо  мной  лежал  чёрный   чугунный  человек.    Все  молчали.  Даже  дочь  замерла  и  со  страхом  смотрела   на  недвижную  чёрную  статую  на  земле.

   Показалось  солнце. 

   Иней  на  траве  вспыхнул  зелёным,  синим,  красным,  алмазным…

       После смерти Свища наша семейка, потеряв тепляк, незаметно распалась: землячество не стало той скрепой, а других причин быть вместе не оказалось. Ещё какое-то время  собирались у Михаила в медницкой. Но помещение слишком маленькое, всякий свободный метр завален радиаторами, да и всегда полно народу: забирали отремонтированные и приносили радиаторы на прочистку.

   Когда мы лишились тепляка,  я привёз с пилорамы доски и в углу зернотока сделал собственный тепляк. На провода накинул удочки, спираль из толстого нихрома на бетонной плите не выключал ни днём, ни ночью.

   … Саня Чирик, маленький, чернявый, вёрткий сорокалетний мужичок «тянул» свои десять лет за автомобильную аварию, в которой погибли люди:  на мосту лопнул скат рейсового автобуса, Саня не сумел удержать тяжёлую машину. Всё бы ничего, но в крови Сани нашли остаточный алкоголь. За  срок в десять лет, которые он получил по суду,  на поселухе его прозвали Чирик. Чирику дали ЗИЛ-130 и два лесовозных шасси,  на которых он собрал страшный восьмиметровый фургон – ржавый и дребезжащий, с металлическими скамейками внутри.  Фургон слышно было по адскому скрежеты за версту: на дороге это несуразное сооружение двигалось всеми своими членами и напоминало железную гусеницу из фантастического фильма. В  фургоне Чирик по утрам развозил по фермам, скотникам, птичникам расконвоированных зэчек, а вечером их собирал и отвозил в зону. Таким образом, работа у него была лишь утром и вечером. Весь день Чирик слонялся по автопарку, заходил в разные службы, чиферил, травил анекдоты.

     Главной задачей Чирика было не попасть под горячую руку какого-нибудь начальства.   По  территории  автопарка  он всегда  ходил  с  загнутой  на  одном  конце  трубой.  Как    брал  её,  так  и  не  расставался  весь день.  От  постоянного  ношения  труба  отшлифовалась  в  руках   и  задорно  блестела.

      Как-то  я  ставил  радиатор  на  свой  ЗИЛ.  Подошёл  Чирик.   Мы  разговорились,  и  я  спросил  у  него  про  трубу.  Он  ласково  погладил  её  замазученной   верхонкой,  не  ответил,  кивнул  в  сторону  боксов:

      -  Смотри!

      От  гаражей  шел  к  проходной  шофёр  самосвала.  Его  увидел  офицер  какой-то  сопутствующей  службы,  которых  на  территории    автопарка   было  с  десяток,  и  поманил  пальцем.  Шофёр  подошёл,  по  уставу  представился,  назвал  номер  статьи,  свой  срок.  Офицер  нетерпеливо  поморщился  и  махнул  рукой  в  дальний  конец  двора,   где  несколько  человек  уже  грузили  мусор  в  тракторную  телегу.   Напрасно  несчастный  пытался  объяснить,  что  он  только  что  отработал  смену,  идёт  в  барак  отдыхать.   Офицер  что-то  зло  крикнул,  и  шофёр  поплёлся  к  телеге,  возле  которой  стояли   ещё  три  свободные  лопаты.

      - А  теперь  снова  смотри!

      Чирик  небрежно  закинул  трубу  на  плечо  и  с  озабоченным  видом  направился  прямо  на  офицера.  Подошёл  к  нему,  что-то  спросил,  почесал  затылок,  вопросительно  поднял  плечи  и  вошёл  в  двери  первого  бокса. Очень  скоро  вышел  из  него,  что-то  крикнул  в  чёрный  проём  дверей,  прошёл  мимо  офицера  и  подошёл  ко  мне.

      - Понял?

     Оказалось,  Чирик  уже  три  года  таскает  по  автопарку   трубу.  Никто  не   остановит,  человек  при   деле,  человек  занят,  никому  и  в  голову  не  придёт  загрузить  его  какой-то  другой   работой.  Если  человек  несёт  трубу,  значит,  выполняет  приказ  какого-то  другого  начальника.  Начальников  много,  поди  разберись.

       Поначалу  Чирик  таскал  гаечные  ключи.  Но  ключи  -  штука  мелкая,  издалека  в  руке  их   не  всякий  увидит.  С  неделю  таскал  радиатор.  Но  радиатор  деталь  хоть  и  заметная,  но  уж  больно  неудобная  и  тяжёлая.  Да  и  погореть  можно  на  радиаторе,  который  имел   отношение   лишь  к  медницкому  цеху.  Слишком  узкая  специализация.  Совсем  иное  дело  труба!   Труба  с  равным  успехом  могла  принадлежать    сварочному  цеху,  могла  и  кузнечному,  труба  могла  быть  из  слесарного  цеха,  могла  быть  и  из  кузовного  -  кто  же  будет  разбираться.

       Чирик  закурил,  сплюнул  и  снова  ласково  погладил  свою  трубу.

*Женская зона – так в посёлке никто не говорил. У неё было другое название, но по этическим соображениям я не могу его повторить.

                          СПАСИБО   ШТРАФНОМУ  ИЗОЛЯТОРУ!

                                       «Люблю одиночество сильной мысли.

                                        Молчу, не хочу общаться,

                                         ветвить, истончая мысль».

                                                                             Михаил Вишняков.

       Четыре месяца в одиночке прошли не зря. Мне удалось до конца додумать некоторые мысли, которые ни при каких других обстоятельствах додумать было невозможно. Никто не мешал. Я владел временем. Вот только мешало, когда приносили баланду, да ещё эти, с молотком.

   Например, берётся какая-то мысль.  Начинаешь эту мысль  раздумывать, развивать, идёшь от самого истока до устья, заходишь в протоки, ныряешь в побочные русла, упираешься в тупиковые курьи, возвращаешься и  отрабатываешь старицы. Если думать плотно, можно уложиться в несколько дней – где же ты на воле возьмёшь неделю одиночного свободного времени? А здесь сама судьба даёт. Да ещё даром! Да за такой подарок поклониться надо этому в накомарнике!

   У меня никогда не было такой шикарной возможности, даже в моём зимовье, где я всё же не был свободен: чем дальше, тем больше обрастал  обязанностями, отвлекающими от главного дела  - думать. Надо было накормить Чепу, проверить путики, протопить печку, писать, читать, приготовить пищу…

   Полностью свободен я был лишь однажды – четыре месяца в одиночной камере.  Это не значит, что я был счастлив. Конечно, нет. Какое уж тут счастье, когда приходят с молотком! Да и вообще, свобода и счастье понятия несовместные. Свободный человек по определению не может быть счастлив: он сам принимает решения по каждому шагу. И за них отвечает только он. А несвободного и накормят, и напоят, и за ухом почешут.

   И всё же несколько мыслей так и остались недодуманными, а на воле – между телефонными звонками, завтраками, обедами, хозяйственными заботами, ненужными разговорами,  передачами по радио и телевизору и тысячами необязательных дел – сделать это уже невозможно.

   Однако постоянно держать взнузданную мысль тяжело. Требуется передышка. Передышка – это переключение на какое-то другое пространство внутри себя. А это – воспоминания! И вот за эти воспоминания - второе спасибо моей одиночной камере!

   Зимой, когда за стеной тугой мороз, возле печки вспоминается лето. В летнюю жару вспоминаются лыжи. В неволе вспоминается воля, хотя теперь я уже не делаю различий между волей и неволей. После тюрьмы и зоны я стал воспринимать волю и неволю как явления близкородственные  – всё зависит от тебя: вся жизнь человека может быть волей, а может стать неволей. Только от человека зависит, как он это понимает.

  Вспомнилась  история, о которой я расскажу во второй книге, – и словно вернулся назад на песчаный берег, к молодому костру, лунной дорожке. Интересно, как сложилась жизнь этой пары? А ещё захотелось узнать  о  девочке Люде из детства,  от которой я убегал с вёдрами и прятался за углом? Где она теперь?   Эй, там, в накомарнике, пусть  счастье не обойдёт её  стороной! А что случилось с той, Валей,  что на каблучках  пришла по насыпи к   железнодорожному мосту в семи километрах от Могзона?  Стало жалко её: уж больно лютовали в тот вечер комары…

   Меня не интересует судьба той девчонки в светлом платье с тяжёлым свинцовым  пистолетом в руке. Как  не интересует судьба ни Олега Пасканного, ни Серёги Гладких, ни Витьки Федореева. Ни с кем из них я больше не встречался, и нет желания встретиться. Хотя одна встреча всё же была. Как-то в летний день на центральной читинской улице встретился человек и было что-то давно забытое, знакомое – подёргивание правым плечом и шмыгание носом. Он шёл навстречу с пластиковым пакетом, подходил к урнам, ковырял палкой содержимое, что-то  доставал, опускал в свой пакет. И вдруг вспомнил – это же Витька Федореев! Он тоже узнал меня. Поздоровались. Всё те же глаза, только пыли стало больше. Я не стал спрашивать, как он живёт,  это было лишнее.  Когда расходились, он окликнул меня, попросил денег на бутылку. Обещал вернуть, как только… На минуту вспомнилось детство, Старый двор, рогатки, походы на Завалы и стрельбище, взрыв… Витька был оттуда, из тех лет.  Денег я дал.

   Но воспоминания не только продлевают жизнь.   Воспоминания облагораживают прошлое.  А ещё воспоминания могут стать ловушкой. Они могут оказаться сыром в мышеловке. И несколько раз я попадался на эту грубую наживку. Каждого из нас или наших близких когда-то обижали, оскорбляли.  И были такие ситуации, когда не было возможности ответить. Зато потом, по прошествии времени в своих фантазиях каких только козней ты ни строил против своих врагов! Враги раскаивались, просили прощения и вообще жалели, что появились на свет. Ты настолько распалял себя, что уже начинал верить в реальность своей фантазии. Грешен, было со мной такое. А потом я как-то опомнился, понял, что это не только бесплодное занятие, но еще и вредное: ты выжигаешь себя изнутри, опустошаешь себя. Твоя энергия уничтожает тебя.  Это никак не согласовывается с религиозной догмой о прощении врагов. Нет, прощать я не собираюсь. И не забуду обиды. Но если уж  отвечать на обиду, если мстить, то делать это надо реально, в жизни, сразу, а не воевать с мельницами. Или проходить мимо и не замечать.

   Мне и здесь повезло. Та энергия, которая накапливается в каждом человеке и которая в итоге может разрушить его изнутри, нашла другое применение. Каким-то способом она превращалась в стихи.

   Когда заготавливают кедровый орех, профессионалы говорят «бьют шишку», то есть, используют особое приспособление.  Крутят барабан, который своими шипами шелушит шишки и отделяет чистый орех.  Так вот, память – это такой же барабан, который в воспоминаниях отделяет главное от необязательного, оставляет существенное. Наверное, у каждого человека это происходит по-разному. В моих воспоминаниях это происходило так: в памяти оставались лишь самые светлые, самые лучшие моменты жизни и вычеркивались, нет, не сами события, но люди, имена, лица, фамилии, связанные с этими событиями.

      Вспоминая близких мне людей, я на время забывал, что нахожусь в камере без окон. Что на волю, то есть, в колонию, ведёт тёмно-зелёная дверь с глазком, через которую время от времени заходят с молотком, наручниками и водкой. Многие из тех, кого я вспоминал,  уже покинули этот мир и находились в иных неведомых далях,  но для меня они всегда оставались рядом, с ними я мысленно спорил и говорил то, что не успел сказать при жизни…

   Но воспоминания не только продлевают и облагораживают жизнь. Иногда они могут спасать. Бывали такие часы, когда  становилось невыносимо  оставаться среди бессмысленных разговоров, плоских анекдотов, пошлых шуток, обязательной реакции на эти шутки и разговоры – в армии, в экспедициях, общежитиях, местах заключения, - когда пространство замкнутое и никуда не скрыться. Тогда я заставлял себя отвлечься, не слышать окружающих и полностью погружался в воспоминания. Это спасало от участия в общем безумии, от ненужных слов  и поступков.

    В накопительных боксиках без окон, в которых часами собирали заключённых перед этапом и набивали их плотно, как спички в коробок, я умел оставаться наедине с собой. Умел не замечать окружающих – спасали воспоминания. Одно время почему-то часто вспоминал выдачу денег в кооперативе,  наверное, эти воспоминания не требовали большого психологического перехода.

   В советские годы в Чите был один банк. Государственный Сбербанк. И находился он на углу улиц Анохина и Ленинградской в старинном здании, в котором находился банк ещё в царское время. Этот банк не раз грабили во времена революции и гражданской войны. В 1991 году в силу обстоятельств вынужден был этот банк ограбить и я.

    Счёт моего кооператива «Медунец», естественно был открыт в этом банке. А время в конце восьмидесятых было голодное, дефицитное, талонное. У меня же, с моими связями на то время, была возможность заранее знать, в каких торговых точках выкинут дефицит. О чём и говорил управляющей банком.  В назначенный день я подъезжал к обеденному перерыву на своей «копейке», в которую набивались начальницы отделов, и мы ехали за дефицитом. Часто это были воинские городки, но иногда этими точками могли стать заштатные магазины где-нибудь в Черновском районе.

   После приёма мёда с пасек области одну флягу я завозил прямо на территорию банка в ворота со стороны улицы Ленинградской, куда вообще-то имели право заехать лишь инкассаторские машины. Разумеется, после таких коммерческо-тесных отношений мне были сделаны в банке послабления. Например, уже не надо было письменно объяснять цель снятия денег. Уже не надо было заранее делать заявку на получение большой суммы: я мог заявиться в банк и уже через час получить в кассе сто тысяч рублей. Именно это помогло мне весной 1991 года по подложным документам взять в банке два миллиона рублей, чтобы рассчитаться с братками.

    В  день выдачи денег в Читу приезжали бригадиры заготовителей лекарственного сырья, бригадир рабочих по ремонту крыш с мягкой кровлей, подходил Валентин Сухарев за деньгами для своей ремонтной бригады. Деньги я привозил в алюминиевом дипломате, облитым чёрным пластиком. Все собирались в передней комнате вокруг круглого стола, на который я высыпал денежные пачки. Рублёвые банкноты были серо-коричнево-жёлтые. Трёхрублёвые – зелёные. Пятирублёвые – синие. Десятирублёвые – красные. Двадцатипятирублёвки – фиолетовые. Сотенные – желтоватые с серым оттенком. Куча разноцветных пачек занимала середину стола. Как правило, денег было от девяноста тысяч до ста сорока-пятидесяти.

     Интересно было наблюдать за людьми: они, как под гипнозом,  привставали со стульев и, не отрываясь, смотрели на деньги. Я  пережил такое завораживающие действие денег впервые, когда мне выдали в кассе банка двадцать две тысячи рублей для оплаты заготовителям лекарственного сырья из Нерчинско-Заводского района. Потом привык и относился к банкнотам спокойно. Работал с пачками неторопливо, сверял суммы по актам сдачи, дважды пересчитывал деньги, вскрывал пачки, заполнял расходные ордера. И незаметно бросал взгляд на людей. Стояла полная тишина. Работники медленно, словно во сне, забирали деньги, расписывались и уходили. У Константина, бригадира ремонтников, когда он рассовывал пачки по карманам, зрачки глаз были расширенными и ничего не видящими: такие зрачки бывают при оргазме.  Такие же невидящие глаза были у Санька Белоглазого, когда он с закатанными рукавами выходил из штрафного изолятора. Такие же безумные глаза были у Обезьянки, когда он стрелял из пистолета поверх голов. Иногда такие же бездонные глаза были у Татьяны…

   Чтобы не впадать в общее безумие, я научился одному приёму, причём, произошло это как-то само собой, эмпирическим путём: чем агрессивнее и чужероднее вокруг тебя среда или обстановка, тем умиротворённее воспоминания. Но вначале требуется небольшое усилие, надо  сделать первый шаг в другую реальность, потом уже она сама подхватит тебя и понесёт. Такая заминка происходит перед эскалатором, перед первым шагом, но стоит его сделать – лента со ступеньками сама поднимет тебя к солнечному свету.

Всё чаще вспоминаются ни бури,

Ни дальние ревущие моря,

А тёмные таинственные бухты,

Где я бросал порою якоря.

   Вот эти-то запретные тёмные бухты и вспоминались в трудные минуты.

   Каждый из нас бросал свои якоря в таких бухтах. Но когда стоянка затягивалась и перенасыщалась бытом, когда леера и реи уже готовы были принять для просушки пелёнки и распашонки, приходилось рубить якорные канаты  и выходить в море. Но кто-то, у кого якоря вросли по плечи в придонный ил, так и остался навсегда среди этой стоячей изумрудной воды…

                                НОВЫЙ   ГОД   В   ОДИНОЧКЕ

      На Новый 1995 год семейники через баландёра отправили шашлык, скорее, куски жаренного мяса. Охрана тайно пронесла водки и хлеба. Взял мясо и сразу понял, что это собачатина – рёберные кости круглые: собачатина на поселении шла за деликатес. Слышно было, как кто-то из охраны в полночь выпустил автоматную очередь. Ему ответили с вышки чёрной зоны, а чуть помедлив, - с женской. Уснул под утро. Из одиночной камеры оглянулся на свою жизнь.

   За спиной сорок один год и две судимости. Первая – за подпись в путевом листе, за неоформленные документы водителя, который сбил насмерть пенсионера на пешеходном переходе. Вторая, переведшая два года условного срока в реальный – за  скрывательство и уход от выплаты назначенных двадцати процентов. 93–ю статью за похищенные из банка два миллиона рублей смыло время, как смыло оно страну с её дворцами пионеров, памятниками, армией, гимном и государственным флагом. От прежней страны по-настоящему уцелели лишь зоны с их незыблемыми законами. Государственная власть валялась в пыли. Военные ходили в гражданском платье, стыдились своей формы.

   Итак, две судимости. Судя по всему, не за горами и третья.  Многовато что-то. К сорока годам люди уже успевали сделать главное дело своей жизни, а у меня вышли в печати всего две тоненькие книжки стихов. К тому же, не знаю – это ли главное моё дело? Что ж, всё это занесём в минус.

   В плюсе остаются две дочери и  жена. Друзья. Там же - семь полевых сезонов в составе геологических экспедиций. Сюда же запишем семь полевых сезонов на заготовке лекарственных трав. Сюда же отнесём один промысловый охотничий сезон.  Итак, пятнадцать раз по весне я менял одеколон «Шипр» на репелент – сначала «Рипудин», потом «Дэту». Не могу сказать, из чего делали  «Рипудин», но главная забота была, чтобы жидкость не попала на стекло часов – оно покрывалось мелкой сеткой, а затем рассыпалось… Службу в армии тоже зачислим в плюс. Успел повидать Карпаты и пустыню Гоби в Монголии, Удокан и Кодар, Ледовитый и Тихий океаны, Чёрное море и Балтийское, Прибалтику и Магадан… Всё это тоже пишем в плюс. Работа в редакции газеты «Забайкальский Рабочий», учёба в Иркутском университете на филфаке и учёба в Москве в Литературном институте имени Горького, в Иркутском геологоразведочном техникуме – что-то многовато набирается в плюсах. Хотя, если вспоминать, то вспоминать! Запишем и те профессии и специальности, по которым я работал и записи о которых есть в трудовой книжке - три книжки, вложенные одна в другу. Радиометрист. Маршрутный рабочий. Лаборант. Повар. Шофёр. Охотник. Сборщик лекарственного сырья. Кузнец. Лесник. Кочегар. Журналист. Штукатур-маляр. Сторож. Взрывник. Стекольщик. «Мираб» (работа на водокачке по отпуску воды населению.) И другие работы, освоенные для себя – всего числом девятнадцать. За специальность стекольщика отдельное спасибо Людмиле Гавриловне Семёновой, многолетнему бухгалтеру читинской писательской организации. После ухода с этой должности она устроилась бухгалтером в читинской речное пароходство, что в Затоне. Предложила и мне устроиться в маленькую котельную пароходства, в которой я отработал зиму. Затем Людмила Гавриловна ушла бухгалтером в трест «Читалес». И я снова ушёл за ней, но уже стекольщиком. Как же помогла мне эта специальность в жизни! В те непростые годы это был верный кусок хлеба. Да и сейчас выручает. В прошлом году Людмила Гавриловна перебралась на запад, в Краснодарский край. Но не пришлось ей пожить под южным солнцем – в тот же год её не стало. Всё же прав был поэт Николай Дмитриев, когда написал: «…старые деревья пересаживать нельзя».

   Кажется, плюсы перевешивают. Это неправильно, жизнь должна рифмоваться симметрично. А может, минус насыщеннее и потому уравновешивает плюс? Да, нет! Жизнь с пометкой плюс ярче. Но одни из самых ярких дней – время работы в редакции.

  Жизнь в третий раз поставила меня в уже привычное положение – «между».

   Всё детство прошло между двумя мирами, Старым двором и Геологическим, между рабочим классом и интеллигенцией. Среди первых, как и среди вторых, я не был своим, зато хорошо знал язык и проблемы и тех и других.

   Затем жизнь затолкала меня между городом и деревней. И опять я не стал ни деревенским, ни городским. И вот снова нахожусь между одной колонией и другой.

                                   ЧЁРНАЯ   ЗОНА

   И вот теперь, когда заехал на зону, ожило почти забытое неприятное чувство чужака.

   Не стану рассказывать, как устроена иерархическая система других зон, которые называются «красными», потому что сам не знаю их изнутри, знаю лишь по рассказам сидельцев и по многочисленной литературе. Расскажу о «чёрной», каких, как уже говорил, в стране на то время оставалось всего три. Жизнь в «чёрной» зоне устроена по воровским законам, по понятиям. Во-первых, чёрная зона – зона нерабочая. Из чужих, то есть,  «дубаков» или «начальников» в зоне  находится всего несколько человек. Это - сам  начальник зоны, хозяин. В любое время право входа в зону имеет ДПНК, дежурный помощник начальника караула.  В зону допускаются  восемь «отрядных», начальников отрядов – по количеству самих отрядов. Ещё двенадцать человек из роты охраны плюс разводящий: четверо отдыхают, четверо бодрствуют, четверо на вышках.  И, конечно, право входа в зону имеет «лепила», врач, должность которого исполняла молодая красивая  женщина из гражданских. У неё были белые ноги, похожие на крепкие стволы молодых берёзок. Больничка, её царство склянок и бинтов, было неподалёку от нашего отряда.

   Утренние и вечерние просчёты велись формально, для галочки. Не без основания думаю, что многие назначения и присвоения чинов в Багзае не обходились без вмешательства нашего положенца: в девяностые годы все понимали свою физическую уязвимость  и силу криминальных структур,  реальную силу, которая стояла за преступными группировками, власти не то чтобы боролись с ними, скорее, наоборот – перед ними заискивали, пытались дружить. В чёрные зоны были собраны авторитетные люди со всей страны с двузначными сроками, положенцы, смотрящие за городами и районами. Они и отсюда продолжали руководить своими группировками. Чёрные зоны на то время нужны были государству, чтобы преступность не свалилась в беспредел, чтобы хоть как-то можно было ею управлять. Потому и смотрели на все вольности чёрной зоны сквозь пальцы. Однако, когда после середины девяностых сама страна пошла в разнос, потребноость в этих зонах отпала, они были ликвидированы.

   Всё население зоны имеет чёткое расслоение – от тех, кто находится на самом верху (положенца, смотрящих за отрядами, блатных) до самого социального дна,  так называемых, «неприкасаемых», «петухов», пидоров, «дырявых» или «опущенных». Это  самая презираемая группа заключённых, к которым даже прикасаться нельзя, чтобы не испачкаться, на зоне говорили – не «запалиться»: они драили полы и чистили сортиры. Кто случайно запалился, а «запалиться» можно было в два счёта, достаточно пожать руку «неприкасаемому» или взять у него сигарету.   Из тех выбирали «шнырей», «шестёрок», людей на побегушках. Были ещё «черти». Эта группа грязно одетых, немытых зэков находилась между шнырями и мужиками. Основную массу населения составляли «мужики», которые также делились на две категории – «просто мужиков» и «рабочих мужиков».

   Особую очень малочисленную группу представляли насильники, педофилы,  садисты. Как правило, там сходились несколько статей – 102, 117…   Люди с такими статьями на волю уже не выходили. Отменить приговор было невозможно. Человек мог  перевестись на другую зону, улететь на Луну или Марс, но уйти от исполнения приговора у него не было никакой возможности. Приговор висел над ним дамокловым мечом и волосок, которым меч был привязан к потолку, мог лопнуть в любую секунду. Приговор, вынесенный ворами, на зоне считался выше приговора, вынесенного по Уголовному Кодексу. Вынесенный приговор обязательно приводился в исполнение.

    По этапу  привезли Александра, который изнасиловал и убил сестру своей жены. Не просто убил, но ещё и отрезал груди… После исполнения воровского приговора никто никаких сожалений не высказал, да и вообще об этом  говорить было не принято.

   Наверное, я недостаточно примерный христианин, но признаюсь честно – в те минуты милосердие не стучало в моё сердце, никакого сожаления к тем нелюдям я не испытывал. Достаточно было представить на месте их жертв свою жену или дочек…

   Вспомнился известный случай из нашей истории. Будущий поэт Гаврила Державин, принимавший активное участие в подавлении пугачёвского бунта, повесил двух мятёжников, хотя никакой нужды в этом не было, можно было обойтись плетьми. Как он сам объяснял – из любопытства. Как человеку творческому ему необходимо было самому испытать эти чувства.

   …Нецензурная брань как оскорбление была в зоне запрещена категорически, как и «крысятничество», то есть, воровство.  Можно было на видном месте оставить какую-нибудь дорогую вещь, например, часы, что я и делал ради любопытства, а через день-два взять их там, где положил. Материться можно было, если мат шёл как междометие, вводные слова. Но обозвать, послать кого-то по известному адресу, использовать мат как оценочную категорию – таких смельчаков в зоне не было.  Что-что, а за языком и руками в зоне умели следить: при мне оскорблений и рукоприкладства не случалось.

    Работа в зоне не запрещалась, хотя и не одобрялась. Кто работал, назывались «рабочими мужиками», их статус был чуть ниже «просто мужиков».  В зоне была пилорама, где гнали доску и брус для нужд посёлка, но  в основном для начальства. А ещё был столярный цех, в котором  делали уникальную мебель по индивидуальным эскизам, делали там резные наличники, прорезные и выпукло-резные рамы под зеркала до двух метров, делали и рамки для фотографий, и прочую занятную мелочь.

   Занимались и чеканкой.

   Был и слесарный цех, в котором мастера изготовляли ножи: выкидные, обоюдоострые,  финки, двуручные,  простые охотничьи. Делали и зажигалки в виде пистолетов, наборные мундштуки, ручки… Все работы уходили на волю под заказ, даже соблюдалась видимость  расчёта – за продукцию платили чаем, сахаром, куревом.

   В делении на «мужиков» и «рабочих мужиков» на первый взгляд вроде бы не было логики: мужики имеют статус выше рабочих мужиков, хотя живут на баланде, то есть, материально обеспечены хуже. Рабочие мужики стоят на полступеньки ниже, но к баланде за свою работу имеют приличный приварок. А потом вспомнил известный анекдот времён начала советской власти, когда чиновник из новых спрашивает кого-то из бывших, почему он, дворянин,  так бедно одет и штиблеты рваные, на что этот, из бывших отвечает, зато  фамилия моя Шереметев. Так что не всё решает материальное обеспечение - статус всё же важнее.

   Встал нешуточный вопрос – в какую категорию определить меня? Не дело болтаться по зоне, не имея статуса – так не бывает. Ничего этого поначалу я не знал и удивлялся, когда меня сдёргивали с одного места, переводили на другое, на третье: положенец Бартык сам пока не мог решить, что делать со мной.

    Малява, после которой я подал заявление в суд, была написана  по его распоряжению, таким образом, он нёс за меня ответственность.  Ввести  меня в семейку блатных он не мог на том основании, что я по определению не имел права находиться среди них. Но и отправить к «мужикам» он тем более не имел права: хоть он и положенец, но и с него могли  спросить, на каком основании, человек, отметеливший заместителя начальника по режиму, оказался среди мужиков? А подобное случилось во второй раз. Впервые начальника поселения восемь лет назад ударил некто Николай, тоже забайкалец из Калги. Создалось очень сложное положение как для меня, так и для положенца. Выход нашёл Черкес. Выход он нашёл настолько отличный, что ни у кого никаких вопросов не вызвало моё нахождение в семейке смотрящих за отрядом. Эту мысль он передал положенцу через Жэку. И три недели Александр Бартык думал.

   Третью неделю Седой с Черкесом не отпускают меня от себя ни на шаг. Им надо познакомить меня с каждым из восьми сотен населяющих зону, рассказать кто есть кто, с кем как себя вести, кому можно пожать руку, с кем поздороваться кивком. Надо научить хотя бы основам воровского языка, в котором огромное значение имеют не столько слова, сколько обстановка, в которой эти слова произносятся. За время нахождения в читинском СИЗо, на этапе, в иркутском Централе, на пересылках я уже знал значения многих слов, но одно дело знать это, а другое – разговаривать на блатном языке, где  значения имеют не столько сами слова, сколько  интонация, мимика  и жесты. Можно выучиться за год английскому языку, но за год научиться блатному языку невозможно - на это требуются годы. А вот понимать, чтобы не попасть впросак, можно. Это когда на просьбу передать «весло» ты не станешь озираться, не подозревая, что «весло» - это обычная ложка. Следовало рассказать о законах зоны, хотя бы самых основных. Например, любую упавшую вещь на пол, на землю, поднимать запрещено. Любой предмет!  Уже после, со временем, я нашёл объяснение  многим запретам, казалось бы, на первый взгляд, бессмысленным. Запрет этот объяснялся просто: зона работала с тридцатых годов. За эти десятилетия почва на метр  пропиталась кровью, потом, испражнениями заключённых – элементарные санитарные меры предосторожности. Почти все остальные запреты объяснялись такой же практической стороной.  Отступление от любого правила имело самые серьёзные последствия, как минимум это понижало твой статус. В зоне подняться практически невозможно, можно остаться на прежнем уровне, чаще всего – это движение по нисходящей.

   Заканчивалась третья неделя моего обучения, когда явился Жэка и позвал к положенцу. Со мной отправился Черкес. Александр Бартык смотрел телевизор и держал в руке стакан с оранжевой жидкостью. На столе стояла коробка апельсинового сока. Поздоровался за руку. Впервые в жизни я видел настоящего положенца, потому смотрел, не отрываясь. Вроде бы, ничего необычного. Худощав. Лет сорока. Загорелое лицо с выступающими скулами, в Забайкалье говорят – брацковатое. Мне уже объяснили, что положенец чёрной зоны – главной зоны территории – смотрит за всеми остальными положенцами. Спокоен. Говорит негромко, не повышает голос, даже равнодушно. А взгляд умный – смотрит  долго, пронзительно. Но в облике нет ничего грозного, свирепого – это слегка разочаровывает.

   - Когда откидывается Душман? – Бартык обратился к Черкесу.

   - Через неделю.

   -  Присаживайтесь,- он показал на сок, - Пейте.

    Положенец тянул сок и смотрел на меня. Пауза тянулась долго, никто из нас не мог её нарушить.

   - Говорят, ты писатель?

   - Ну, как сказать…

   - Отдадим Славяну, - Бартык обращается к Черкесу и кивает на меня,   отставляет  стакан.

   - Конечно!

   - Тогда сведи. – И уже обращается ко мне: - Если что неясно, обращайся.

    И  вдогонку, между прочим, бросает:

    - Скажи спасибо той, помнишь?  Мост?

   Мне ничего не ясно и непонятно, при чём здесь какой-то мост, непонятно, что я должен помнить, но я согласно киваю. Мы прощаемся с положенцем и выходим. По дороге в отряд Черкес вводит меня в курс дела. Оказывается, каждый из смотрящих за отрядами отвечает ещё за какую-то работу. Все районы Иркутска поделены между криминальными группами, которыми руководят смотрящие из «чёрной» зоны. Так же поделены районы Братска, Ангарска, всех районов Иркутской области. Самой лёгкой, «детской» обязанностью было следить за порядком в женской зоне, чем и  занимается пока   неведомый мне Душман.

   Когда выходили от положенца, моё отношение к нему изменилось. Не знаю, в чём тут дело, но от его голоса, неспешных движений, от того как он держал стакан апельсинового сока, исходила какая-то уверенная сила. Словами это не объяснить, но это чувствуется. Подобное я испытал в иркутском Централе, старинной тюрьме тёмно-зелёного цвета, в которой внутренние коридоры и стены камер выкрашены точно такой же тёмно-зелёной краской. Словно кто-то очень большой взял всё здание, окунул в огромную бочку, подержал, пока краска проникнет во все щели, а потом поставил на место. Наш этап затолкали в пересыльную камеру номер 36,  высоченный потолок которой подпирали трёхъярусные шконки. Рассказывали, что в соседней камере дожидался расстрела адмирал Колчак. Квадрат со стороной метров двенадцать-тринадцать. Шконки занимают половину хаты. В одном углу – параша, в другом – слон. Между ними – тормоз. В хате духота, нечем дышать. Две сотни заключённых в трусах стоят, плотно прижавшись друг к другу. По тёмных стенам бегут ручьи: выдыхаемый воздух выпадает конденсатом на потолок и стены. Пот бежит по голым телам. Спят по очереди по два часа и по два человека на шконке. Переговариваются тихо, чтобы коневые слышали сигналы алюминиевых ложек. За слоном перед шахматной доской с фигурами сидит  мужчина лет тридцати. У него аккуратная чёрная бородка. Он положил подбородок на кулак, решает задачу. Мужчина раздет по пояс, чистое белое тело без наколок. Двести с лишним людей с уголовными статьями сутками стоят плотно, обливаясь потом, но между обступившей толпой и столом пространство в метр никто не занимает. Человек этот молчит. Никто не знает, кто он, каков его статус, но от него исходит такая явная физически ощущаемая сила, что никто не решается вступить в это метровое свободное пространство. Люди медленно перемешиваются – к параше, тормозу, умывальнику. Но каким-то образом все понимают – заступать в этот свободный метр  нельзя. Почему нельзя, никто не знает, но – нельзя. Иногда незнакомец встаёт из-за стола и уходит по своим делам, протискиваясь между других тел. Но место за столом никто не занимает.  Время от времени дубак снаружи откидывает раздаточное окошко и выкрикивает фамилии. Ему откликается из толпы и  называют статью. Далее звучит: «На выход!» Человек за шахматной доской поднимает голову и смотрит в ту сторону, откуда ответили. Он молчит и смотрит. Но смотрит не просто – он подчиняет. Примерно  такая же сила исходила от положенца.

   …Не заходя в свой отряд, направляемся к Душману.

   Душман, худой парень под тридцать лет, со шрамом на левой щеке, сидит на «шконке» и читает «малявы» - отписки с женской зоны. Записок, свёрнутых в трубочку, целая пригоршня. Душман сортирует их на несколько кучек, поясняет:

   - Эти подождут. На эти надо ответить.  Эти – срочные. А вот эти, - Душман отодвигает в сторону три бумажки, - Я не решу, надо к Бартыку.

   Черкес передаёт меня Душману, Володе Новикову, перед которым скоро откроются ворота зоны. Он посвящает меня в мои новые обязанности.

   Володе Новикову достался предпоследний год перед выходом наших войск из Афганистана. Его отделение, как обычно, вышло на охоту за караванами. Рейд оказался удачным, однако одного солдатика ранило в руку. Рана несерьёзная, пуля  по касательной зацепила мякоть, рану перевязали, а руку даже не стали подвязывать. На базу возвращались без потерь, а это уже удача. Пока отделение Новикова находилось в рейде, в полк прислали из Москвы нового командира, майора. Он построил весь личный состав и устроил знакомство. И тут появляется отделение Володи Новикова, люди едва стоят на ногах от усталости.  Новый командир  строит их и строго спрашивает, почему одеты не по форме, воротнички не подшиты, все в грязи, почему неподобающий вид? Володя объясняет, мол, мы только из рейда. Новый командир, не дослушав,  его перебивает, даёт команду «смирно», а затем приказывает лечь на землю и начать отжиматься.  Командир отделения белеет лицом, не снимая с левого плеча автомат, так как он левша, прокручивает его на плече и двумя короткими очередями слева направо и справа налево ставит крест на карьере и жизни столичного майора. А заодно и на своей….  Был трибунал, где Володя Новиков ослепил всех своими боевыми наградами. Не знаю, каким способом, может, в силу огласки этой истории и защиты всего афганского братства, но каким-то способом дело из трибунала было передано в гражданский суд. А в 1995 году ему  уже светила свобода, до которой оставались какие-то дни.

   На неделю Черкес с Седым передали меня Душману под его ответственность. И всю неделю Душман обучал и объяснял мне мои обязанности.  Весь день я находился с Душманом, однако на ночь возвращался в свою секцию, в семейку  Черкеса и Седова, кстати того и другого звали Сергеями.

   По ночам  Черкес с Седым куда-то уходят, я лежу на кровати и в памяти перебираю события прошедшего дня, встречу с Бартыком: это меня тревожит, осталась какая-то неясность, эту неясность надо прояснить. Разбираю по минутам разговор.  Дохожу до  его загадочной фразой про мост. И вдруг – вспоминаю!

    Случилось это в  сентябре. На бесконечных полях вокруг Багзая подошёл урожай картошки, свеклы, морковки, лука, разной зелени, турнепса, редьки. Откуда-то понагнали конвоиров, которые пачками выводили зэчек на поля, где они работали с утра до сумерек, до вечернего перерасчёта. Зерно уже свезли с полей на зерноток, работа схлынула, приходилось  ждать заказов по разнарядке. Заказы приходили Лидии Иннокентьевне, за мной прибегала какая-нибудь из заключённых и передавали накладную. По этой накладной я отвозил комбикорм на свиноферму, птичник, молочные фермы… 

   Проходит  мимо кабины Светка Абсолюмова, не останавливаясь, тихо говорит в открытое окошко:

   - Подъезжай за четвёртый склад. – И проходит дальше.

   С минуту выжидаю, завожу самосвал и еду за четвёртый склад, самый дальний на зернотоке. Выбираю  укромный закуток, загоняю и глушу машину. По самой ситуации, то голосу Светки понимаю, что назревает что-то опасное, тревожное, необычное. Появляется гигантская Абсолюмова, рядом с ней семенит низенькая толстушка. Подходят ко мне. Светка оглядывается. Тихо, взволнованно, всё время зыркая по сторонам, бригадирша говорит:

   - Сможешь вывезти до моста через Куду? – кивает на конопатую толстушку, которая вблизи оказалась девчонкой лет двадцати. Не дожидается ответа, говорит дальше: - Не сможешь, никто ничего не скажет… Славян, вывези. Там под мостом её муж ждёт.

   Бывают в жизни такие минуты, когда теряется способность не то чтобы аналитически мыслить, но и просто соображать. Словно кто-то невидимый нажимает тайную кнопку и ты начинаешь действовать автоматически. Так случилось и в тот раз.

   Я тоже озираюсь и шёпотом говорю:

   - Быстро садись! На полик и – ложись!

   Толстушка никак не может взобраться на подножку, в кабину её вбрасывает пятерня Абсолюмовой. Я захлопываю дверцу, поднимаю  стекло с пассажирской стороны, завожу двигатель, медленно проезжаю мимо смотровой вышки, чтобы охранник сверху мог убедиться – в кузове пусто.  Стараясь не торопиться, выезжаю из ворот зернотока. Спокойно проезжаю посёлок, выезжаю на грунтовку, ведущую в сторону моста. И вот тут этот кто-то снова нажимает тайную кнопку, и я отчётливо понимаю, что я делаю.  А делаю я то, что  помогаю совершить побег осужденной из женской зоны. Не просто помогаю, но и устраиваю побег. И это при том, что  посёлок и район, как огурец семенами, забит охраной. Волной поднимается жар, ужас пронизывает всего меня – до пальцев. Ужас не от того, что принимаю участие в побеге, а от того, что совершить побег отсюда невозможно! На что она надеется, дурёха? Её всё равно поймают и первое, что она сделает – укажет на меня…. А это значит – новый срок. Но отступать уже поздно, не вернёшься, и я давлю на газ.

   Толстушка пытается встать, я кричу ей  зло, с ненавистью – не на неё, а на себя: - Лежать!

   Толстушка падает и вцепляется в рычаги…. За посёлком возле моста через речку Куду съезжаю влево, останавливаюсь и глушу мотор. Толстушка снизу сморит на меня, я разрешаю ей подняться. Из-под моста, озираясь, выходит человек в плаще, лет тридцати, и останавливается. Толстушка видит его, распахивает дверцу и бежит к нему. Я уже собираюсь уезжать, но этот в плаще, машет мне и показывает подождать. Мне нет бы нажать на газ, включить пятую передачу и лететь отсюда не останавливаясь, но … и я жду их.

   Он здоровается и просит довезти до леса. Местность вокруг Багзая ровная – поля до горизонта, степи, жиденькие перелески, человека видно издалека. До леса километров десять. И вот здесь кто-то вторично нажимает кнопку и я … соглашаюсь.

   Этот в плаще садится рядом со мной. Кто он? Откуда? А если у него финка, ничего не стоит сунуть в бок. Бери машину и поезжай, полный бак бензина. Но всё обошлось. На краю леса они выходят и скрываются за деревьями. Перед этим парень жмёт долго руку.

   Я смотрел им вслед и понимал, что на свободе им оставаться от силы день-два.   Из посёлка выходили несколько дорог на объекты: свиноферму, птицеферму, овощные теплицы,  молочные фермы, лесосеку…

   В главный город области Иркутск вела асфальтированная трасса, другая, такая же,  – в Усть-Орду. Все местные знали друг друга в лицо. У случайных людей на дороге проверяли документы. Голосующих и даже не голосующих охотно подбирали и привозили в одно место – комендатуру. У беглого был один призрачный шанс – пробираться к вокзалам  ночами и без дороги. Но на всех вокзалах такого смельчака уже ждали. Дорога, на которой я высадил эту пару, вела в тайгу, где работали лесозаготовители. Куда они направились? Без продуктов, тёплых вещей, а на толстушке так вообще тонкое зэковское платье! Однако  в зону она не вернулась. И за мной не пришли. Случилось чудо! Побег удался! Или же сгинули где-нибудь в тайге… И всё же те, кому надо было, про это побег  узнали. Бартык вот узнал. Ну, Светка! А с другой стороны, кому не надо, те и не узнали. А может, узнали, но виду не подали. Мне не дано знать про все невидимые нити, которыми опутана криминальная жизнь посёлка. А то, что эта сеть существует, вскоре я сам убедился.

   Но я уже не думал об этом: новая работа с малявами из женской зоны захватила меня.

                               Н О В Ы Е    О Б Я З А Н Н О С Т И

   Все отписки из женской зоны грубо можно было разделить на две части. Первая часть – о домогательствах со стороны охранников, шантаж под угрозой закрытия в зону в случае отказа заключенной вступить в интимную связь. Или же обратный шантаж – в случае согласия вывести её из зоны на льготное  бесконвойное положение. Но таких отписок было очень мало, положение к моему приходу в зону изменилось: все хорошо помнили прошлогодний бунт, который загорелся из женской зоны. Вторая часть – обман со стороны поселенцев. Поселенцы имели право получать  посылки на почте - без досмотра, как любой гражданский человек. Приходили посылки и в женскую зону. Но во-первых, запрещённые вещи при досмотре изымались. Во-вторых, изымались и другие ценные вещи - на усмотрение досматривающих. До заключённой от посылки доходили рожки да ножки. Чтобы избежать досмотра, то есть, грабежа,  расконвоированные женщины знакомились с поселенцами с целью получать посылки без досмотра – это когда на  фамилии поселенцев приходили посылки для зэчек. Как правило, всё проходило гладко. Но некоторые поселенцы пользовались бесправным положением осужденных женщин и без стыда забирали  пришедшие посылки: всё равно пожаловаться некому.

   С первой частью было проще: я писал вежливые письма домогателям, через пару дней приходил ответ с извинениями, а затем малява от женщин с благодарностью. А со вторыми было сложнее – у меня не было полномочий на «поселуху». Когда таких писем накопилось с десяток, я показал их Черкесу и Седому. Они посоветовали пойти к положенцу, другого выхода не было.

   Мы с Жэкой вошли к Бартыку. Из магнитофона звучали песни Александра Новикова, модные в те годы. Рассказал о малявах. Александр повертел их в руках, читать не стал, лишь спросил:

   - Ты же на поселухе всех знаешь?

   - Из старых – всех, а новых этапов не было.

   - Ну, вот и хорошо. Бери ещё к «жензоне» и «поселуху». Завтра там уже узнают, что отвечаешь. Если какие трудности – обращайся.

   И кивнул на прощание.

   С этого дня моё пребывание в семейке смотрящих стало вполне законным и уже ни у кого  вопросов не вызывало, никаких косых взглядов я уже не замечал. Четыре поступка засчитались по полной: Обезьянка, толстушка, «жензона» и «поселуха».

    Действительно, назавтра в колонии поселения уже знали, что я отвечаю за поселенцев, а через несколько дней пришла и малява от моих бывших семейников. Это была просьба как-то повлиять на  Белоглазого, конвоира из новеньких. Он появился среди дубаков, когда я сидел в шизо в одиночке. С первого дня Санёк показал себя зверем почище Обезьянки. Что делать, я не знал. Несколько дней носил записку в кармане, пока Саша Сопрун, бывший семейник, каждый день завозивший в зону хлеб на телеге, запряжённой гнедым мерином, не спросил:

   - Славян, что с малявой? Ребята ждут…

   Делать нечего, я снова направился к положенцу. Александр прочитал маляву.

   -Ты его знаешь?

   - Лично – нет. Но видел.

   - Это правда? – кивнул на клочок бумаги.

   - Правда.

   - Ладно. Иди. – И положил записку в свой карман.

   Как после узнал, Бартык направился в штаб и оттуда позвонил генералу, хозяину всего района. В каждой зоне был свой хозяин – в женской, мужской и колонии поселения. Но над всеми стоял главный Хозяин – генерал. Да и вся власть в Багзае принадлежала этому генералу с необычной  фамилией – Бык. Разговор вышел длинным и непростым. Бартык настаивал, чтобы Белоглазого перевели в «чёрную» зону начальником отряда – хотя бы на день. А действующего отрядного отправили в вынужденный отпуск.  Не знаю, какие доводы приводил Бартык, как ему удалось уломать генерала, но через дня три Белоглазый появился в зоне вместо начальника восьмого отряда… А к вечеру скорая помощь со множественными переломами  отвезла его в госпиталь, в реанимацию. На службу он уже не вышел, Белоглазого комиссовали.

   А вот как выглядел обычный день  жизни в зоне.

   Часам к десяти-одиннадцати шнырь Володя готовил завтрак и будил нас. После завтрака Седой с Черкесом или играли в шашки, или смотрели телевизор. Я занимался почтой.   На разбор маляв с женской зоны и колонии поселения ежедневно уходило два-три часа. Обсуждали меню на завтра. Со списком  Володя шёл к Жэке, где получал на складе нужные продукты. Иногда брали спиртное на ночь, выбор в общаке был большой – вино, коньяк, спирт, водка. Там же брали и сигареты и фрукты. Ходили в гости. Деньги не были в ходу.

   Почти каждый день выбирал часок-два и забегал в столярный цех к Юрию из Иркутска. Смотрел, как он орудует резцами, занимается чеканкой, натянутой струной, раскалённой добела, выпиливает прорезную резьбу для наличников, шлифует, полирует дерево. Даже сам пытался что-то такое изображать. Несколько вещей мне всё же удалось сделать, так сказать,  себе  на дембель. В мастерской у Юры пахло канифолью, политурой, горячим деревом, столярным клеем, воском – это был запах воли. Хотя, если уж говорить честно, в моём положении неволя никак не чувствовалась. Почти никак.

   Изредка, раз-два в неделю приходил «отрядный», начальник нашего четвёртого отряда бурят Олег – тот самый, который встретил меня на вахте. Приносил поселковые новости, хотя мы и так их знали. Пили чай, расставляли шахматные фигуры.  Ему нравилось играть со мной, в шахматах он был сильнее и почти всегда выигрывал. Но морщился, когда играл с Черкесом – выигрывал Сергей. Седой в шахматы не играл.

   В семнадцать часов футбол. Мы с Мариком из шестого отряда сколотили две команды, я играл в полузащите. Во время футбола, это зависело от погоды,  отправлял  шныря Володю к банщику, чтобы тот приготовил парную. Иногда шнырь возвращался и говорил, что баню заказали другие семейки. Тогда после футбола шёл в бассейн. Бассейн сделали из разрезанной вдоль железнодорожной цистерны. Воду грели два лома, подвешенных по разным концам, к ломам крепился провод с фазой, сама цистерна была заземлена – двадцать тонн воды нагревалась за сорок минут. А там уже  шнырь Володя звал на ужин. У каждой семейки смотрящих был шнырь, который готовил еду, стирал бельё, выполнял разные поручения. Шнырь не ходил в общую столовую за баландой, он  питался с нашего стола, но питался отдельно от нас.  После ужина снова телевизор, книги или шахматы.  Книг в отряде было много, они ходили по рукам, но имели специфический уклон: боевики, ужастики, детективы, фантастика и женские эротические романы. Кроме того, можно было заказывать книги в поселковой библиотеке, но, насколько мне известно, никто такой возможностью не пользовался. У меня же, хотя я и был записан в багзайскую библиотеку, физически не оставалось времени. С полночи до четырёх-пяти утра начинались хождения по гостям в разные отряды. Считалось хорошим тоном обходить все семейки поочерёдно, выказывать уважение, тем самым поддерживать хорошие отношения между смотрящими за отрядами. Уже позже, на воле, я понял, что это был единственный выход снимать напряжение, сохранять в зоне невзрывоопасную ситуацию: в ежедневных посиделках, песнях, тостах снималась, убиралась жёсткая отрицательная энергия.  Ответные визиты, на английский манер, обговаривались заранее,  приходили  со своими гостинцами и спиртным, хотя у хозяев было любого спиртного – залейся!  Кто-то один из компании не пил и оставался трезвым – он отвечал за порядок, чтобы никто не накосорезил.  Звучала гитара, чаще блатные песни, хотя не всегда. Были случаи, когда меня просили почитать стихи, чаще – Есенина, хотя несколько раз читал из Эдуарда Асадова «Трусиху» и «Собаку»: среди воров такая душещипательная поэзия  была в ходу. Драки исключались на корню и категорически. У всех смотрящих огромные сроки, например, у Черкеса с Седым на двоих было двадцать один год.  Было забавно, когда люди, державшие в кулаке целые районы и города, наводившие ужас одним именем,  желают друг другу доброго утра и приятного аппетита – иначе было просто не выжить. В нашей секции  угловая койка принадлежала Лютому.  По статусу Лютый  был равен Черкесу и Седому, и очень ревниво отнёсся, когда смотрящим за отрядом назначили не его. Хотя у него все основания были. Обиду перенёс молча. Ни с кем не общался, днями смотрел телевизор или брал в общаке ящик пива и тянул его в одиночку.  Был у него шнырь – такой же хмурый длинный  парень. Но однажды Лютый меня спас, за что ему искренне благодарен.

   Произошло это в первый месяц, когда только-только начинал понимать законы зоны,  разделять и узнавать людей.

   Кто-то из приговорённых и к тому же «неприкасаемых», потому что в первую же неделю смотрящие приказали пидорам его «запетушить»,  закончил драить пол в нашей секции и попросил у меня закурить. А по закону я имею право дать «неприкасаемому» любой предмет,  а вот от него мне ничего нельзя принять, иначе я попадаю в разряд «запаленных» и в одну минуту могу оказаться на месте шныря Володи. В этом случае старые заслуги обнуляются. Мои сигареты россыпью лежат в коробке из-под электробритвы «Агидель». Казалось бы, чего уж проще: открыть коробку, взять сигарету и подать её «неприксаемому». Но на меня находит какое-то затмение и я делаю что-то несусветное – я подаю ему всю коробку. В глазах «неприкасаемого» ужас, он отскакивает от меня и делает ладонями отталкивающее движение, хорошо понимая, что  придётся коробку вернуть  и которую я уже не имею права взять. Этим самым он погубит и меня, и с него строго  спросят. Однако эти тонкости до меня ещё не доходят, и я настаиваю. «Неприкасаемый» не может меня ослушаться, по статусу не положено, он берёт коробку, выцарапывает сигаретку, пальцы его дрожат. Возвращает мне коробку и уходит, всё время оглядываясь. Лютый лежит на кровати, руки под голову, и вроде бы смотрит телевизор. Но как только «неприкасаемый» скрывается за дверью, Лютый быстро вскакивает, хватает свою коробку с такой же электробритвой «Агидель», достаёт бритву и зашвыривает её в тумбочку. В коробке сдирает внутреннюю обшивку, швыряет её тоже в тумбочку. Располовинивает мои сигареты, рассыпает их по двум коробкам, ставит  на мою тумбочку и коротко поясняет:

   - Вот эта коробка людская, для людей. А эта – для пидоров. Понял?

   Затем ложится на свою койку и отворачивается к стене.

   Минут через двадцать-тридцать в секцию заявилась целая комиссия. Просят меня обосновать свой поступок. Отвечаю, что обосновывать нечего, что «неприкасаемый» попросил закурить, я ему указал на коробку и он сам взял сигарету. А ещё говорю, что специально держу эту коробку для пидоров. При этом открываю коробку. Потом показываю на вторую коробку и поясняю, что здесь курево для людей. И открываю вторую коробку. Коробки абсолютно одинаковые, с выдранными чехлами. Комиссию мои объяснения устроили, они уходят. За всё время Лютый как лежал лицом к стене, так и продолжал лежать. Когда мы остаёмся одни, тихо говорю ему: «Спасибо».  Потом спрашиваю:

   - А кто стуканул? Никого же не было.

   Лютый повернул голову:

   - Он и стуканул, жопу свою прикрывал.

   И окончательно отвернулся к стене.

   Вот что его заставило так поступить? И с одной стороны подходил, и с другой, так и не смог догадаться.

    «Топтать» зону Лютому оставалось двенадцать лет. Он «смотрит» за городом Черемхово. Пить-то пиво он пьёт, но малявы читает исправно и городом правит железной рукой. Организованная преступность на то и организованная, чтобы ей управлять. Лютый не терпит беспредела и анархии, в городе без его разрешения никто пикнуть не смеет. Если находится из молодых какой-нибудь отморозок, наказание через малявы следует мгновенное и беспощадное. Седой «смотрит» за левобережным Иркутском. Под Черкесом «лежит» Ангарск. Когда мне пришло время оставить зону, встал вопрос: кому отдать жензону и поселуху. Ясно, что серьёзные люди за такую мелочёвку не возьмутся и даже разговор об этом воспримут как оскорбление. За два дня до моего ухода Бартык пригласил в гости Седого. Они проговорили за коньяком всю ночь. Уж не знаю, какие доводы приводил положенец, какие слова находил, но всё же уломал Седого временно, пока не найдут человека, «сесть» на жензону и поселуху. Когда об этом узнал Лютый, то довольно ухмыльнулся,  весь день был в хорошем настроении,  шутил  и даже забыл про своё пиво.

  … Для «мужика» день в зоне выглядел иначе. С утра в секции приходили начальники отрядов, но это случалось не каждый день, соблюдали официальный режим, вроде бы следили за порядком. Затем «мужики» без строя, всяк по себе, шли в столовую. После столовой – личное время, ходили в гости, пили «чиф», курили «дурь» или «план» - пыльцу конопли,  смотрели телевизор, читали книги или шли на плац, играли в «стиры» - так на зоне называют карты, смотрели футбол, валялись на кроватях. Когда кому-то приходил перевод, шли в ларёк отовариваться. Если через малявы удавалось договориться с поселенцами на спиртное, отправляли деньги и ждали «перекид», после гуляли, однако правило одного трезвого на семейку соблюдали неукоснительно. У кого-то  в ходу было разгадывание кроссвордов. Рабочие мужики после завтрака расходились по свои местам в цехах, мастерских.

   Этапов не было, в зону заходили, говорили «заезжали», одиночки. При мне «заехал» к мужикам паренёк. Уши новичка внимательно осмотрели.

   - В карты играешь?

   - Играю.

   - Хорошие у тебя уши, большие.

   - Это почему – хорошие?

   - А мы в карты на уши играем.

   При устоявшемся порядке жизнь всегда принимает ясные и понятные формы. Даже в тюрьме и на зоне, хотя  зону я уже не воспринимал как

неволю.  Всё чаще стали вспоминаться стихи – свои и чужие. Возобновил дневниковые записи. И хотя  за колючей проволокой не лучшее место для поэзии, жизнь есть везде. Даже там. За время, проведённое в читинском СИЗО, на этапе, иркутском Централе, колонии поселения, шизо,  я не  написал ни строчки. А вот «чёрная» зона подарила мне двенадцать строк. Всего двенадцать. Считаю их одними из лучших:

Этот край прибайкальский,

Просветлённый насквозь,

В моём сердце остался,

Как в строении гвоздь.

А строений не слишком

Разглядишь сквозь пургу:

Всё заборы да вышки,

Да бараки в снегу.

И средь этого ада

В кандалах изо льда

Речка рвётся куда-то

Под названьем Куда…

   До освобождения оставалось недолго, однако тревога не оставляла меня. И чем ближе подходил день освобождения, тем сильнее росла тревога. Не то, чтобы я всё время думал об этом, но иногда схватывало за сердце: вдруг поймают толстушку? Тогда, как пить, добавят срок.

   И ещё одна мысль не давала покоя.

    На поселухе довелось как-то заехать на багзайское кладбище. Но не на то, где хоронят гражданских, то есть, вольных. А на кладбище для заключённых, которое за шестьдесят лет заняло целый холм. Кладбище не огорожено, здесь почему-то любили пастись коровы. Холмики, бугорки, ямки и ямины  – всё заросло крапивой, полынью, кустарником, березняком. Кое-где торчали сикось-накось столбики, доски, куски труб. На некоторых крепились жестянки с номерами. Возникло чувство несправедливости. Конечно, речь шла не о старых могилах, от которых уже ничего не осталось, а о захоронениях последних лет: у кого-то не осталось родных, кто-то отказался забирать труп…  Эта мысль меня не оставляла. И с одного боку, и с другого я подходил к ней, и всё никак не мог приладиться. Так штангист подходит к штанге, долго готовится, примеривается. А потом рассказал Черкесу и Седому. Они посоветовали самовольно в это дело не встревать, а сначала через Жэку поставить в известность Бартыка. Так и сделали – пригласили Жэку на ночные посиделки, а там за разговором, за рюмкой коньяка рассказали ему о заброшенном кладбище. При встрече Жэка сообщил, что положенцу идея понравилась.

   Через малявы узнали у старожилов женской зоны и поселухи имена, фамилии, даты. Заказали железные таблички в жестяном цехе гаража. Даты приблизительные, многие фамилии стёрлись в памяти, а вот клички помнили. Таблички установили мои бывшие семейники с поселухи.

   В западном углу зоны стояло полуразрушенное двухэтажное здание из красного кирпича. Оказалось, когда-то давно там был барак, а на месте чёрной зоны находилась «красная»,  и сидельцев насчитывалось до трёх тысяч. Вот тогда-то пятеро заключённых задумали побег.

       Соблюдая  конспирацию,  из  барака  начинают  рыть  подкоп  на  волю.  Проход  узкий,  как  червячный  ход.  Землю  выносят в  карманах  и спускают под половицы.  Тайная  работа   начинается  после  оттайки  земли  и   продолжается  несколько  месяцев.

   Огорожена  колония  таким  способом.  Сначала  столбы  с  колючей  проволокой,  приближаться  нельзя,  за  этим  следят  охранники  на  угловых  вышках. В  нескольких  шагах  сплошной  пятиметровый  забор  по  периметру  зоны.  По  верху  забора  проволока  под напряжением.  В  четырёх  метрах  от  первого  проходит   точно  такой  же  второй  забор.  Между  ними  тропинка,  по  которой  с  собаками  на  поводке  проходит  охрана.  Опять  столбы  с  колючей  проволокой.  Потом  следующий  ряд  столбов  с  колючкой,  за  которой  -  воля!

   Трудно  даже  представить,  сколько  труда,  терпения,  надежд  было  вложено  в  этот  сорокаметровый  подкоп! Но  среди  пятерых  не  нашлось  маркшейдера.  Некому  было  правильно  исчислить  направление  и  расстояние  хода.  Решив,  что  над  ними  воля,    они  стали  рыть  вертикальный    лаз,  который  вывел   их   прямёхонько  между  пятиметровыми  заборами.    Голова  с  песком   на  ушах  появилась  из  тропинки.  Безмерное  удивление  наступило  с  двух  сторон  -  со  стороны  бритой  головы  и  со  стороны  немецкой  овчарки  на   поводке…

    Сейчас о «красной « зоне напоминают лишь обрезанные заподлицо трубы «локалки» да кое-где оставшиеся куски ограждений.

   Часто вспоминал четыре месяца в одиночной камере. Нет, конечно, я бы не хотел вернуться туда. И именно поэтому осталось чувство некоторой едва уловимой грустинки.  Четыре месяца в одиночке прошли не зря – они стоят годы. Я видел Гутаря и Сергея, которые вынуждены были делать свою палаческую работу, и старались делать её насколько это возможно по-человечески, если вообще это возможно. И видел  Белоглазого, которого никто не заставлял, который по собственному желанию заходил в камеры и закатывал рукава.

                                             СВОЙ   ТЕПЛЯК

  Большая комната, где проживает наша семейка,  - это, скорее,   зал метров десять на пятнадцать с высокими потолками. Шесть окон с двойными стёклами выходят на северную сторону, отчего солнце к нам заныривает лишь на несколько дней в июне. Как бы скрашивая мрачноватую обстановку, на стенах и в простенках развешены картины в рамах – добрая треть из них подлинники работы иркутских художников, остальные – репродукции. Пятнадцать коек в три ряда.  В дальнем углу на тумбочке телевизор. Над телевизором – икона Спасителя. Забавное сочетание. В ближнем углу -  два кутка, отделённые от зала тонкими дощатыми перегородками. Перегородки покрашены светло-голубой эмалью. Закутки – царство шныря нашей семейки Володи и шныря Лютого. Там стоят холодильники, газовые и электрические плиты, стол, посуда.

   Главное неудобство жизни в зоне – невозможность остаться одному. Единственное место – это чердаки, но ими пользоваться брезговали: на чердаках вздёргивались приговорённые. Тот самый, осуждённый на пятнадцать лет за педофилию, убийство и расчленение детей, тот самый, который попросил у меня сигарету и который чуть было не погубил меня, тот самый, которого в первый же день прибытия в зону воры приговорили к смерти, через три дня после  случая с сигаретой поднялся на чердак.  Утром помыл полы в нашей секции, подумал, помыл на второй раз, отжал тряпку и  постелил её у входа. Июньское солнце плеснуло по стенам, картинам, кроватям. Человек зажмурился, заслонился, оттолкнул солнце ладонью  и направился к чердачной лестнице.

   Хотя спать ложились мы поздно, часа в четыре утра, вставать рано заставляла меня привычка. Утреннее время – самое спокойное.  Потом начинается беготня, какие-то дела, заботы. Утром в постели самый  блаженный час полудрёмы. Сквозь веки я видел, как человек зажмурился и отмахнулся от солнца. Затем открыл дверь секции - последнюю дверь которую он открыл в жизни и которая уводила его из жизни… Потом я уснул и разбудило меня осторожное покашливание шныря Володи:

   - Завтрак готов.

   …В марте на «свиданку» приехали мама с женой. Мне дали три дня и две комнаты в помещении для свиданий. Новости, которые они привезли, не радовали. Жена, научный сотрудник института, вынуждена была уволиться и торговать семенами: зарплату не платили месяцами. Система, ещё худо-бедно работавшая в первые годы после развала Союза, окончательно пошла в разнос. На воле люди выживали. Мужики чёрной зоны, не имея доступа к «общаку», даже на баланде, жили лучше родственников на воле. По крайней мере, заключённые были сыты, имели койку и тёплую крышу над головой.

   Попросил маму и Наташу не присылать денег и посылки.

  …Как-то, разбирая малявы с жензоны, наткнулся на скрученную в трубочку  записку от Татьяны Ц. Она спрашивала, стоит ли ей выйти на «расконвойку» на зерноток? Ответил, пусть решает сама: меня на зернотоке нет, а тепляк заняли другие. И вспомнилось наше знакомство в сентябре прошлого года, когда она была выводная и работала в бригаде Абсолюмовой.  Встреча произошла в бытовке, где зэчки закончили работу и ждали конвоиров, чтобы отправиться в зону.

   Уборка пшеницы была на пике, мы с напарником Игорем работали в две смены по двенадцать часов. Машину почти не глушили. Игорь сунул в ладонь ключи зажигания, посмотрел на часы, крикнул: «Скоро восемь!»  и побежал в колонию, где вот-вот должен был начаться вечерний просчёт. За опоздание хотя бы на минуту  поселенец, без напоминания, сам должен был подняться на второй этаж к Обезьянке -  на «разминку перед отбоем». Я завёл машину, включил фары и вспомнил: ключ! Игорь забыл оставить мне ключ от хитроумного замка на бензобаке, который он пристроил, чтобы не сливали бензин. Делать нечего, глушу машину и захожу в бытовку – длинную комнату барачного типа с лавками вдоль стен и таким же длинным столом посередине. Лидия Иннокентьевна собралась домой, говорю ей про ключ, прошу позвонить Матусову, пусть отправит Игоря с ключом на зерносклад: до поселухи не доеду, двигатель перебоит, цедит последние капли бензина. Разговор слышит Абсолюмова, она меня перебивает и обращается к своей бригаде:

   - Танька! Давай сюда!

   Со скамейки поднимается девушка в чёрном длинном халате и красных резиновых сапожках. Раньше её не видел. Светка бросает мне:

   - Новенькая. – И новенькой: - Давай, помоги!

    Девушка спрашивает:

   - Спички есть?

   Достаю коробок и бренчу спичками. Мы выходим из бытовки. На улице уже полная темнота. Подходим к зилку. Новенькая говорит: «Посвети.  Надо понять тип замка». Я зажигаю спичку, «Танька» быстро смотрит на замок и открывает свою косметичку. Я прикуриваю от догорающей спички,  делаю несколько затяжек и спрашиваю: «Посветить?»

   Вместо ответа Танька суёт мне в руки уже разомкнутый и снятый замок.

   Есть талантливые люди в каждом деле. Но есть гении. Татьяна Ц. была гением по замкам. После, когда мы с ней подружились, я её всё допытывал: существуют ли такие замки, которые она не сможет открыть? Татьяна откидывала чёрные волосы и качала головой: нет.

   -  Сложный замок, со всеми наворотами, я открою самое большее за десять минут. Без отмычек, только тем, что есть в косметичке, я их чувствую, - и смеялась.

   Это было правдой. Её мастерство было беспрекословно признано в Багзае. Сам видел, как несколько раз за ней приезжал дежурный помощник начальника караула, чтобы открыть какую-нибудь дверь, от которой утерян ключ. За это мастерство она и угодила на три года в Багзай в свои двадцать три.  Сама она из Новосибирска, где с напарником «обносили» богатые квартиры. Но однажды вышла осечка: квартиру, которые они долго «пасли» и ждали отъезда хозяев на курорт, вскрыли до них гастролёры, но не смогли за один раз вынести всё ценное и оставили на следующую ночь. Бдительные соседи, услышав подозрительный шум, увидели в глазок незнакомых людей  и вызвали милицию, которая на следующую ночь устроила в наполовину ограбленной квартире засаду. Решили, что воры вернуться. Но раньше их квартиру открыли Татьяна Ц. и её напарник. Вот тут-то их и взяли тёпленькими.

   Мы как-то быстро подружились с ней. Во время вынужденного простоя подолгу разговаривали. Умная девчонка! Вот только редкий талант занёс её не туда. Впрочем, а меня мой талант куда занёс?

   А талант у неё действительно был уникальный. Она говорила, что нигде этому не училась, всё получалось как-то само собой. Как-то я спросил её:

   - А сейфы?

   Она покачала головой:

   - Не-а. Сейфы – это не моё. Я их не чувствую. Я не понимаю сейфы.

  Иногда из Новосибирска от мамы приходили письма, Татьяна мне их показывала.

   Как-то она попросила у меня ключ от тепляка:

   - Всё равно тебя целыми днями не бывает, а я здесь и отдохнуть могу…

   Постепенно Татьяна перебралась  в тепляк, перенесла  свои вещи, завела посуду, делала постирушки, готовила обеды: суп из голубей или жарила яичницу с курой.

   За двадцать рублей, которые были моей зарплатой в гараже, можно неделю питаться в столовой. Как жить остальное время до получки – никого не волновало. Отсюда  появилась и осуществилась на практике система, про которую есть украинская поговорка: хто шо вэзэ, той то грызэ. Каждый из поселенцев шось виз, за что и имел приработок: Михаил ремонтировал левые радиаторы частников в своей медницкой, Саша Сопрун – имел дрожжи и хлеб с пекарни, Чирик – молоко, сметану, творог с фермы, Николай Бурцев – яйца и курятину с птичника. В моих водительских правах стояла категория «С», потому я получил грузовую машину, а вместе с машиной – привилегированное положение: в моём распоряжении всегда был бензин в бензобаке и комбикорм в кузове. После заправки я заезжал в единственный в Багзае частный магазин «У Любы» и сливал хозяйке канистру-две бензина, который уходил за половину цены. Получал десяток пачек сигарет «Прима», остальную сумму Люба - маленькая, страшненькая, горбатенькая женщина за пятьдесят лет, выдавала наличными. От «У Любы» ехал в поселковый магазин, где продукты стоили значительно дешевле и где покупал пачку папирос «Беломорканал» фабрики Урицкого для Абсолюмовой, банку конфитюра, банку сгущёнки, батон белого хлеба,  пачку сливочного масла и чекушку водки. К моему приезду заключённые женской зоны уже были на зернотоке и разбредались по работам. Татьяна брала  деревянную лопату и занимала свой «пост» у конвейера, широкая транспортёрная лента которого подавала зерно в верхние бункера мельницы. В обязанности Татьяны и её напарницы было набрасывать лопатами зерно на ленту.

   Светка заваривала крепкий чай и смолила папиросину. Иногда к нашему чаепитию присоединялась заведующая зернотоком Лидия Иннокентьевна. Но заключённые никогда не садились за стол, даже не заходили в бытовку во время чаепития – не положено по статусу. Я выбирал момент и тайком совал Василию чекушку. Василий – муж Иннокентьевны -  высокий, беззубый, небритый,  грязный,  пьяный или с похмелья, у которого вечно текли слюни, прятал чекушку в карман широких брюк, утирал слюни, счастливо мне подмигивал и до обеда удалялся в какой-то свой тайный угол, которых на зернотоке было до чёрта. Для меня его должность и обязанности так и остались загадкой. Если что и делал Василий исправно, то на виду жены щупал зэчек, за что и получал от них лопатой, граблями, всем, что было под рукой.

   Голуби и собаки на поселухе рассматривались исключительно как мясной продукт. В выходные дни у поселенцев, которые делились на рыбаков и охотников, был заготовительный день. Рыбаки с удочками уходили на берег Куды и дёргали пескарей, окунишек, чебаков и гольянов. Охотники брали по пучку метровых арматурных прутьев и шли на зерносклад. Зерносклад в воскресенье не работал, охранялся часовыми, но за четвёртым складом была в заборе дырка. Голуби сидели на буртах зерна так густо, что и самого зерна видно не было. Надо было подойти метров на десять, вспугнуть  птиц и когда они начинали подниматься,  метнуть прутья в стаю. На землю падали с десяток голубей. Поселенцы быстро подбегали, брали птицу за головку и резким движением отрывали  тушку. Затем шли к следующим буртам и всё повторялось. Заведующая зернотоком знала о воскресном промысле, знали и часовые, но молчаливо одобряли эти вылазки: тысячи голубей были постоянной головной болью начальства.

   Татьяна переселилась ко мне в тепляк и таким образом вроде бы оказалась под моей защитой, по крайней мере, от поселенцев. Но, как выяснилось позже, не только от них.

   С Абсолюмовой мы стали друзьями. Незаметно, день ото дня, она рассказала свою жизнь. Я ей – свою.  Как и всякий искренний человек, Светка оказалась во многом наивной женщиной и удивлялась простым вещам.  Лидия Иннокентьевна всё грозилась закрыть Таньку. Увидев меня,  выговаривала:

   - Закрою твою Таньку!

    – А чего это она моя?

    - А чего это она в твоём тепляке сидит, читает? Стирку вон затеяла, бесстыжая. Все давно работают. Вот увидишь, закрою! Ты её совсем распустил!

   Татьяна действительно «запала» на женские романы. Не понимаю, как может нравиться такая ерунда? Но она искренне переживала за картонных героев, за их придуманные чувства. После самых переживательных сцен откладывала заломленную книгу и долго смотрела в окно. Её черные зрачки расширялись, глаза наливались слезами. Поначалу мне это казалось игрой, но после того, как несколько раз заставал её безутешно рыдающей, понял, что во всю эту искусственную жизнь выдуманных героев она верит искренне, каким-то образом увязывая её со своей жизнью.

   У Татьяны на верхних веках длинные аккуратные мешочки – её вечная проблема. Показывает фотографию своей мамы, у которой такие же припухшие сверху веки.

   - Это наследственное, - поясняет обиженно.

   Иногда от Анны Борисовны, её мамы, приходили для Татьяны посылки на моё имя.

    Как-то  попробовал переключить Татьяну на другую литературу. Несколько раз брал в поселковой библиотеке книги и привозил в тепляк. Но стихи и по-настоящему талантливые книги, наводили на неё скуку, она всё косилась на свой зачитанный роман.  Я попустился и махнул рукой.

    …Как-то за очередным чаепитием Светка осторожно спрашивает:

    - Славян, ты всех знаешь, на всех объектах бываешь. Скажи, только честно -   у Андрея кто-то есть?

   - Светка, ты – дура? Какое есть? Да он только о тебе и говорит!

   - Мне передавали, к нему на соску* Лисичка заходила…

   Лисичка – рыжеволосая красавица,  звеньевая седьмой сотни выводных на поля. В зоне она за убийство любовника, который по пьянке проиграл её друзьям в карты на уговор «пустить по кругу». Из шести лет «от прокурора» ей осталось три года.  Когда завозил в женскую зону чистое постельное бельё из прачечной, Лисичка распоряжалась приёмкой и команды давала низким красивым голосом. Зэчки, разбирая и таская узлы, старались держаться ко мне поближе - или толкнуть или даже ущипнуть. Потом ещё несколько дней будут обсуждать:  мужик в женской зоне – явление чрезвычайное!

   После вопроса Светки про Андрея думаю: «Хорошо же поставлена у неё агентурная работа!»

   Абсолюмова  внимательно смотрит на меня.

   - Ну и что? Он на станции работает, к нему идут – кому-то открыть воду, где-то наоборот – перекрыть. Ну, хочешь, поехали?

   Абсолюмова думает. Отставляет эмалированную кружку с чаем. Потом рубит ладонью: - А-а, поехали!

   Выходим из бытовки, сталкиваемся с Лидией Иннокентьевной. Светка ей говорит: - Иннокентьевна, мы на поля, потом на свиноферму.

   - Знаю я,  какие  поля - на соску!  На свинке  будешь, узнай, корм нужен?

                                                        

   Едем с Абсолюмовой на соску.  Вокруг до горизонта поля, разделённые дорогами на многокилометровые прямоугольники. В прямоугольниках копошатся женщины – собирают урожай свеклы, моркови, репы, турнепса. Воль дорог – конвой с автоматами.

   - Слышь, - говорю я Абсолюмовой, - А ведь им тоже не сладко. Ещё неизвестно, кому хуже. И неизвестно, кто срок отбывает.

   Светка не отвечает. Она думает об Андрее. Представляю, её фантазия сейчас рисует целые сцены, где её Андрей… Светка с упрёком смотрит на меня.

    - Да не могу я быстрее, ты же видишь, какая дорога!

   Насосную станцию видим издалека. Её Андрей, такой же большой, как сама Абсолюмова, стоит на дамбе в халате до земли. Он похож на бога Саваофа, дарующего жизнь своим неразумным детям. От станции лучами расходятся оросительные трубы. Подача воды на поля уже остановлена. Кроме полей с капустой: там идёт самый налив вилков. Насосы ревут так, что не слышно слов. Здороваемся. Андрей выключает моторы. В тишине резко звенят последние кузнечики.

   - Во сколько заехать? – спрашиваю.

   - Через час. – Они переглядываются. – Нет, давай через два. – Смеются и уходят в помещение станции. Светка оглядывается через плечо и делает виноватое лицо.

   Еду на речку к тому мосту, возле которого высадил конопатую толстушку. Снимаю сапоги, разворачиваю портянки. Сажусь на пожухлую бережковую траву. Опускаю ноги в холодную осеннюю воду. Проплывают листья: осиновые и берёзовые – жёлтые, рябиновые – оранжевые и красные, ольховые – коричневые, умбровые. Ногам холодно. Подплывает стайка гольянов, щекотно тычутся в пальцы. Там, у них,  своя жизнь, со своими правилами, законами… Закуриваю и откидываюсь на спину. Смотрю в небо. Небо смотрит на меня – темно-синее, какое бывает только в Сибири и только в сентябре. Такое же небо смотрело на моё зимовьё. Где-то там в синих неведомых  пределах мой знакомый в накомарнике. Чем он занимается? Наверное, всё в кости. Он-то знает, что через месяц Обезьянка вызовет меня в свой кабинет, укажет на очки и скажет:

   - Глаза сними. – И потянется за резиновой дубинкой.

   Нет,  лучше не  знать своё будущее.

   …Снова думаю о конопатой толстушке и побеге. Прихожу к выводу, что у человека, решившегося на побег, шансов больше, чем у стражника, который обязан не допустить этот побег: заключённый постоянно думает о побеге – день и ночь, потому что у него нет другого занятия. Для стражника – охрана заключённого – его обязанность, обычная работа. Причём, работа нелюбимая, потому что такую работу любить нельзя. У стражника – куча других забот: дочери, которая занимается художественной гимнастикой,  надо купить костюм. У сына проблемы с поведением, вот в школу вызвали.  Любовнице обещал серёжки. Жена, которая не раз намекала на новую шубку, как-то утром подозрительно посмотрела – может, догадывается? А тут ещё начальник накричал. Так что какой-то заключённый, которого надо охранять, для охранника - на десятом месте.

   …Через два часа подъезжаю к насосной станции. Светка и Андрей сидят, обнявшись, на дамбе и смотрят через дальние поля на запад, куда падает солнце. Тишина. Смолкли и кузнечики. Вечер, опустевшие поля, неспешный закат – мягкий и добрый – похож на женщину в домашнем халате…  Прощаюсь с Андреем. Андрей показывает на папиросу в пальцах бригадирши и грозит ей пальцем. Завожу машину и мы едем в посёлок. По дороге заезжаем на свиноферму.

   Заведующая, волоокая красавица Анастасия, отбывала восемь лет за убийство мужа. Игорь, мой напарник, закрутил с ней роман и каждую свободную минуту бежал на свиноферму – благо она располагалась неподалёку от посёлка. Через час я передам ему самосвал, он загрузит кузов комбикормом и приедет сюда. А я отправлюсь в общежитие колонии поселения на вечерний пересчёт.

   …Юрка, отбывавший свой срок на мельнице, на которой мололи зерно не только на муку, но и производили разные комбикорма, сыпал из бункера в кузов моего зилка гранулированного комбикорма чуть больше нормы. На свиноферме или птичнике я высыпал корм в огромные короба, находящиеся в крытых галереях со сквозным проездом. Вся хитрость была в том, что поднимая кузов самосвала, я блокировал задний борт и он не открывался. Когда кузов опускался, за задним бортом оставалось центнера два-два с половиной комбикорма. Эти два центнера перед возвращением на мельницу за следующей партией я отвозил кому-нибудь из тех местных, чья очередь подошла. Два центнера стоили двадцать рублей.

   Как-то ездили мы с Абсолюмовой по объектам, она проверяла бригады. Вот она мне и говорит:

    - Ты скажи Таньке, девчонки недовольны, за неё пашут. Конечно, Иннокентьевна её не закроет, я не дам. И всё же…

    С Абсолюмовой старались не портить отношений, ссориться со Светкой – выйдет себе дороже. Начальство, да и всё население Багзая понимали, что бригадирша – не подарок, но без неё – совсем плохо. Все хорошо помнили недавний  бунт, который начался с женской зоны.

   В тепляке говорю Татьяне:

   - Ты совесть имей, за тебя бабы пашут…

   Татьяна отрывается от книги и обиженно смотрит на меня, расширяя свои чёрные зрачки и наполняя глаза слезами. Но всё же откладывает книгу и идёт к своей деревянной лопате, по которой, думаю, не слишком-то соскучилась.

   На скорую руку перекусываю. В дверь стучат, заходит напарник Игорь. Мы с ним незаметно сошлись и некоторые свои личные дела доверяем друг другу. Игорь холост. Его роман с Анастасией на самом пике. У него серьёзные планы. Он – открытый и надёжный человек. На этот раз Игорь порывист, ходит туда-сюда, внутри словно жар.

   - Не майся, говори.

   - После. Сейчас серьёзный разговор с Настей. К ней еду.

    Передаю ему ключ зажигания. Игорь загоняет машину под мельничный бункер, заполняет кузов комбикормом. Выезжая из зерносклада, машет мне ладонью. В последний раз…

   Когда я вернулся на поселуху, там никого не застал. Все уже были на свиноферме, которая располагалась в какой-то сотне метров от общаги.

   Игорь привёз комбикорм, спятил машину в кормохранилище, поднял кузов и высыпал комбикорм. На крыльце конторы стояла Анастасия и смотрела, как ловко и быстро всё у него получается. Сейчас Игорь остановит машину  возле крыльца, зайдёт и состоится разговор, которого они так ждали.

   Всё остальное Анастасия видела как в замедленной съёмке. Видела, как Игорь вскочил в кабину. Видела, как машина с поднятым кузовом рванула с места, а потом …потом кузов сносит четырёхтонный блок, выполняющий роль арки. Серая бетонная плита ме-е-едле-ено рушится на кабину и в секунду превращает её в смятую голубую консервную банку. Голова Игоря попала между рулём и смятой крышей. Анастасия закричала и бросилась к машине.  Лицо и шея Игоря как-то очень быстро темнели и через минуту стали тёмно-фиолетового цвета. Анастасия подбежала, ухватилась за оторванную дверцу,  и её вывернуло наизнанку. Потом её, уже безвольную, отвели в контору, где с ней случилась истерика.

    Пальцы левой руки, брошенной к полику, - фиолетовые и страшные, ещё какое-то время мелко-мелко дрожали.

  … Когда меня закрыли в штрафной изолятор, Татьяна  стала хозяйкой тепляка. Вот тут-то Василий и стал бить к ней клинья, за что однажды получил по небритой грязной роже косметичкой. После этого случая Татьяна забрала свои вещи и «закрылась»  в зону. Всё это я узнавал из отписок, передаваемых ею и Абсолюмовой через семейников и баландёра.

   А мой тепляк стал выполнять роль четвёртого склада и хозяйничали  в нём теперь две Марины. Абсолюмова писала, что Иннокентьевна поначалу  хотела снести тепляк, а потом подумала и махнула рукой: жизнь не остановишь, а тут хоть на глазах…

*Соска – насосная станция.

                                            БАБИЙ   БУНТ

  

   Охрана смотрела на вольности Абсолюмовой сквозь пальцы, старались их не замечать: все понимали, что  работа расконвоированных женщин в посёлке держится на ней. Но однажды кто-то из новеньких отрядных решил выслужиться. При досмотре молоденький лейтенант унюхал запах спиртного: запах шёл от бригадирши. Лейтенанта ещё не ввели в курс дела, не рассказали о местных законах, ещё не рассказали, кто такая Светка Абсолюмова, поэтому он, не долго думая,   закрыл её в изолятор, чтобы после оформления документов перевести на три месяца в  помещение камерного типа (ПКТ).  Расконвоированные узнали, что бригадиршу закрыли, достали спиртное, выпили, а там – море по колено, разбрелись по посёлку.  Генерал Бык, главный хозяин,  устроил такой разнос, что из его кабинета, как горох из спелого стручка, сыпанули полковники. Срочно отправили за Абсолюмовой, которая поначалу категорически отказалась покидать камеру, потом всё же вышла и направилась на зерноток.

   Но дело, как оказалось,  было не в Абсолюмовой. Закрытие её  – всего лишь повод к бунту, который  назревал давно.  Причин было несколько: домогательство к женщинам со стороны охраны. Ничтожные  зарплаты.  Например, месячного заработка бригадирши хватало всего на одиннадцать пачек папирос «Беломорканал». Чего уж говорить про остальных! Но главное - накопилось недовольство беспределом от  начальства  в десятках и десятках других зон.

   В течение суток бунт ещё можно было остановить. Однако генерал, главный Хозяин Багзая, упустил время. На вторые сутки от него уже ничего не зависело.

   Сначала остановилась пекарня. Без хлеба остался трёхтысячный Багзай с гарнизоном,  столовыми, школой и детскими садами.  Без хлеба остались три колонии.  Иркутск и Усть-Орда обещали хлеб лишь через двое суток:  где же сразу возьмёшь хлеба на восемь тысяч человек? Остановилась прачечная и баня. Остались не кормленными и не доенными  четыре тысячи голов дойного скота, почти две тысячи молодняка. Без корма осталась свиноферма на полторы тысячи голов и птичник с восемнадцатью тысячами курей, уток, гусей, индюшек. На полях остановились картофелекопательные комбайны. Если для капусты ещё не наступило время, то необозримые поля с морковкой, свеклой, репой, турнепсом опустели: две тысячи женщин, собиравших урожай, смяли конвой, побросали вилы и лопаты и вошли в посёлок.

   Жизнь в Багзае замерла.

   Бунт никто не готовил. Как всякое стихийное явление никто не готовит, оно происходит, набирает силу и обрушивается, так и бунт рос  изнутри,  по каким-то своим законам  приводились невидимые пружины, подключались неизвестные силы и остановить это медленное, грозное, набухающее было уже невозможно. Так в весеннее половодье где-то далеко вверху скапливается вода и когда она  достигает критической массы, обрушивается вниз, выходит из берегов, смывает заборы, мосты, дороги, дома. Но проходит время, скатывается вода, обнажаются страшные размытые берега и река входит в прежнее русло.

   Затаилась колония поселения. Тишина висела над женской зоной. Угрюмо молчала чёрная. Опустели улицы. Даже патрули и охрана, поначалу ловившие зэчек, куда-то подевались. Лишь собаки бродили по улицам да с дальнего конца посёлка, где свиноферма,  доносился истошный визг голодный свиней.

   Стало тревожно и страшно, как перед войной.

   Положенец чёрной зоны удалил из колонии весь офицерский состав, попросил покинуть зону Хозяина, занял его кабинет и уже сутки не выпускал из рук тёплую телефонную трубку. Формально по статусу все три положенца чёрных зон были равны между собой, но фактически признавалось главенство Багзая – под ним лежали территории в десятки раз больше уральских и приморских.   Территории в пять тысяч километров  – от Урала до Амура,  а это означало, что   под ним лежали сотни  зон на этой земле, под ним находились сотни  других положенцев, в городах и районах. Он разговаривал с Иркутском и Братском, Ангарском и Шелеховым. Он звонил и дальше – в Тайшет и Решёты, территории которых были забиты зонами. Звонки шли в Читу и Улан-Удэ, Барнаул и Новосибирск, Красноярск и Якутск.  На территории в несколько Европ все зоны ждали его команды. Пошли вторые сутки. В красные зоны информация шла долго – через малявы, «коневую» почту. Никто не делал резких движений, ждали все - от генерала Быка до последней домохозяйки.

   Зэчки тоже куда-то исчезли, растворились по теплякам,  словно их и не было вовсе. Но про них уже забыли: кто же перед бурей обращает внимание на ветер?

   Пошли третьи сутки. Свиней уже не было слышно: потеряв голос, они хрипели.  Рядом с положенцем третьи сутки не спал Жэка, заваривал крепкий чай, вытряхивал полную окурков пепельницу. Сейчас всё зависело от этого  невзрачного сорокалетнего человека без единой татуировки на теле.

   Наконец, потемневший лицом положенец, согласовав действия со всеми зонами, получив от них требования к своим хозяевам, написал на листке подробные условия и со словами:

   - Абсолюмовой, - передал его Жэке. И ушёл к себе отсыпаться.

    Светка была в бытовке зернотока, сидела за столом, курила свой «беломор», смотрела в окно на бурты зерна, которые безбоязно обсели голуби. Её бригада, кроме Татьяны,  спала на лавках. Татьяна читала очередной женский роман в моём тепляке.

   Абсолюмова внимательно прочитала письмо, сложила его вчетверо и опустила в карман халата. Затем встала и рявкнула:

   - А чё это мы лежим? За работу!

   И мне:

   - Славян, поехали к Быку.

   По площадке перед бытовкой неприкаянно бродила Лидия Иннокентьевна:

   - Всё, Иннокентьевна, отбой. Поднимай бригаду. Мы – к Быку.

   Безлюдными и пустынными, словно на луне, улицами доехали до штаба – двухэтажного здания из красного кирпича. Я остановил свой самосвал перед штабом и заглушил двигатель. Светка вошла в двери штаба…

   Гигантская Абсолюмова и такой же огромный генерал молча стояли друг перед другом. Молчание затягивалось. Светка достала письмо, расправила его и подала генералу. Генерал читал долго, перечитывал, думал. Потом также сложил и опустил себе в карман. И тут Светка добавила от себя, чего не было в письме:

   - Обещайте, что никто не будет наказан, кроме …этого, - и показала ладонями на свои плечи, изображая погоны.

   Они, генерал и зэчка, стояли друг против друга и хорошо понимали, что  за ними сейчас реальные силы и тысячи людей. А ещё они прекрасно понимали, что самая реальная сила всё же за тем, третьим, которого не было с ними и, который сразу же уснул, как только коснулся подушки.

   Люди, которые понимают такие вещи,  не говорят много слов.

   - Обещаю. – Сказал генерал. Абсолюмова кивнула и вышла из кабинета.

   Когда Светка спускалась по штабным ступенькам, возле них уже собрались люди. Она молча прошла сквозь толпу, но люди – офицеры внутренней службы, их жёны, жители посёлка знали, что если встанут зоны, то гарнизоны со всем оружием окажутся  бесполезны, их просто сметут, - поэтому смотрели на Абсолюмову слишком внимательно, словно хотели увидеть то, что им надо было. И увидели: то ли в походке, то ли что-то такое было на лице, то ли в жестах. И выдохнули. Легко – впервые за трое суток…

   Мы поехали по объектам: Светка должна была дать отмашку своей женской армии. Но телефонные звонки опережали наш светло-голубой зилок – там уже знали.

   Медленно река входила в прежнее русло. Медленно возвращалась в посёлок жизнь. Нехотя провернулись невидимые шестерёнки и сложный механизм, набирая скорость, пришёл в движение. Задымили печи пекарни. Пошёл дым из труб бани и прачечной. Техника вышла на улицы Багзая. Потянулись машины по объектам. Замолкли накормленные поросята и свиньи на ферме. Затихли выдоенные, накормленные и напоенные коровы. И только птицу, в поисках корма уплывшую далеко вниз по Куде, еще с неделю рыболовными сетями отлавливали поселенцы и возвращали на прежнее место.

   Генерал сдержал слово: требования заключённых, написанных положенцем на тетрадном листке,  были выполнены. Через час все зоны страны уже знали об этом – сжатые кулаки разжались. Была выполнена и просьба Абсолюмовой -  никто не был не только  наказан, но даже не случилось разбирательства, по крайней мере, явного. Хотя внутренние подвижки были. А молодого ретивого лейтенанта перевели куда-то в другое место – от греха подальше.

                                    ЖИЗНЬ    ЗА   ПРОСТЫНЯМИ

   Всегда знал, что мысль материальна и на каждом шагу находил тому подтверждение. Стоит упорно подумать о чём-то, как вскоре это что-то возникает наяву. Часто в последнее время приходила мысль о заявлении: ну, лежит оно у прокурора – и что? Меня никто никуда не вызывает, ни о чём не спрашивают. Но ведь не может же оно вот так взять и затеряться! Какая-то точка должна быть поставлена!

   ..Только позавтракали, пришла почта с поселухи и женской зоны. Начал читать свёрнутые  трубками или конвертиками записки. Прибежал шнырь от Жэки. Сказал, что просит зайти. Смотрю на Седого и Черкеса. Те пожимают плечами: не в курсе. Убрал в тумбочку малявы, сбросил спортивное трико, надел джинсы, отправился к Жэке. Дорогой думал: с чего бы? Вроде, никакого косяка за мной нет, тем более что все вместе – Черкес, Седой, я, Жэка, Зона (Зонов) смотрящий за седьмым отрядом, Чика – смотрящий за пятым,  до четырёх утра тянули коньяк, пели песни под гитару. Меня просили продолжить рассказ про историю Иерусалима, которую я рассказываю уже несколько  ночей и в которой их  поразила оборона крепости Масада (Моссада). Особенно Чику, который плескал коньяк и предлагал выпить за «обрезанных», ругал «итальяшек»: мол, они как были гадами, так и остались, недаром и Муссолини от них. Мечтательно вздыхал и спрашивал, правда ли, что итальянки и польки на передок слабые? Никто из нас не видел ни тех, ни других – ответить Чике нечем. Рассказывать про крепость я отказался, сказал, что в другой раз, нет настроения.  Трезвой головой на эту ночь был Зона. Всё было очень чинно, прилично. Вообще ничего непонятно!

   Жэка молча кивнул на дверь комнаты положенца и тоже пожал плечами: мол, ничего не знаю. Чтобы Жэка да не знал! Постучал и вошёл к Бартыку. У стены стояли два молодых человека, которых видел впервые, какие-то залётные. Одеты с иголочки, не столько богато, сколько стильно. Гости тянут через соломинку джин-тоник. Я поздоровался. Мне кивнули. Подошёл Бартык, пожал руку:

   - Привет, Славян!

   Увлёк меня к окну.

   - Ты же заявление не забирал?

   - Нет.

   Ситуация начала проясняться.

   - Славян, тут такое дело – заявление надо забрать…

   В голове смешались мысли: что он говорит? Как забрать? Столько выдержать – четыре месяца одиночки, Гутарь и Сергей с молотком и всё это псу под хвост?

   - Почему забрать?

   - Славян, надо забрать. Мы пойдём навстречу, нам пойдут навстречу в десять раз…

   В голове уже другая мысль: что скажут ребята? А ребята скажут: слабак ты, Славян – вот что они скажут.

   Положенец словно читает мои мысли.

   - Ты ведь не сам забираешь заявление. Это я прошу  тебя забрать заявление, это уже другое дело, так что отношение к тебе никак не изменится.

   Не могу собраться с мыслями.

   - Надо, Славян.

   Показывает на стол, на котором лежит заранее приготовленный листок бумаги из ученической тетрадки и ручка. Присаживаюсь к столу, пишу, что не имею претензий к Матусову Александру Петровичу, что отзываю своё заявление. Ставлю число, подпись. Бартык перечитывает, передаёт листок этим, с тоником. Прощаемся, я выхожу в коридор, где ждёт Жэка. Рассказываю ему. Через минуту выходят положенец и приезжие. На ходу Бартык бросает Жэке:

    - Я – в Иркутск, важная встреча, надо быть лично. Зайду к Хозяину – предупредить.

    - Надолго? – уже вслед кричит Жэка.

    - Не знаю, - доносится до нас.

   Когда их шаги гулко уходят вниз по лестничному пролёту, наивно спрашиваю Жэку:

   - А вернётся?

   Жэка покачивает головой и говорит, укоряя:

   - Он же положенец на чёрной. А значит, над всеми. Он обязан вернуться.

   …Через трое суток  Бартык заехал на зону в кабине рефрижератора. Набежали шныри, растащили продукты по холодильникам и морозильным камерам – всей суматохой командовал Жэка.

…Пока ты давишь шконку в каком-нибудь СИЗО, дежуришь коневым, сидишь в накопительных боксиках, едешь в этапном вагоне, люди, о которых ты никогда ничего не узнаешь, изучают твою биографию. Ты сам можешь что-то забыть из своей жизни, может что-то стереться в памяти – в нужный момент тебе напомнят. Эти люди неторопливо на весах взвешивают твои годы, от них зависит статус и место в зоне, для которой ты предназначен. Как говорит Черкес, каждый человек предназначен для зоны, только он об этом пока не знает. Ты ещё хлебаешь баланду где-нибудь на пересылках, а положенец уже изучает малявы, в которых всё твоё житие. И от того, насколько эти люди найдут весомыми твои годы, зависит, как тебя встретят в зоне, нижнюю или верхнюю шконку тебе определят, в углу или у параши будет твоё место. Никакие деньги и связи в чёрной зоне ничего не решают. Ты ничего – абсолютно ничего! - не можешь исправить:  за тебя решает твоё прошлое.

   Наверное, так взвешивает мою жизнь тот, в накомарнике, которого я когда-нибудь увижу. Подкидывает на ладони каждый день, каждый год, определяет и думает. Однажды я как-то понял это сразу – в один миг! Первые числа сентября. Грибы уже сходили. Неожиданно приехали Владимир Кибирев с женой Людмилой, а с ними женщина-праздник, Татьяна Петровна со стремительной фамилией – Стремилова, удивительная женщина, рождающая вокруг себя свет. Мы отъехали от деревни километров пять и берём последние маслята – собирать последние грибы почему-то всегда грустно. Я поднимаю голову к пронзительно-синему небу: с него в ладони спускается стихотворение:

О  ветки  исцарапаны  колени,

Под  солнцем  лес  разлёгся  и  затих.

Грибы  перебегают  в  полутени

И  прячутся.  И  вот  уж  нету  их.

Так  и  живём:  то  холодно,  то  жарко,

То  слёзы,  то  безумный  перепляс.

А  жизнь  глядит  из-под  полушалка

И  взвешивает  каждого  из  нас.

   Думаю, этот, в накомарнике, не только играет в кости. Он ещё и на весы смотрит, а весы у него самые точные на свете. И главное – они никогда не ломаются.

      Говорят, солнце одинаково светит всем. Не скажите! Светит-то оно, может, и одинаково, да вот только тот, в накомарнике, поворачивает вас к солнцу под разными углами и следит, чтобы вы не обожглись. Кстати, он может быть не только в накомарнике: для кого-то он надевает тюбетейку, чалму,  фуражку,  сомбреро, кипу, каску, шляпу…

   В будущем, когда я перестану отбрасывать тень и навсегда сольюсь с нею,  обязательно встречусь со своим, в накомарнике. Мне очень повезло с ним, только я не сразу это понял.

   Во-первых, повезло родиться. А если бы вдруг я не родился!? Ничего этого, о чём вы прочитали в этих  книгах, не было бы.

   Во-вторых, мне повезло с родителями – такое случается довольно часто, хотя и  не всегда.

   В-третьих, мне повезло с учителями – в школе, во дворе, в экспедициях: есть учителя по отдельным предметам – по математике, литературе, а есть учителя по жизни. Здесь, наверное, есть немного и моей заслуги, просто я хотел их видеть такими. А строчка, написанная сгоряча об одном из них:

Я знал – он не мог ошибаться,

А вышло, что всё-таки мог…

   не в счёт!

   В-четвёртых, мне повезло с книгами. С детства, как только научился читать, в моих руках были правильные умные книги. Здесь отдельное спасибо школьной библиотекарше Раисе Дмитриевне. Когда я возвращал в библиотеку очередную прочитанную книгу,  Раиса Дмитриевна сначала отчитывала меня за пометки на полях и подчёркивания, а потом вручала новую книжку. Если же я упрямился и тянулся к другой книге, Раиса Дмитриевна ненастойчиво говорила:

   - Хорошо, хорошо. Но сначала прочитай вот эту. – И всучивала мне книгу, на её взгляд, очень нужную мне. И правильно делала.    Теперь-то я понимаю, как неторопливо и верно она выстраивала моё мировоззрение. В восьмидесятые годы, будучи с женой проездом в Москве, встретились в метро с Раисой Дмитриевной. И надо бы сказать спасибо, да как-то язык не повернулся. Отчего бы? Отчего мы стесняемся сказать спасибо?

   …В четвёртых, мне повезло с классным руководителем Калуцкой Надеждой Васильевной.

   В-пятых, мне повезло с учителем русского языка и литературы Людмилой Николаевной Афанасьевой. Она чувствовала, что её ученик и русское слово – родственные стихии и ставила четвёрки и пятёрки, скорее, авансом.

   В-шестых, мне сильно повезло с одноклассниками.

   В-седьмых, мне повезло встретить Наташу Хабарову, которую теперь называют Наталья Алексеевна Вьюнова.

   В-восьмых, мне сильно повезло со временем. Повезло застать двадцатый век и двадцать первый. Это значит, у меня есть возможность их сравнить. Повезло жить на переломе тысячелетий – не каждому такое удаётся. Не повезло жить на сломе страны, изломе государственного строя, войн, которые стыдливо называли конфликтами. Хотя, как сказать: по истечении времени я уже иначе смотрю на эти вещи. Наверное, тот, в накомарнике, знал что делал.

   А класс наш «Б» действительно был на редкость дружным. И таким его сделала, вылепила, построила наша классная, по сути махнув рукой на свою личную жизнь, чего ей не простили муж Геннадий Григорьевич и дочь Наташа. Наш класс – это лучшее произведение Надежды Васильевны Калуцкой. Наташа не любила наш класс, ревновала свою маму к «бэшникам» и отомстила. Когда Надежда Васильевна стала классной не только для нас, но и для Иры Чердынцевой, Юры Иванова, Люды Медведевой, Жени Абраменко, Гены Чупрова, Коли Кулика, Марины Галиакберовой, Вити Дмитриева,  Юры Ремизова,  -  Наташа никому не сообщила об этом. Мы узнали через вторые-третьи руки. И на поминки никого из наших не позвала. Мы сами собрали стол…

   После уроков Надежда Васильевна ходила по квартирам, разговаривала с родителями, водила нас в театры и кинотеатры, устраивала какие-то школьные часы на природе, в лесу, психологические и поэтические уроки, уроки танцев, и по сути стала для нас второй мамой.   А у нас действительно был на редкость дружный класс. Мы и сейчас собираемся каждый год в первую субботу февраля. «Ашники» и «вэшники» нам завидовали, завидовали настолько, что кое-кто прибился к нашим встречам.

   Вася Долбиев, школьный друг. Наше знакомство началось с драки. В Геологическом дворе устроили каток: в квартире геолога Василия Александровича Гулина подсоединили к кухонному крану шланг, вывели его через форточку и целый день заливали водой ровную площадку. Постепенно пацаны выдавили с катка девчонок и каток превратился в хоккейную площадку. Тогда за пределами Геологического двора нам построили настоящую площадку – с бортиками, воротами, стандартными размерами. На этой площадке я сцепился с одноклассником Валеркой Ташлыковым. Серёга Туганов из «В» класса говорит:

   - А чего это ты на Валерку? Ты вот на Ваську попробуй!

   - Ну и что, и попробую!

   Подъезжаю к Ваське Долбиеву, тоже однокласснику, и толкаю его. Васька толкает меня. Кто-то говорит:

   - Да вы щелкнитесь!

   И мы прямо на коньках пошли на Первую канаву, где и махались кулаками. За нами пришли – прямо на коньках – обе команды, болельщики.

   Валера Ташлыков, жил в Старом дворе. Друг детства, как и Васька Долбиев. Валерка – слева, из Старого двора, Васька – справа, из Геологического. Интересно, но друг с другом они не дружили. О Валерке написано в первой книге в главе «Между двух миров». Васька и Валерка остались друзьми на все школьные годы. Кажется, дружба с Валеркой тоже началась с драки.

   Сергей Мельников. Жил в одном из четырёх двухэтажных бараков, которые создавали квадрат на углу улиц Новобульварной и Курнатовской. Внутри квадрата находилась отличная хоккейная коробка, где проходили все наши соревнования. Сколько синяков и шишек было получено на том льду! Сколько очков было разбито! - я стоял на воротах,  ни маски, ни щитков не было.  В  квартире Сергея мы надевали коньки, одевались, грелись, отогревали ноги. В восточном углу квадрата пристроилась маленькая кирпичная котельная, побелённая извёсткой, в которой я какое-то время кочегарил после ухода из редакции.

   Вадик Школьный. В старших классах учителя по физике и математике старались не вызывать его к доске. При решении задач он использовал какие-то свои подходы или формулы, которых пока ещё не было. Они были, конечно, в природе, но на то время ещё не были открыты. Победитель всевозможных олимпиад. После института его забрали куда-то в секретные недра. Несколько раз приезжал на встречи выпускников, которые проходили ежегодно каждую первую субботу февраля. После одной-двух рюмок я тащил его в какой-нибудь потайной угол, где на все мои расспросы отвечал односложно:

   - Не спрашивай, где и кем работаю, чем занимаюсь – всё равно не скажу: подписка, - и показывал пальцем куда-то наверх.

   В отличие от того мальчика Перфильева из детства, чертившего непонятные чертежи прутиком на земле, Вадика не засосали читинские пески. О нынешней его судьбе никто из одноклассников ничего не знает.

   Володя Гофман жил на параллельной Кочеткова улице – улице Нечаева. В семье было трое сыновей, все рослые, стройные, плечистые – в мать, тётю Тамару. Валера утонул ещё в школьные годы. Отец, дядя Коля, имел настоящий рабочий немецкий мотоцикл «Харлей». А ещё у них был мотороллер «Вятка» с пузатым  задом, на котором Володя каждый день после уроков катал одноклассницу Люду Желткову. Зимой вдвоём они ходили на каток. У Люды была чёрная коса и большие чёрные глаза. До десятого класса она не доучилась, её родители куда-то переехали.

   Студентом медицинского института Володя подрабатывал в морге судебной медицины. По вечерам мы с двумя Витьками - Дмитриевым и Белоцерковцом – собирались у него поиграть в карты. Играли в «тысячу одно». На уши или на нос. От игры отвлекали звонки в дверь – привозили  замёрзшие, обгорелые, расчлелённые трупы. Володя каждое поступление оформлял в журнале, мыл руки с мылом и возвращался к картам. Сильно пахло формалином, который со временем мы перестали замечать. О дальнейшей судьбе Владимира Гофмана написано в главе «Золото».      

  О  Викторе Белоцерковце пунктирно написано по всему роману.  

   Витя Дмитриев жил в Старом дворе. Его отец работал бетонщиком на том бетонном узле, на плиты которого мы с Егором Волченко в детстве из окна  третьего этажа  бросали  детонаторы, выкрученные из «фауспатронов». Сначала не стало его. Потом умерла мать – тётя Идея, которую все звали Ида. Идеей её назвала глубоко верующая в коммунизм партийная бабушка, которая жила с ними. Бабушка ушла вслед за дочерью. Потом убили сестру Надю, убил хромоногий Саня  из банды захаровских. А потом как-то тихо ушёл и Витька, мы узнали об этом лишь через месяц.

   Марина Галиакберова после школы уехала в Зеленоград. Работала в очень засекреченной области, получила дозу облучения.Сейчас её тоже нет с нами.

   Таня Шпакова закончила медицинский институт, уехала в Благовещинск, где и работает стоматологом до сего дня.

   Сергей Филатов всю жизнь отработал таксистом.

   Лена Быстрова много лет работала в библиотеке Дома культуры машиностроительного завода, потом ушла в бухгалтерию госпиталя ЗАБВО.

   Врачи Фейгины уехали из Читы, следы Миши затерялись.

   Юра Ремизов после школы женился, работал водителем, жил в своём доме за Ингодой. Лет пять назад он ушёл из жизни.

   Валера Ваганов уехал в столицу. О нём остался стишок, который я, конечно, забыл, но который мне продиктовала Лариска Смирнова. Кто бы мог подумать – всю бредятину в рифму, нацарапанную в школьные годы чудесные, она тщательно записывала, а теперь читает их мне, ехидно усмехаясь. Вот эти строчки:

Восхитительный Ваганов,

 Покоритель барабанов,

Научи, я не могу

Зарабатывать деньгу.

   Коля Попов исчез с нашего горизонта после десятого класса.

   Володя Кузнецов был бессменным оформителем всех стенных школьных газет. На глазах у всех за несколько минут он мог нарисовать портрет человека. Это меня удивляло и восхищало. Перед отъездом из Читы Володя устроил в родной школе № 47 выставку своих картин, рассказывал о своём творчестве, отвечал на вопросы. В устройстве выставки помогали одноклассники Боря Савин, Женя Абраменко, Витя Белоцерковец, Наташа Ихтонова и Лида Напрейкина, которые привезли картины, разместили в зале, подготовили зал, стулья. По всем  законам человеческого общежития виновник торжества должен был проставиться. Но когда в конце вечера на какой-то вопрос из зала Володя Кузнецов стал подробно говорить, что они с женой вегетарианцы, питаются исключительно салатом, а спиртного так и вообще в рот не берут и даже дома не держат, Женя Абраменко наклонился к Вите Белому и тихо сказал:

   - Ты думаешь, это он им говорит? – Женя показал на зал: - Это он нам говорит.

    Художник никого никуда из наших не пригласил. Они сами пошли в какую-то кафушку и тепло посидели, вспоминая одноклассников.

    Кузнецов самый первый из нашего класса откликнулся на новую экономическую политику. Володя с женой Галей открыли частное кафе «Зебра» на углу улиц Ленинградской и Чкалова, вход со двора. Стены украсил собственными картинами. Люди ходили не столько выпить чашечку кофе, сколько поглазеть на новое и невиданное – частное предприятие. При общей безработице, наверное, это был выход:  в гардеробе кафе работала бывший классный руководитель Надежда Васильевна Калуцкая. Дважды заходил в кафе и дважды было совестно подавать через перильце своё пальто Надежде Васильевне… У Кузнецовых, одних из первых в городе, появилась иномарка. Затем Галя с Володей перебрались в Ростов-на-Дону.

   Оля Пушкарёва после школы долго и часто болела. Что с ней теперь – неизвестно.

   Лида Напрейкина открыла точку на Старом рынке, торговала одеждой. Теперь она в Москве.

   Лена Рар уехала в Волгоград.

 Наташа Ихтонова живёт в Чите, встречаемся на моих презентациях и в феврале на встрече одноклассников.

     Володя Зимин живёт в Иркутске. Приезжал ко мне на свидание в чёрную зону, в  Багзай. В 1993 году был с семьёй летом на Арахлейских озёрах, о чём в очередной приезд на зимовьё известил меня отец. Я тайно вышел в Тасей, где и встретился с Володей. На зимовьё пришли ночью, темень стояла такая, что не видно собственной ладони. Назавтра отправились к дальнему узкому распадку, в котором Володя быстро набрал эмалированное ведро спелой крупной чёрной смородины. Переписываемся по электронной почте. У него каким-то чудом сохранились несколько  глав утраченного романа «Храм Александра Невского». 

   Игорь Троицкий закончил медицинский институт, работал ведущим хирургом-травматологом в клинической больнице. Во времена медведевской оптимизации всего, в том числе и медицины, когда каждая койка в больнице была переведена на самоокупаемость, а недолеченных больных выбрасывали на улицу, освобождая койку для следующего, Игорь, не в силах смотреть на этот беспредел, уволился. Сейчас Игорь работает по своей специальности в медицине катастроф и в спортивной медицине.

   С медициной связала свою жизнь и Вера Богуцкая.

   Про Олю Кулакову после десятого класса никто не слышал.

   То же самое касается и Тани Мисюченко.

   Боря Криванков после десятого класса уехал из Читы в Волгоград.

   С Ларисой Смирновой до сего дня не теряем связи, встречаемся, подолгу говорим по телефону. У неё сохранились со школьных лет какие-то давно мною забытые стихи, строчки, она их помнит наизусть. Если надо – обращаюсь. После медицинского института всю жизнь проработала в Забайкалье в кожно-венерологическом диспансере, заведующей которого много лет была её мама Мираида Фёдоровна. Сейчас читает лекции. Ей посвящено это стихотворение.

Смешенье мёда и отравы,

О Русь! В круговороте дней

В подлунном мире нет державы

И непонятней и чудней!

В период каждой перекройки,

Чтоб путь был менее суров,

Приподнимала ты на сроки

Профессий разных мастеров.

От Воркуты и до Урала,

В кошмарах слипвшихся ночей,

Тебе в тридцатых не хватало

Доносчиков и палачей.

В семидесятых тех застылых,

А им ещё и быть, и быть!

У психиатра модно было

Инакомыслие лечить.

И вновь виток.

Полузабытый,

Доныне беден и убог,

Врач дерматолог по-над бытом

Взорлил и стал почти что Бог!

Мы перекраиваем дело,

Но видит Бог – ему видней,

Своя-то шкура ближе к телу,

Что может шкуры быть родней!?

Лишиться шкуры можно сдуру,

А потому быстрей сюда!

Мы лечим шкуру, шкуру, шкуру,

Меняем шкуру, господа!

    Валя Коновалова закончила педагогическое училище, затем – пединститут. Вела начальное обучение в родной школе № 47. После рождения и болезни ребёнка ей посоветовали козье молоко. Валя сделала выбор в пользу семьи и детей, уехала на родину мужа в Петровский Завод, где и отработала всю жизнь по своей специальности. Перезваниваемся.

    …Волей-неволей, пока шла притирка с Черкесом и Седым, пришлось рассказать свою жизнь. Когда дошёл до братков из Братска, которым нужен был эшелон уазиков, Седой насторожился.

   - Постой, постой! В каком году, говоришь?

   - Девяносто первом.

   - Что-то такое, помню,  было… А кто приезжал, не помнишь?

   - Да ты что! Теперь покажи их – не узнаю.

   Седой задумался. Потом ушёл к Жэке… Дней через десять Седому пришла малява из Братска. Братки вспомнили  уазики, дальше писали о каких-то своих делах, в конце отправили мне «респект и уважуху». А ещё через неделю в зону зашла «таблетка» из Братска, доверху забитая продуктами, вином, сигаретами, одеждой и  кассетами с магнитофонными записями.

    Жизнь, как и всякая иная организованная стихия, заритмована и зарифмована. Иногда рифмы слишком  далеко отстоят одна от другой. Но они есть обязательно! Братки, люди далёкие от поэзии и литературы, сами того не ведая, приличный кусок моей жизни в пять лет стянули классической опоясывающей рифмой!..

   После «таблетки» из Братска для меня ничего не изменилось. Но -  изменилось качество взглядов.

   …Татьяна Ц. писала длинные письма, в которых подробно пересказывала сюжеты прочитанных ею романов. Аккуратно выводила большие буквы, по второму разу переживая судьбу картонных героев – некоторые строчки были закапаны слезами. Писала о своей мечте – освободиться,  заработать денег и сделать операцию по удалению припухлостей на веках. Каким способом она собиралась заработать деньги – без профессии и образования? Это в девяностые-то годы!  Разве что снова надеяться на свои чуткие пальцы…

   Перед моим освобождением Татьяна через хлебовоза отправила мне единственное ценное, что у неё было – маленькие золотые часики. Двадцать шесть лет не решался показать их жене…

   Изредка приходили отписки от Абсолюмовой. Моё место шофёра при зерноскладе занял парнишка из Черемхова. Утренние чаепития с белой булкой и конфитюром прекратились: молодой шофёр боялся даже слышать о том, чтобы продавать бензин и комбикорм. Бабам самим приходилось его подкармливать. Отправил Светке листок, на котором каллиграфически написал своё единственное в Багзае стихотворение «Этот край прибайкальский…». В конце спросил, не бросила ли она курить? Стихотворение Абсолюмова не поняла и курить не бросила. Спросила, почему в стихотворении нет про бунт? Вспомнил последнюю встречу с её мужем Андреем. Мы ехали к нему на соску прокачивать трубы и отключать на зиму насосы. Андрей и говорит:

   - Славян, тебя Светка послушает. Она такой человек – ей всё по фигу, но тебя она послушает, потому что тебя она уважает, убеди ты её, чтоб  бросила курить. Вот дождусь её, уедем, у меня специальность редкая, хорошая – по насосам. Заведём ребёнка, а тут! – ты сам подумай – мамаша смолит беломорину!

   Андрей возмущается и отпечатывает очередную пачку «Беломора».

   Вспомнились поездка с Абсолюмовой на соску, Лисичка, заезд в женскую зону с постельным бельём из прачечной. Женщины растаскивают мешки по отрядам. Лисичка поторапливает их, но, скорее, для виду. Потом встряхивает своими золотыми кудрями и говорит:

   - Это надолго, пока соберут грязное, принесут, загрузят. Пошли к нам чай пить.

   В женской зоне я впервые. Любопытно озираюсь. Всё новое, интересное. Поднимаемся в лисичкин отряд – огромная комната с окнами на юг забита солнцем, которое играет на стенах, фотографиях артистов,  вырезках из журналов. Такими же фотографиями оклеены стены всех общежитий страны, с той лишь разницей, что здесь на фото – одни мужчины. Лисичкину сотню уже не выводят в поля – урожай убран и свезён по овощехранилищам.

   - Как хоть зовут-то?

   - Люда.

    Люда ставит электрический чайник, приглашает присесть на кровать возле тумбочки. В комнате несколько женщин, которые заняты каждая своим делом: кто-то вышивает, кто-то читает…

   - А где остальные?

   - На швейке.

   «Швейка» - это швейный цех, огромное длинное здание в углу зоны, где весь день стоит стрекот машинок: заключённые шьют рукавицы, халаты, трусы, наволочки.

   В два яруса кровати аккуратно заправлены, тумбочки украшены разными вышивками, узорами, безделушками. Быстро закипает чайник. Людмила приносит печенье и конфитюр, заваривает маленький фаянсовый чайник.

   - А молоко есть?

   - Нет, - качает головой.

   Я всё оглядываюсь: не дают покоя некоторые нижние кровати, завешенные сверху простынями, завешенные так плотно, что не остаётся маленькой щелки. Людмила ловит взгляд, переводит его на простыни, смущается. Потом встряхивает своим золотом и спокойно говорит:

   - Там живут пары.

   Кто-то из женщин слышит наш разговор и приносит открытую банку сгущёнки…

   С того дня меня каждую неделю стали  отправлять в женскую зону  - привозить и увозить  постельное бельё. Бельё я получал в прачечной у грузной Валентины, отбывавшей срок по 102 статье – непредумышленное убийство. Валентина, похожая на испитый и разбавленный чай, подавала мне узлы, которые я забрасывал в кузов.

    Наутро в бытовке за чаем, конфитюром и белым батоном, рассказываю Абсолюмовой о своей поездке в женскую зону. Потихоньку подвожу разговор к простыням. Светка охотно поясняет:

   - Там пары живут. Баба с бабой. Жизнь-то идёт и жить хочется. Мне хорошо, у меня муж, хоть и не каждый день, а им как?

    В таких парах кто-то выполняет роль мужчины, зовут его «кобел» с ударением на первом слоге. В этой закрытой от любопытных глаз жизни свои законы. Есть там и любовь, и комплименты, и дорогие подарки, на которые копят месяцами, и ревность, и избиения, и драки, и соперничество, и  ухаживания, и измены, и месть. Вот только происходит всё это гораздо жёстче и  беспощаднее. Если мужчина часто бывает слеп и не видит тайных взглядов, полных значения, охотно обманывается, не видит измены, пусть даже платонической, то с кобелом  такие фокусы не проходят. Кобелы, как и их пары, кожей чувствуют фальшь. Оказывается, Лисичка – кобел. Со своей половиной, которая работает на швейке,  она встречается только после отбоя за простынями. И горе той, которая бросит на лисичкину избранницу неправильный взгляд!

   Есть и простыни, за которыми женщины живут сами с собой. У таких заключённых есть название, которое я не рискую назвать в своём романе. Все эти формы тайной жизни в женской зоне не осуждаются, принимаются как должное.

   …Две Марины в моём тепляке зарабатывали для всей бригады сигареты. Начальство нашло какие-то резервные  деньги и прибавило зарплату.

   Небритый и пьяный Василий с футуристическим лицом всё также бродил по зернотоку и сзади,  подкрадываясь к зэчкам, слюнявил их черные халаты. 

   Пришла малява от Зойки, чистокровной цыганки, доярки с дальней фермы в пади Нарын.  Меня удивляло, что даже на зоне она умудрялась носить кольца и серьги – какие-то самодельные, из алюминия. А ещё Зойка умела опускать голову и быстро оттуда метать взгляд своих чернющих бездонных глаз, в которых утонул мой новый напарник Кондрат. У Зойки вставная челюсть. Кондрат  брал заявки в Нарын и зависал у Зойки  на пару часов. Как-то вернулся открыл кран, стоит и полощет рот. Сплёвывает и говорит:

   - Вот сучка, а! Поцеловал, а её челюсть у меня во рту оказалась. Тьфу!

   Общего языка мы с ним так и не нашли: или молча передавали друг другу ключ зажигания, или вовсе не глушили машину.

    Зойка плакалась на Кондрата за посылку, которая пришла от мамы  на имя Кондрата. Кондрат посылку получил, а Зойке показал кукиш. Пишу маляву Кондрату: ты что творишь? Кондрат отписывает: это ей за челюсть, которую чуть не проглотил в третий раз.  Я не стал писать, попросил кого-то из выводных встретиться с ним. На другой день от него пришла малява, в которой Кондрат сообщает, что посылку Зойке  вернуть не сможет – уже нет посылки, но возместит.  А после пришла малява и от Зойки: посылка возмещена.

   Такой сечкой заполнена моя жизнь в чёрной зоне. Сечка-сечкой, но кто-то должен и этим заниматься.

   Несколько месяцев осталось до моего освобождения. Приходили письма – грустные от жены и такие же от родителей. В марте днём на поле забили двух наших коров, отец нашёл головы, ноги да шкуры. Не отпускали мысли:  как жить дальше? Чем заниматься? Мой кооператив «Медунец» был автоматически ликвидирован ещё во время бегства. От него остались крохи: ЗиЛ-131 в тайге, второй ЗиЛ-131  за Ингодой во дворе Сергея Туганова, ГаЗ-66, спрятанный под сеном в Тасее у родителей, с полтонны   поделочных камней   - агаты, яшмы, халцедоны, сердолики, турмалины, друзы горного хрусталя и раухтопаза, бериллы, аквамарины, топазы… Как позже выяснилось, всё это богатство удалось спасти – Юра Дюков, камнерез и ювелир от Бога,  перевёз его в другое надёжное место.

   Как сказал классик «распалась связь времён». Тут и само время-то распалось. Выживали кто как может. Поселенцы Николай Плечи и мордвин Ясак пришли к «У Любы» за сигаретами. И тому, и тому на днях освобождаться. Гражданская жена Николая Плечи, прозванного так за широкие покатые плечи атлета,  спилась и по пьянке сожгла избу. Детей не завели. Возвращаться некуда да и незачем: в деревне Сомы из-под Междуреченска, откуда он родом, всё равно нет работы. Холостой Ясак из Култука сирота, перекати поле. Стоят у зарешёченного окна магазина, ждут. Люба окно не открывает, выходит сама. Люба знает все новости - все сплетни сходятся в её магазине. Знает и про освобождение Ясака и Плечи. Ставит кулачки на свои тощие бёдра и говорит:

    - Выбирайте, кто из вас на мне женится. Кто женится, будет как сыр в масле валяться.

   Так и сказала – «валяться». И ушла, кокетливо покачивая горбиком.

   Николай Плечи не спал всю ночь – думал и решал. После утреннего просчёта подошёл к магазину.  Люба завела свои бежевые жигули и они уехали  в поселковый Совет – подавать заявление. Ясак тоже думал всю ночь и тоже подошёл к магазину. Но подошёл на час позже – именно на этот час он и опоздал к своей новой жизни.

   Выживать можно было по-разному. Можно было и так.

                               КОЛЫМА  ТЫ  МОЯ,  КОЛЫМА…

   Жизнь и профессиональная специфика сидельцев зоны мало располагала к воспоминаниям. За все время от Лютого кроме «доброго утра» слышал всего несколько фраз. Черкес и Седой тоже не любили пускаться в воспоминания. Вообще о своём прошлом серьёзные люди на зоне не вспоминали. Иное дело – мужики! Они и жили-то лишь воспоминаниями. Закоренелыми уголовниками они не были: воровство, драки, убийства, грабёж – всё это разовое и, как правило, по пьянке.

    В семейках среди смотрящих не было  принято говорить о прошлом.. О будущем – тоже: чего зря язык молоть? Жили сегодняшним днём.

   У меня же была иная ситуация: преступного прошлого, которое стоит скрывать,  за спиной не было. Но зато осталась разноцветная жизнь, из которой воспоминания можно было черпать подборной лопатой. Вот я и черпал. Рассказывал свою робинзонаду. Вспоминал о геологических экспедициях. Говорил про охотничьи сезоны. Главное, что ничего не надо было привирать – всё случилось на самом деле. Но ведь я не только рассказывал свою жизнь. Проживая вторично уже пройденное, я  уводил себя из зоны, минуя все решётки и заборы -  через багзайские поля,  Байкал, Бурятию – в Забайкалье. Но не только уводил себя: невзначай прихватывал с собой Черкеса, Седого и всех, кто был рядом и слушал.

    Как-то на вопрос, встречался ли я с волками, и хотя встречался с ними многажды, вспомнил один  случай. А заодно и то время и те обстоятельства, когда это случилось.

   …Около полуночи с фонариком вышел из зимовья. Фонарик механический, надо всё время отжимать рычажок, который приводит в действие динамо: моторчик жужжит, фонарик так и назывался -  «жучок». Посмотрел на термометр: минус сорок один градус по Цельсию.  Выключил фонарик. Стало тихо и темно. Ровно и сильно горели звёзды. Ковш Большой Медведицы медленно клонился к востоку, чтобы вылить на Землю морозную черноту….

   Вернулся к столу, снова зарылся в книги. Ровно шипел фитиль керосиновой лампы. Под нарами озабоченно скреблась мышка. У двери на охапке сена спала Чепа.

      …Чем больше я читал книги по истории государств, цивилизаций, книг по истории мировых религий, чем больше собиралось в голове информации, тем непонятнее было, как же распорядиться этими знаниями, потому что без системы они напоминали чулан, в который без разбору  в кучу свалены несовместимые вещи. У меня опустились руки… Даже художественная литература требовала какой-то понятной системы.

   Наконец-то в своей библиотеке наткнулся на книгу, которая легла в основу моего самообразования. Камень во главе угла. «Иерусалим. Три религии. Три мира». Город за свою более чем  шеститысячелетнюю историю, пережив  сорок осад, завоеваний, разрушений, каждый раз возрождался и восстанавливался.

   Иерусалим! Я нашёл отправную точку, вокруг которой стал выстраивать своё миропонимание. Всё ранее прочитанное, услышанное, бессистемное, словно хлам, сваленный в кучу в чулане, стало само собой выстраиваться и приводиться в порядок. Все культурные, военные, религиозные, торговые, философские нити вели сюда, на землю иудеев, на которой во время земной жизни Христа, уже насчитывалось более четырёхсот городов! Стоило взять известную историческую личность, правителя, военачальника, потянуть за ниточку, которая непременно вела в Иерусалим, так за этой ниточкой вытягивалась история целого государства, чаще всего – через родственные связи. Всё оказалось просто! Будь я главным по истории, то в приказном порядке издал бы учебник с такой отправной точкой. Даже, рассказывая семейникам про этот город, трудно было удержаться, чтобы меня не снесло куда-нибудь в Европу, Азию, Африку… Удивила реакция семейников и гостей, когда я начинал рассказывать  о событиях, случившихся тысячи лет назад – просили продолжать. Даже Лютый, если это происходило в нашей секции, задвигал свой ящик пива под шконку, ложился на подушку, заломив руки за голову, и слушал. Может, делал вид, что слушает.

   …Чепа подняла голову, прислушалась, заскулила и подошла к двери, как бы приглашая меня. Хотя дверь на пружине она умела  открывать сама, смешно нажимая лапами. Как и умела  открывать снаружи, оттягивая зубами войлок и быстро вставляя мордочку в щель.

   Я накинул на плечи телогрейку, взял шапку и вышел в сени. Мороз! Шагнул на снег.

   Большой Ковш опрокинулся и уже готов был зачерпнуть следующую порцию морозной черноты. Где-то лопнуло дерево. И тут я услышал волчий вой. Он шёл снизу, из долины. Ему ответил второй волк, третий… Минут десять стоял и вслушивался в эти неприятные высокие звуки – как железом по стеклу.

   Странно, но за три года с волками  встретился всего дважды:  с тем, который  дежурил у зимовья. И когда открыл зимний охотничий сезон и выехал на Орлике белковать. Вот тогда-то и обложила меня волчья стая. Повалил  снег. До зимовья далеко. Пришлось ладить костёр и ночевать. Орлика приколол метрах в двадцати от табора, но снег валил так густо, что мерин потерялся в снежной круговерти.  Пришлось привязать поближе, надел на шею торбу с овсом. Орлик вёл себя спокойно. Чепа вылизывала банку из-под тушёнки. Волки ходили вокруг и редкими завываниями напоминали о себе. Среди ночи проснулся: сменился ветер и снег стало задувать под брезент, на лицо. Пришлось перестраивать табор. Снег прекратился к рассвету. Волки отошли на выстрел и начали приманивать Чепу. И она, дурочка, побежала к ним. Я – за ней. Они отходят и манят собачку. Она и ко мне не идёт и к стае не подходит. Часа два продолжалась эта канитель, пока не схватил её за ошейник и не взял на поводок.

   За первые два дня взял четырнадцать белок, для начала неплохо – забил почти всю бусуругу*.  Но главное – проверил Чепу. Она, ещё неопытная, чуяла зверька, носилась по снегу, но след  распутать не могла. И пока не могла почуять верховую белку, но это обычное дело для молодой собаки – научится. С первой добытой белочкой позволил ей наиграться вволю. А толк из Чепы вышел: она одинаково хорошо шла за белкой, нагоняла на меня косулю и выслеживала подранка. Зайца в петле, если был ещё жив, осторожно придавливала, не попортив шкурку, садилась рядом, и, повизгивая, поджидала меня…

   Закурил. И вспомнилась мне одна ночь на Чукотке.

   1975 год. Жена с дочкой во Львове у своей мамы.  Фаворова Виталия Алексеевича, геолога Забайкальского научно-исследовательского института и меня, лаборанта,  отправили в командировку на Красноармейское россыпное золото-касситеритовое месторождение. Конец  зимы.  Посёлок  геологов  Пырканай,  в  восьмидесяти  километрах  берег  Северного  Ледовитого  океана.  Закончилась  полярная  ночь.  В  поселковой  столовой по  этому случаю  праздник.

   На  столах  спирт  и  шампанское,  на  севере  в те годы это  было  модно.  К  утру  наш  столик,  все  четверо – мы с Фаворовым и новые знакомые -  вышли  на  крыльцо  покурить.  Светало.  Кто-то  от  избытка  чувств,  молодости, счастья,  предчувствия  скорых  маршрутов,  ночёвок  у  костра,  а  также  спирта  с  шампанским,  расстегнул  кобуру  и  выстрелил  в  серое   небо  (на  время  полевых  работ  геологам  выдавали  оружие,  которое  осенью  полагалось  сдавать  на  склад. Однако  на  Севере  на  инструкции  смотрели  сквозь  пальцы,  и  почти  все   оставляли   револьверы  дома.)  Начали   прикуривать,  на  миг  склонились  над  спичкой  в  ладонях.  Стало  тихо. И  в  это  время  мы  услышали  музыку:   в  ответ  на  выстрел   небо  ответило  музыкой.

     Мы  подняли  головы.  Из  мутной  вышины  летели  на  нас   редкие  большие  льдистые  снежинки  размером  с  женскую  ладонь  или  даже  больше;  иногда  они  соприкасались,    обламывались  и  возникала  музыка.   Мы  долго,  пока  не  замёрзли,  стояли  на крыльце  слушали  симфонию  Севера.  Каждый   думал  о  своём.  Товарищ  пристыжено  застегнул  кобуру  и  протянул:  «Да-а-а…»,   и  отщелкнул  папиросу.

     О  своём  думал  и  я.  Думал,  что  весь  земной  шар  усыпан  красотой.  Сколько  же  труда  ушло,  как  надо  было  поработать  природе   за  Полярным  кругом,  чтобы  вырезать  каждую  снежинку  и  сделать  её   неповторимой;  сколько  терпения  надо,  чтобы  по  весне  по  всей  России  для  каждой  берёзы  выпилить  лобзиком  молодые  клейкие  листочки… Мастер,  терпеливо  вырезает  из  нефрита  вазу,  зодчий  плетёт  каменные  кружева  храма,  поэт  пишет  стихотворение  -  не  для  себя,  для  людей,  чтобы  они  увидели  и   восхитились.  Тот  Мастер,  который  сотворил  весь  этот  мир,  не  для  себя  это  делал,  для  восхищения.  А  восхититься  и  оценить  такую  красоту  могут  только  люди.

   Люди, живущие на окраинах  государства, острее и больнее чувствуют Родину.

    …Волки ушли вверх по долине, их вой всё слабел и слабел.

    Впервые на Колыму и Чукотку попал годом ранее, летом 1974 года, когда наш отряд в полном составе был отправлен на Дукатское рудное серебряное месторождение, что в тридцати восьми километрах от районного центра Омсукчана. Это был первый и последний совместный с женой полевой сезон: через год родилась дочурка Наталка. А ещё вспомнил, что неподалёку, по колымским меркам, от Омсукчана в 1951 году в сеймчанском лагере родилась Ленка Стефанович.

   Жил наш отряд  в палаточном лагере на берегу ручья Медвежий. Облачались в робы из грубого брезента, надевали каски, резиновые сапоги, получали шахтёрские фонари и «банки» - импровизированные противогазы и  в клети спускались на горизонт. Там, за отбором проб и проходил рабочий день. Когда полевой сезон закончился, отряд вернулся в Читу, а нас – Красникова, Нину Слугину, Фаворова, Амосова и меня – отправили дальше, сначала на мыс Шмидта, затем в Певек, столицу Чукотки.

   Когда-то, в сороковые годы, на севере Чукотки добывали касситерит – руду, из которой получали олово.  Под углом в тридцать градусов под землю уходили туннели с рельсами, по которым тросами вытаскивали вагонетки с рудой. Работали, в основном, заключённые. По какой-то причине вся геологическая документация не сохранилась. Нам следовало спуститься в эти заброшенные штольни, так называемы «уклонки», и заново отобрать пробы. Но для начала надо было отыскать эти самые «уклонки». Отвалы породы  за десятилетия размылись дождями, сгладились ветрами, заросли тундровым кустарником и стали неотличимы от холмов и бугров, созданных самой природой. Спрашивали у местных, но в основном помогали оленеводы: чукчи знали тундру как свой дом, да она и была для них домом.

   Устья многих штолен затянуло льдом – поработали время, мерзлота и вода. Но в некоторые штольни попасть всё же удалось.

   Представьте: под углом в тридцать градусов под землю уходит ледяная труба диаметром с полметра. На какую глубину – никто не знает. Может, на сто метров, может, на триста, может на километр. Павел Михайлович Амосов подошёл к такой трубе, опасливо заглянул в чёрную дырку, сказал: «У меня семья». И больше не подходил. Как самому молодому, стройному и глупому, пришлось в преисподнюю лезть мне. Сначала фалом измерили глубину – до горизонта оказалось метров триста. Меня обвязали капроновым фалом, затолкали, как пыж в патрон, в ледяную дырку  и воротком спустили вниз.  Затем подняли фал и спустили Виталия Алексеевича Фаворова…

   Красота, кристаллы, друзы. Лёд в кристаллах. Разговаривали шёпотом, от громкого голоса рушились глыбы. Заколы. Квершлаги, штреки, выработки. На каждом отвороте Фаворов оставлял записку на листке, вырванном из пикетажной книжки – чтобы вернуться назад.

   Так и работали: сначала меня, как болванчика, спускали в ледяную дыру, затем – Виталия Алексеевича. Продуктов брали на сутки, по два шахтёрских фонаря: на подъём уходила уйма времени. Образцы приносили к началу уклонки, перегружали в бороздовые мешки, которые воротком поднимал наверх Красников. Павел Михайлович к дырке не подходил, записывал в журнале.

   После подъёма первое чувство – удивление: над горизонтом незаходящее солнце. И непонятно ночь сейчас или день. Если улицы посёлка безлюдны, значит, ночь. Хотя полигоны работали сутками

    Окна балков и бараков Пырканая крест-накрест заклеены или бумажными полосами или лейкопластырем: рядом карьер, в котором каждый день гремят массовые взрывы, готовят полигон для промывки. На металлический щит два на два метра по транспортёрной ленте поступает грунт, который, в свою очередь, наталкивает бульдозер. И подаётся вода. Щит в постоянном движении, как будто на него напал триммер,  и один угол немного наклонен. В этот угол собирается самая тяжёлая фракция: магнетит, гранат, касситерит (олово) и золото. Весь этот концентрат тоненькой струйкой стекает в обычную двухсотлитровую бочку из-под солярки,  отрезанную на одну треть. За смену ёмкость наполняется до самого верха - это четыреста килограммов. Я постоял у вибрирующей пластины с подставленной ладонью, и через минуту ладонь приятно оттягивала и тяжелила приличная горка из чёрного олова, желтого золота, бордового граната. Стряхнул фракцию в бочку и ополоснул руки: работа в геологии на шлиховке золота научила относиться к драгоценному металлу без эмоций - как и к любому другому.

*Бусуруга – тонкая сыромятная бечёвка с клыком кабарги на конце. На неё наздёвывают добытых белок. Носят бусуругу через плечо.

                                          ДОМОЙ!

    …Как уже писал раньше, все мои расставания каким-то непостижимым образом привязаны к осени.  С чёрной зоной и Багзаем я попрощался в первый день сентября. Небо бросало синеву на желтеющие тополя.  Мальчики в костюмчиках и девочки в белых фартучках с цветами шли в школу, переговариваясь на своём странном суржике. В женскую зону  неделю назад  зашли зэковозки с двумястами заключённых.  Зашёл в библиотеку, попрощался с Латой, перед этим нарвал  возле крыльца каких-то цветов без названия.  Взял с полки свой стихотворный сборник «Осенней ночью у костра» и на форзаце написал: «Хмуриться не надо, Лата…»  Зашёл в столовую, попрощался с работницами – жёнами осуждённых, приехавшими  добровольно  в Багзай за мужьями, их ещё  называли «декабристками». Зашёл на поселуху попрощаться  с семейниками, но в общаге было пусто и гулко.  В коридоре встретил Гутаря. Посередине вещевого склада сиротливо болтался самодельный боксёрский мешок. Слегка ударил – из мешка пошла пыль.

   - Прости, - сказал Гутарь. Я кивнул. И вышел в молодую осень.

   Попрощался и с выводными зэчками, которые от утреннего просчёта до вечернего трудились возле столовских электрических плит. Через магазин зашёл на зерносклад. Лидия Иннокентьевна приболела, лежала в больнице, но  работа не останавливалась, за   ней следила Абсолюмова: визжали танспортёрные ленты, урчали погрузчики, монотонно гудела мельница. Другие, незнакомые мне женщины, работали на площадках: одни орудовали деревянными лопатами,  другие затаривали мешки с овсом, пшеницей, ячменём, ловко завязывая их двойной скруткой.  Возле них крутился Василий, издали похожий на длинный погасший фитиль. Я окликнул его и показал чекушку. Чекушку Василий спрятал в карман широкого старомодного пиджака, висевшего на нём, как на пугале, рассмеялся и пропал в одной из многочисленных своих нор. И лишь в моём тепляке по-прежнему на благо всей бригады трудились две Марины. «Знал бы, что так выйдет, повесил бы над входом красный фонарь», - подумал и  зашёл в бытовку к Абсолюмовой. Светка смолила папиросину и ждала меня. Выгрузил из сумки сгущёнку, конфитюр, «Беломорканал», белый батон – традиция была соблюдена. Долго сидели, особо не о чём было говорить. И чай не заваривали – было не до чая. Просто молчали и смотрели в открытую дверь бытовки. Ветерок наметал на порог  тополиные листья вперемешку с тёплой пылью – и листья, и пыль грустно пахли. Подумал, что всему настоящему дано ещё раз вспыхнуть - после смерти. У тополя осенние мёртвые листья некрасивые, серо-жёлтые, но зато – запах! Осенние  листья осины не имеют запаха, но есть багряные и розовые цвета – на любой вкус!... Поэту тоже дано, как и художнику, после смерти вспыхнуть – стихами, картинами. А может, и остаться. Вспомнилось стихотворение, подобранное на любимой аллее:

Не пахнет летняя листва

Ни у берёзы, ни у дуба.

Смотрю и думаю: «Вот дура!

 Наполни запахом леса!

Всего лишь миг  живёшь на свете,

Так пой, звени среди дубрав!

…И отвечает: «Вот дурак!

А что оставлю после смерти?»

   Не стали обмениваться адресами. Понимали: писем не будет, теперь у каждого своя дорога.

Пожали друг другу руки. Ладонь у Абсолюмовой большая, надёжная – меч держать или младенца.

   Было такое чувство, какое бывает, когда после долгой жизни у костра приходится его тушить.

  …Первое время после освобождения не оставляла мысль: надо бы написать обо всём этом! Но когда в Иркутске, потом – в Чите зашёл в один книжный магазин, в другой, третий, то впору было за голову схватиться – книги о зонах, тюрьмах шли валом.  По диагонали прочитал несколько таких произведений и задумался: авторы или не знали материала, или писали с чьих-то слов, или – начитавшись и наслушавшись средств массовой информации с «жёлтым» уклоном.

   А потом попалась книга Леонида Габышева «Одлян, или воздух свободы». Сам автор, начиная с малолетки – самого жесткого лагеря, прошёл разные зоны и разные  режимы. Книгу я прочитал на одном дыхании. И понял, что ничего нового после Габышева я  не смогу добавить, потому что всё написанное - правда до последнего слова.

    А потом прошло время. И появилась и не отпускала мысль,  что каждый человек видит одно и то же событие по-своему. А про чёрную зону так и вообще никто ничего не писал.  Но  долго  ещё  я  не  осмеливался  взяться  за  эту  книгу  -  книгу  о  тех  людях,  с  которыми  свела  меня  судьба.  Некоторые  из них ушли  в  иной мир,  возможно,  лучший,  нежели  этот.  Эта книга о людях, которые изменили мою жизнь.  И эта  книга  о  людях,  которые  оставили  свет  в  моей  душе, свет в моей жизни.

     Но  эта книга не только о людях, которые изменили мою жизнь. Эта книга ещё и о тех обстоятельствах, которые изменили мою жизнь. О времени, которое  всегда старается отлить всё живое в какую-то неведомую и запретную  форму.  Эта книга о сопротивлении этим обстоятельствам.

   Эта книга о времени, в которое я был влюблён и вплавлен, как мушка в янтарь. О времени со своими законами, своим языком, запахами, звуками, своей модой и своей правдой, которую не понять нашим внукам.  Как нам не понять время наших дедушек и бабушек, с их ридикюлями и балетками, поклонами, шляпами и котелками, вонью керосинок и керогазов…  И до нас были времена, будут они и после нас.  Мои современники разобрали моё время  по крупицам,  растащили и унесли с собой, потому что оно принадлежит только им. Моего времени больше не будет. Но оно останется в строках, письмах, фотографиях и на страницах этой книги.

   В какой-то миг я пронзительно осознал, что если не напишу о людях, с которыми свела меня судьба, то их имена, их вселенные навсегда погаснут и исчезнут, растворятся в той чёрной бездне, из которой ковш Медведицы черпает морозную черноту. А ещё осознал, что кроме меня никто этого не сделает. Забудется гигантская и наивная Светка Абсолюмова. Сойдут в небытие Черкес, Седой, Саня Бартык, Лютый, библиотекарша из Багзая Лата, верный порученец Жэка, Татьяна Ц. с чуткими пальцами. Даже горбатенькая  хозяйка магазина Люба с Николаем Плечи. Пройдёт время и забудут грозного Хозяина Быка, вертлявого Чирика, моих семейников Саню Сопруна, Михаила, Николая, Андрея, второго Николая, слюнявого Василия с  зернотока. Даже того человека без имени, решавшего шахматные задачи в пересыльной хате иркутского Централа, забудут…

   Рейсовым автобусом доехал до Иркутска. Первое, о чём спросил кондуктора, сколько стоит билет? Кондуктор не удивилась – она привыкла к подобным вопросам багзайских пассажиров. Народу в автобусе, на удивление, было много. Потом вспомнил: начало учебного года! А ещё подумал: сколько же профессиональных взглядов перекрещиваются на тебе каждую секунду: врачей, спортсменов, фотографов, воров, любовников, убийц, гомосеков, аферистов, учителей…

   Появилась в продаже жевательная резинка – некоторые пассажиры усиленно двигали челюстями. Удивительное дело! Когда человек принимает пищу, это его не отупляет. Но стоит взять в рот жевательную резинку, лицо сразу обретает бессмысленное выражение: так корова пережёвывает жвачку, тупо глядя перед собой. Никогда не понимал такого увлечения! Представил Деву Марию или Венеру Милосскую с жевательной резинкой во рту и чуть было не расхохотался. Интересно, нынешние дамы видят себя в зеркале со жвачкой? От этих несовременных мыслей отвлекла баба, похожая на узел, которая всё отталкивала серого мужичка:

 

   - Да не прижимайтесь вы ко мне!

    Мужичок с возмущением отвечает:

   - Да вы как клоп! Вас ничем не раздавишь, даже молотком!

   - Да, я закалённая женщина! – баба вздёргивает подбородок и победоносно оглядывает автобус. Эту перепалку насмешливо слушает молодая женщина, стоящая рядом со мной. Её крашеные ногти похожи на крошечные мухоморчики  или на лягушачьи брюшки.

    В кармане у меня куча документов. Во-первых, водительское удостоверение. Во-вторых, удостоверение осуждённого, в котором указан мой адрес: учреждение УК 272/11,40.  В-третьих, справка по учёту времени работы в период отбывания наказания в виде лишения свободы, засчитываемого в общий трудовой стаж. В-четвёртых, справки о трёх судимостях. В-пятых, справка об освобождении. Все эти бумаги я храню до сего дня, казалось бы, зачем? Привычка: рука не поднимается выбрасывать исписанную бумагу.

    В Иркутске взял такси, назвал адрес одноклассника Володи Зимина.  В зоне надарили подарки, которые едва разместил в пистон от спального мешка и чемодан. Лямки пистона закинул на плечо. Второй чемодан был плотно набит узорами, трафаретами, рисунками, подаренными мне мастером художественный резьбы по дереву Юрой из Иркутска. До глубокой ночи просидели с Володей за двумя бутылками «Цинандали».  Потом Володя ушёл спать, так как ему рано на работу, а я так и не уснул, лежал на диване, смотрел на бегущие по потолку блики от ночных авто. И вспомнилась мне читинская ночь на чужом диване.

    В  годы  молодости  это  произошло.  Теперь  не  вспомнить  подробности,  но  дома  случилась  напряжённая   обстановка.  Разумеется,  причиной   этого  напряжения  был  я. Чтобы  разобраться  в  себе,  надо  было  какое-то   время  побыть  одному.

   На  эти  несколько  дней  ночлег  предложил  мне  писатель  Григорий  Григорьевич  Кобяков.  Уж   не  знаю,  насколько  с  охотой  он  это  сделал. Скорее  всего,  по  причине  своей  деликатности  не  мог  отказать,  когда  после  семинара  «Надежда»  я  подошёл  к  нему,  и,  ничего  не  объясняя,  попросился  на  ночлег.  Также   деликатно  ни  о  чём  не   спрашивала  его  жена  Ильда  Рудольфовна.   Вспоминаю  их  с  благодарностью.

   Жили  они  в  угловом  подъезде  дома  на  углу  Бутина  и  Амурской,  тогда  Калинина,  на  втором  или  третьем  этаже.  Дом  старой  постройки.   Широкое   окно  моей  комнаты  выходило  прямо  на  привокзальную  башню  с  часами.  Для  ночлега  мне  отвели  диван  в  большой  комнате.

   Две  или  три  ночи  провёл  я  на  этом  диване.  Уснуть  было  невозможно.   Всю  ночь  прямо  в  лицо  светили  ярко-жёлтые   большие  цифры.  Беззвучно  щёлкали  минуты,  собирались  в  часы,  а  часы  эти  непонятным  способом   уходили  в  небо  прямо    над   прямоугольной  башней.  И  с  ними   уходила  моя  жизнь,  и  её  становилось   всё  меньше  и  меньше.

До  рассвета   я  смотрел   на   вокзальные  часы.  Думал.  В  себе  разбирался.  В  жизни  разбирался.  Может  быть,  даже  разобрался. Потому  что,  не  случись  этих  часов  в  моей  жизни,  она,  скорее  всего,    сложилась  бы  иначе.  Наверное, такие часы должны быть у каждого.

   …Первый трамвай звякнул, прогремел иркутской улицей. Утро новой неизвестной жизни смотрело в окно. Подарил Володе нож работы Фоки, подарил ещё что-то. Попрощались. Подошёл красный старинный и дребезжащий трамвайный вагончик времён моего студенчества. Именно на таком «Я долго ехал на трамвае туда, где тихо, про себя, светилась робкая, святая, такая слабая судьба…» И снова спросил, сколько стоит билет? Посмотрели уже с недоумением. На железнодорожном вокзале Иркутска с недоумением вокруг смотрел уже я: бомжи, нищие, попрошайки, все в каком-то рванье, дырки – изо всей силы…  Словно затолкали в машину времени и нажали случайную кнопку.

     В трамвае до  вокзала  нецензурной речи услышал больше, чем за время нахождения в чёрной зоне. Похоже, этот язык становится официальным языком новой страны, который следовало изучать.

   Под двойной перестук колёсных пар хорошо думается. И подумалось мне, что до того вечера 20 октября 1991 года моя жизнь была вроде как и не совсем жизнью. Как будто это была прелюдия к жизни. А сама  жизнь началась, когда вспыхнул зимний костёр, который отрезал меня от цивилизации. Я оказался в том мире, где не звучала человеческая речь. Где не было законов государства, где законы я вынужден был устанавливать сам. Где меня окружали предметы, понятия, явления, не существующие в цивилизованном обществе.

   Вагоны стучали. И пахло сапогами: через перегородку от меня ехали солдаты.

   … Изгибаясь и повторяя очертания байкальского берега, поезд равномерно и озабоченно постукивал на восток, к Чите, какой-то новой жизни. Поезд пролетал станции, которые лежали в развалинах. Почти безлюдные посёлки и деревни, едва живые,  смотрели на летящий поезд голодными и пьяными глазами. На мягких,  удобренных колхозных полях благодарно поднималась конопля, вымётывались крапива и полынь. На заброшенных сенокосных землях жадно лезли таволга, ерник, какой-то мусорный кустарник. Земля рождала что-то противоестественное и враждебное человеку.

   На всё это откуда-то из-за пронзительной синевы  смотрел тот, в накомарнике. Он видел всю страну – от запада до востока. Он смотрел на страну, которой, по сути, уже не было. Но у этого, в накомарнике, была хорошая память: он помнил время, когда почти сто лет назад страны тоже почти не было. И помнил, что четыре века назад её тоже почти не было. А ещё этот, в накомарнике, умел видеть наперёд. И он видел эти же поля – жёлтые от спелой пшеницы. И комбайны на этих полях видел.

   А ещё этот, в накомарнике, знал, что впереди Россию ждёт война – самая большая, самая главная и самая последняя. Война Света с Тьмой. Война Бога с Сатаной, когда на стороне Сатаны окажется половина мира. И Он знал, чем закончится эта война. Сатана – это тоже, как и всё вокруг, порождение Бога. Порождение не может победить своего Создателя. Но этого я не знал.  Я не думал об этом, да и вообще я ни о чём не думал – смолил сигареты «Прима» и смотрел в окно.

   Этот, в накомарнике, знал то, чего нельзя было изменить и чего не знал я. Он знал, что впереди меня ждёт следующая жизнь – ещё более интересная и непонятная для городского человека, в которой будет свой язык, какие-то зга, базыка, колыпь, копыл, супонь, сколотень, сак, подсак…  Жизнь, у которой будут свои законы – жизнь деревенского жителя.

   Этот, в накомарнике, знал, что за той  жизнью будет другая – литературная. Встречи с писателями и читателями, книги, разговоры, споры, выступления…

   Но об этом в следующих книгах.

                                  ЭПИЛОГ

     Ещё какое-то время мы поддерживали переписку с Черкесом и Седым. В коротких письмах они сообщали, что ходят слухи о грядущих изменениях, что чёрную зону постараются «перекрасить» в красную. Уже после из писем Татьяны я узнал, что из этой затеи ничего не вышло. Тогда чёрную зону решили вовсе ликвидировать: этапами отправили заключённых по другим зонам. Также поступили и с двумя оставшимися зонами. Теперь чёрных зон в стране нет, нет и старых законов, а по новым всё решают деньги и связи.

   Сожалею ли я об этом? Наверное, нет. Хотел бы вернуться в то прошлое? Конечно, нет. В прошлое вернуться невозможно: вперёд спиной не ходят.

                                                  ТАСЕЙ,  2020, 2021, 2022  годы.


 РОМАН "СЛАДКАЯ ПЕЧАЛЬ СЕРДЦА" ТОМ ВТОРОЙ


                   СЛАДКАЯ   ПЕЧАЛЬ   СЕРДЦА

                            ПОЧТИ   ДОКУМЕНТАЛЬНЫЙ   РОМАН

                     Ч А С Т Ь     Т Р Е Т Ь Я

             А  ЧТО  У  ВАС,  РЕБЯТА,  В  РЮКЗАКАХ?                        

                         

                                  ВСТУПЛЕНИЕ

Я жизнь не оставляю на потом,

Я днями, как монетами, швыряю,

Мне их насыпали в карман пальто,

А сколько их насыпали – не знаю.

     Когда человек покидает мир, он не просто изымает себя из жизни – он захватывает с собой целую вселенную, о которой больше никто ничего никогда не узнает.  Время – великий пожиратель. И нет от него спасения. Разве что Слово.

   Когда-нибудь настанет время и мне уклониться от жизни. И я тоже заберу с собой свои закаты и восходы. Даже рыжиков в лесу и стрижей в небе.

Порою такое нахлынет!

В избушку свою ухожу.

На омут гляжу тёмно-синий

И долго на пламя гляжу.

Огонь мои чувства остудит,

И сразу же вспомню в тепле:

Какие хорошие люди

Со мною живут на земле!

Закат приподнимет избушку

И выкинет в небо стрижей,

Прозрачнее станут волнушки

И рыжики станут рыжей.

Огонь ничего не подскажет,

Костёр прогорит на юру.

Ну что же!

Я тоже однажды

Вот также возьму и умру.

Избушку с железной трубою

И рыжик в сосновом бору,

И вас, всех живущих, с собою,

С собой навсегда заберу.

К себе нисхожденья не будет.

Но жаль, уходя в никуда,

Что все вы, любимые люди,

Со мною уйдёте туда.

   Написано оно там, в тайге, на любимой аллее возле скал.  В тот период я особенно остро это почувствовал. А после нет-нет да и возвращался к этой мысли. Конечно, останутся рыжики и стрижи, но они будут уже другими: иначе будет падать свет, по-другому будут играть блики, само время изменится – мир станет старше на несколько мгновений.

   Только запечатлённое слово способно остановить время. Не только остановить – но и сохранить.

     Хорошо, если человек владеет литературным словом – тогда его вселенная останется в его строчках. Но таких – единицы. Судьба сводила меня не только с писателями. Я был знаком с людьми разных профессий, для которых книга не была главным предметом их жизни: охотниками, геологами, трактористами, агрономами, председателями колхозов, лесниками, кочегарами, пастухами, топографами, врачами… Вот об этих людях, с которыми сводила и разводила меня жизнь, я и хочу рассказать. Чтобы  оставить о них светлую память.  

    В последние годы появилось у нас новое модное веяние – на англо-саксонский манер называть людей по имени, без отчества. Даже если человек этот значительно старше тебя. Мне чужда такая мода, человек – не собачонка, человек должен иметь отчество. Но иногда в своём романе сам называю своих героев лишь по именам. Причина одна, надеюсь, уважительная: не помню отчество или помню смутно. Листаю свои дневники,  но и там: или нет нужных сведений, или записи затёрлись – от времени, сырости, сажи, пролитого чая, раздавленных между страниц комаров…  Заранее прошу прощения.

    Но ведь каждый день не опишешь, а память  не в силах удержать столько деталей, имён, дат. Тогда я обращаюсь к работнице отдела кадров Читинского геологического управления Наталье Александровне Косых. Если и Наталья Александровна не в силах помочь, обращаюсь к словарям, энциклопедиям. Если и энциклопедии бессильны, прибегаю к последнему источнику – звоню Павлыку Владимиру Николаевичу. Владимир Николаевич знает всё.

   Если же требуется узнать неизвестные страницы из жизни художников Забайкалья или вспомнить забытые имена – звоню Елене Иманаковой или Галине Акопян.

      Если же надо что-то выяснить из истории города и Забайкалья, есть у меня волшебный телефон Ирины Куренной. Я даже не открываю Малую Энциклопедию Забайкалья, которая насчитывает более шестидесяти томов, - особенно если речь идёт о культурной жизни или истории, потому что Ирина – автор сотен  статей этой энциклопедии.  Как и Елена Иманакова. Между прочим, не так уж много регионов, которые позволили  себе иметь роскошь в виде собственной энциклопедии.

   Особую благодарность испытываю к Наталье Муратовой,  Владимиру Яковлеву и Владимиру Кибиреву – они помогли мне в редактировании рукописи.

                                         ЮРКИН   КЛЮЧ

Нам повезло. Нам дали карабины,

По рюкзаку огромному на спины,

Отсыпали и порох, и свинец.

Мы шли тайгой, карабкались на скалы,

Ах, эти перекуры-перевалы!

И комаром приправленный супец!

Себя мы за героев не считали,

На безымянных речках ночевали,

А утром эти реки называли

По именам любимых и друзей.

Мы цирки подревней, чем Колизей,

На старые планшеты наносили,

Мы сапоги разбитые носили,

Которые в итоге попросили

На память в краеведческий музей.

   Тунгус Семён перевозит нас на другой берег Нерчи. Сильное течение сносит  не только оранжевую резиновую лодку, но и  синеву неба. Поэтому вода отражает каменистое дно: она  серая, бугристая, в жгутах и скрутках. Семён направляет лодку наискосок течению, он невозмутим и сосредоточен, как Харон, перевозивший души.

   Нам, молодому специалисту Юрию Степанову и мне, радиометристу выпал маршрут на другой стороне реки: четыре километра пройти левым бортом распадка до изголовья и спуститься правым бортом – тоже четыре километра. Затем подняться вверх по Нерче и ждать нашего Харона.

   В партии Ивана Дмитриевича Победаша я работаю второй сезон – в летние каникулы после девятого класса, и вот теперь – после окончания школы. У Степанова это первое самостоятельное поле, он мечтает открыть месторождение. Мы с ним на «ты», разница в возрасте не такая уж большая, тем более, что я являюсь «старожилом». А до этого был ещё один полевой сезон – после восьмого класса, но уже в другой партии.

   Лодка тычется в галечный берег. Семён выскакивает и держит её, пока мы вытаскиваем рюкзаки и радиометр. Семён привязывает за кольцо на носу лодки капроновый фал. Сейчас он, как бурлак на Нерче, поведёт её два километра против течения, чтобы с учётом сноса лодку прибило к нашему лагерю на той стороне.

   Семён родом из села Нижний Стан, в котором до сих пор живёт снайпер  Семён Данилович Номоконов, уничтоживший в войну более трёх сотен фашистов. Семён  приходится ему дальним родственником. Мы прощаемся до вечера, договариваемся о времени. Надеваю рюкзак, набрасываю на шею ремень радиометра, но пока не включаю – до начала маршрута ещё с полкилометра. Юра Степанов зевает. Он всю ночь провёл в палатке у студентки Уральского университета, в нашей  Улунтуйской партии она на практике. У них в разгаре любовь.

   - Слушай, Слава, - на ходу оборачиваясь, говорит Юрка, - к точке выйдем, я прилягу, покемарю, а то глаза слипаются. Будь другом, пройди маршрут с прибором, сними показания, я потом разнесу. Карту, компас возьмёшь…

   - А как же геология?

   - Я потом в выходные закрою.

   Понимаю, что это непорядок, геологию делать надо. От фонаря не напишешь – туфта вылезет, когда начнут маршруты сбивать. В выходные так в выходные. Главное, чтоб раньше времени не узнал Победаш.

   Мы продираемся через ольховник. Скоро начало маршрута. Я включаю радиометр – он пищит истошно, стрелка на шкале почти зашкаливает. Юрка слышит писк и останавливается:

   - Сколько?

   - Почти пятьдесят.

   - Ничего себе!

   Мы выходим на открытую поляну и … замираем. Перед нами глыбы и куски белоснежного кварца, обсыпанного зёрнами молибденита. Кое-где сверкают молибденитовые солнца – блестящие круги алюминиевого-стального цвета с расходящимися от центра лучами. Мы оторопело молчим – потому что так не бывает.

   Понятно, что каждый геолог мечтает открыть месторождение. Особенно молодой специалист. Но чтобы вот так, сразу? В свой первый полевой сезон? В свой первый маршрут? Юрка снимает рюкзак и осторожно, чтобы не вспугнуть видение, подходит к белой глыбе. Блестящие белые солнца слепят глаза. Он трогает белый кварц – видение не исчезает. Радиометр пищит.

   - Да выключи ты его!

   Мы садимся на молибденитовые солнца и закуриваем. Юрка молчит. Надо осмыслить случившееся.  

   - А ведь это молибденовое месторождение, - осторожно говорю ему.

   - Вижу, - соглашается Юрка.

   - Ты как первооткрыватель имеешь право назвать его.

   - Да, верно, - вторично соглашается Юрка.

   - Об этом надо сразу думать.

   - Надо думать, - эхом отзывается молодой специалист. Похоже, его слегка переклинило.

   - Видно сразу, что месторождение богатое, прямо кусками…

   - Может даже, областного масштаба.

   - Думай, - говорю ему.

   - Думаю. Давай назовём его так: месторождение Светлое.

   Я понимаю, куда клонит Юрка: его пассию зовут Светлана. «Этак, если каждой дарить, месторождений не напасёшься».

   - Как-то очень банально – Светлое. Их, куда ни кинь – всюду полно.

   - Банально, - с лёгкой радостью в душе соглашается Юрка, - нет, я до сих пор не верю.

   - Посмотри, на чём сидишь!

   Юрка достаёт планшет и разворачивает топографическую основу. Ищет нужную точку.

   - Тут даже название ключа не указано.

   - Назови его «Юркин ключ».

   Степанов думает.

   - А что! И скромно, и имя есть.

   Он ещё какое-то время думает, затем берёт простой карандаш и отчётливо выводит «Юркин ключ».

   - Это – месторождение. А как посёлок будет называться? Ясно, что здесь будет посёлок.

   Взглядом Петра Первого первооткрыватель Степанов медленно обводит  распадок. Ему всё ещё не верится.  Молотком на длинной ручке он отбивает от кварцевой глыбы кусок – молибденит на сколе слепит глаза.

   - Назови посёлок Юркоган.

   Степанов думает.

   - Где-то это уже было. К тому же сильно похоже на уркаган. Не-е, не пойдёт.

   - Тогда – посёлок «Юринский».

   - Во! Это уже лучше. Но до посёлка надо ещё дожить… - мечтательно тянет Юрка и ещё раз осматривает распадок. Догадываюсь, что он сейчас представляет – где что будет находиться: школа, дом культуры… Лицо у Степанова счастливо-глуповатое.

   - Ладно, давай работать.

   Юрка достаёт пикетажку и описывает точку. Ясно, что маршрут срывается. Какой маршрут, когда тут такое творится!

  - Надо всё это, - он показывает на кварцевые развалы, - перенести к берегу, а потом вверх, до лодки.

   Весь день мы переносим образцы до берега, а потом ещё два километра вверх по Нерче.  Даже про обед забыли. К назначенному часу на берегу высилась фантастическая маленькая скала – серебряно-блестящая. Счастливые, мы ждём нашего Харона. Оранжевая точка быстро увеличивается, превращается в лодку и причаливает точно возле нас. Невозмутимое лицо Семёна возмущается.

   - Это что? – почти с испугом спрашивает он.

   - Месторождение, - скромно отвечает Степанов, - надо перевезти.

   - Нет, - категорически возражает наш Харон.

   - Почему?

   - Утонем. Она берет всего триста килограммов, - Семён кулаком бьёт по тугому резиновому боку лодки. Лодка бунчит. – Нас трое, это уже два центнера, могу взять только сто килограммов.

   Наш Харон прав, тут вышла неувязка.

   Расстилаем на дно лодки рюкзаки, в дело идут и наши противоэнцефалитные костюмы – чтобы острыми краями не пробить резину.

Укладываем куски кварца. Юрка сам отбирает – чтоб побольше было руды.

Семён внимательно наблюдает.

   - Всё! Всё! – кричит он и заступает дорогу Степанову с очередным валуном.

   Юрке жалко оставлять куски кварца. Там ещё осталось центнера два. И жалко своей работы – весь день таскали. Но тунгус Семён непреклонен. Мы признаём его правоту: уйдём на дно и так и не увидим посёлка Юринского.

   Без костюмов пауты дают нам жару, но мы терпим, можно сказать, ради будущего месторождения, посёлка, а может, даже города, идём на жертвы. Практически, совершаем подвиг.

   Лодка причаливает точно напротив нашего лагеря, надо лишь метров сто подняться на крутой взлобок.

   Когда мы с первыми глыбами взобрались наверх, в лагере была одна повариха: все остальные ещё не вернулись из маршрутов.

   Юрка думает, потом решительно идет к длинному кухонному столу под навесом у костра. Это центр лагеря.

   - Здесь! Чтоб все видели.

    И высыпает образцы. То же самое делаю и я. Повариха обходит камни, любуется, потом говорит:

   - Красиво!

   За час мы переносим в центр лагеря все образцы, нам помогает солнце: оно бросает лучи на свои маленькие копии. Затем садимся на скамейку под навесом и ждём, когда вернутся маршрутные пары. Ждём, чтобы получить свою долю славы,  восхищения и признания.

   Первыми возвращаются старший геолог Иван Петрович Рычагов и студентка Светлана. Светлана ходит вокруг волшебных белых блестящих камней,  любуется и с восхищением смотрит на Юрку Степанова. Иван Петрович озадаченно постоял возле кучи, ухмыльнулся и ушёл к себе в палатку… Юрка счастье черпает большой ложкой.

   Пришёл Юра Юдин, москвич, после окончания МГРИ третий год работает в Забайкалье. Юрий обошёл камни, взял один, полюбовался. Вернул на место.

   - М-да-а, - протянул неопределённо и направился к своей палатке.

   Вернулась из маршрута геолог Светлана Максимова с рабочим. Сняла рюкзак, подошла к блестящим образцам, обошла вокруг, пожала плечами и удалилась к себе в палатку.

   Наконец возвращаются жена Ивана Дмитриевича – Ирина Николаевна со студенткой, а вскоре и сам Победаш с рабочим радиометристом. Не снимая рюкзака, Иван Дмитриевич подходит к куче и спрашивает:

   - Это что?

   - Это, Иван Дмитриевич, открытое месторождение Юркин ключ. – Юрка счастлив.

   - Ты чем занимался всю ночь? – уже грозно спрашивает начальник партии.

   В партии все знают, чем всю ночь занимался Юрка Степанов.

   - Ты всю ночь должен был изучать геологию района, по которому пройдёт твой маршрут, - поднимает ноту Победаш.

   Юрка так и делал: он всю ночь тщательно изучал холмы и рельеф местности, которая, можно сказать, имеет отношение к геологии.

   - Это рудопроявление открыто ещё в сорок седьмом году. Руду, всего четыреста килограммов вывезли на лошадях. Давайте ужинать.

   Улыбка, как при замедленной съёмке, уходит с лица Юрки Степанова. Уходит месторождение Юркин ключ, уходит посёлок Юринский, растворяется будущий город – пока без названия, рассыпаются в прах школа, дом культуры, больница, памятник первооткрывателю Степанову Юрию Петровичу…

   Среди ночи слышу какую-то возню у своей палатки. Долго расстёгивают полог. Потом прямо со спальником вытаскивают наружу.

   - Тс-с-с! – шепчут Светка и Юрка, - вставай, пошли.

   Часа два мы таскали образцы к реке. И хотя дорога была под гору, работалось труднее, чем днём. Теперь нам светил месяц и его издевательская улыбка была до ушей.  Нерча с благодарностью принимала то, что было у неё похищено.

   Утром после завтрака Иван Дмитриевич Победаш подошёл к единственному куску белого кварца, забытому нами в лагере, постоял над ним, подумал и обратился к Степанову:

  -  А маршрут сделаешь за счёт своих выходных.

                                 ГЛАВНАЯ   ДОРОГА

Помнишь тот костёр, что мы палили

Осенью в редеющем лесу?

Листья колыхались и парили,

И держались долго на весу.

Был я там, где жили мы в палатке,

Где вода студёна и остра.

До сих пор подёрнуты распадки

Дымкою от нашего костра…

   В деревню Усугли меня доставляет кукурузник АН-2. Первый же встречный показывает, как найти базу Улунтуйской партии. База – это обычный деревенский дом на две комнаты, широкий двор с навесом, под которым хранятся пробы и образцы. Заведует базой Александр Прокопьевич, он же по совместительству и радист. На его столе вижу старенькую чёрную пишущую машинку:  то ли «Москва», то ли «Башкирия» - они очень похожи. Отчего-то я сильно разволновался…

   На базе живёт и водитель старенького грузовичка  ГАЗ-51 Николай Иваныч. Оставляю на базе рюкзак и завернутое в брезентину ружьё шестнадцатого калибра – подарок отца. Ружьё это из экспериментального выпуска 1957 года, у него ствол длиннее стандартных на одиннадцать сантиметров, больше таких не выпускали. На сто тридцать метров из него я кладу пулю в пятно – затёс на дереве. Спрашиваю, как пройти в сельсовет, встать на учёт: у меня на руках предписание военкомата – осенью в армию. Николай Иваныч берётся довезти, по пути прихватывает пустой рюкзак. Мы подходим к его машине. К бамперу грузовичка зачем-то приварен швеллер.

   - Это для безопасности, - загадочно говорит Николай Иваныч и поднимает указательный палец. Машина с завыванием выезжает на деревенскую улицу.

   - А чего так поздно, студент?

   - Так экзамены, выпускной вечер.

   - Ясно. Ладно, студент, ты пока тут, а я до магазина съезжу.

   Николай Иваныч высаживает меня у сельсовета и пылит дальше на своём грузовичке.

   Пока встал на учёт, заполнил все бумаги, вернулся и Николай Иваныч. В рюкзаке солидно побрякивало.

   - Поехали, студент!

   - Я не студент.

   - Какая разница!

   Александр Прокопьевич только закончил сеанс связи с партией Победаша.

   - Иван Дмитриевич велит завтра быть в лагере. И продукты захвати.

   - Ясно. Тогда выезжаем раненько-раненько. Не проспи, студент.

   … В шесть утра я уже на ногах. В семь просыпается и выходит на связь Александр Прокопьевич. После мы с ним грузим в кузов грузовичка ящики с тушёнкой, сгущёнкой, банки с сушёным луком, сушёным картофелем, сухарями, галетами, конфитюром, мешки с крупами.

   - А где Николай Иваныч? Он же говорил раненько-раненько…

   Завхоз машет рукой и не отвечает. Потом говорит:

   - Ты пока сходи в столовую, вон там, за углом. Хорошенько поешь, а то дорога дальняя. Слышь, и в дорогу возьми котлету-две.

   По дороге в столовую я размышляю над словами завхоза. Какая дальняя дорога? Насколько мне известно, от базы до лагеря партии около десяти километров.

   В столовой, обычной деревенской избе, только просторнее, по-домашнему уютно, на окнах вышитые занавески. На подоконниках цветы в трёхлитровых жестяных  банках из-под томатной пасты. Как и в любой избе, чуть приторно пахнет геранью. Котлета – как лопата, во всю тарелку.

   …Наконец, в одиннадцать часов грузовичок, обречённо завывая, выезжает из ворот базы. Вслед нам печально смотрит Александр Прокопьевич.

   Николай Иваныч крепко держит баранку. У него волосатые пальцы и волосатая грудь. Скулы слегка выпирают – типичный гуран. На вид Николаю Иванычу около сорока. Мы проезжаем вдоль всей деревни и когда  последний дом остаётся далеко позади, Николай Иваныч глушит машину. Я осматриваюсь: рядом деревенское кладбище. Но не слышно металлического хруста венков, обычного при любом ветерке на любом другом кладбище. Почти все жители деревни – охотники: на могилках возвышаются сохатиные и изюбриные рога.

   Николай Иваныч просовывает руку за спинку сиденья и достаёт бутылку водки.

   - Надо протрезветь, - снова загадочно говорит он, поднимает указательный палец и вливает в себя добрую половину. Крякает, закуривает папиросу «Север».

   - Ну что, студент, в дорогу дальнюю?

   У Николая Иваныча хорошее настроение. Он напевает песенку: «В дорогу дальнюю, дальнюю, махну тебе крылом...», при этом перевирает слова, но это его не смущает. Метров через сто дальняя дорога заканчивается. Грузовичок останавливается, волосатая рука Николая Иваныча снова ныряет за спинку. Бутылка уже наполовину пустая или наполовину полная. Николай Иваныч озадачен, этого он не ожидал. Он обдумывает ситуацию. Раскручивает бутылку и вливает в себя, как в воронку, половину оставшейся половины. Думает. В его мозгу идёт напряжённая никому не видимая работа. Затем он добавляет глоток и отправляет бутылку за спинку.

   - Ну что, студент, в дорогу дальнюю?

   Вспоминаю слова Александра Прокопьевича про дальнюю дорогу, понимаю, что к обеду можем не успеть и сожалею, что не взял с собой котлету. «В дорогу дальнюю, дальнюю махну тебе крылом…» напевает сильно повеселевший Николай Иваныч. Мы проезжаем небольшой залавок и спускаемся в долину реки Урульги.

   - Скоро начнётся главная дорога, студент. Это тебе ого-го! – Он глушит машину и ныряет за спинку. Снова долго и озадаченно смотрит на бутылку, полную на четверть.

   - Ничего себе!

   Николай Иваныч не торопится. Он думает. Он знает, что в таких делах торопиться нельзя. Он выпивает половину четверти и включает первую скорость. Следующие триста метров мы едем без приключений. «Надо было покупать две котлеты, скорее всего, мы и к ужину не успеем…» Через триста метров дорога заканчивается. Николай Иваныч с трудом выгружает себя из кабины, по-хозяйски выпивает остатки, возмущённо смотрит на пустую бутылку и говорит:

   - Мне надо протрезветь. – И лезет в тень под машину: - Ты пока погуляй, студент!.

    Я прохожу по направлению движения машины и упираюсь в «главную дорогу». Слева – каменистый обрыв метра в три-четыре, под ним проносится серая река, она кипит и шумит перекатами. Справа – крутой склон, прижим. Между прижимом и обрывом полоса метров в пятьдесят, на которой растут  берёзы – все в обхват. Между берёзами замечаю следы  нашего грузовичка, который проезжая «главной дорогой», всякий раз выбирал новые варианты. На коре многих берез вижу поперечные вмятины. Вспоминаю приваренный к бамперу швеллер – это многое объясняет. «Хорошо, что к появлению Николая Иваныча они успели вырасти». С трудом нашёл спуск к реке. Умылся холоднющей водой. Река не слишком широкая – метров сорок-пятьдесят. И не слишком глубокая – судя по выступающим валунам. Когда вернулся к машине, Николай Иваныч уже проснулся, бодро потягивался.

   - О, студент! А я уж тебя заждался, - он лезет за спинку и вынимает, как волшебник, новую бутылку. «Знал бы, купил три котлеты».

   - Надо протрезветь, - охотно поясняет он мой немой вопрос и открывает пробку. Делает три глотка.

   - Вот теперь – порядок! В дорогу дальнюю!

   - Николай Иваныч, может, я сяду за руль?

   - А у тебя права есть? Вот видишь! А впереди – главная дорога. Студент, ты не волнуйся, к вечеру доедем.

   Он смотрит на меня неодобрительно и заключает:

   - Ты – как редиска, снаружи красный, внутри белый, и вообще нервный.

   Мне непонятно, при чём тут редиска, но больше я не говорю ни слова. Николай Иваныч косится на меня и добавляет глоток.

    Следующие двести метров мы едем на первой скорости, зато без приключений. Николай Иваныч сосредоточен – впереди главная дорога. Он настраивается. Перед главной дорогой Николай Иваныч глушит машину и высматривает будущий путь. Берёзы отстоят одна от другой, как штанги футбольных ворот – проехать можно. Николай Иваныч лезет за спинку и строго говорит себе:

   - Много нельзя!

   И вливает ровно  половину. Как это у него так точно получается? Он уже изрядно пьян, но это только добавляет ему решимости. Николай Иваныч на первой скорости ловко, как слаломист на лыжах, объезжает первые четыре берёзы, от пятой не успевает увернуться. Грузовичок швеллером утыкается в огромную берёзу. Дворники на лобовом стекле разводят ладошками: мол, что поделаешь, такова суровая жизнь геологической машины. Николай Иваныч сдаёт немного назад, включает нейтральную передачу и начинает настраивать ручной газ. Газ настроен, волосатая рука ныряет за спинку. Пить водку Николай Иваныч не торопится, он понимает, что здесь очень важно правильно выбрать дозу. Чтобы ни больше, и – не дай Бог! – не меньше. Конечно, теоретически он понимает, что если есть водка, значит, должна быть и эта формула. Но этой формулы Николай Иваныч не знает, поэтому до всего приходится доходить самому, доходить опытным путём. Наконец, он решает, что сейчас – четыре глотка – та самая норма. Сказано – сделано! Бутылка отправляется за спинку, включается первая скорость, Николай Иваныч враскорячку покидает машину и идёт рядом, крепко ухватившись за дверцу:

   - Надо протрезветь, - поясняет на ходу. Метров через пять грузовичок вздыхает и разводит ладошками….

    В лагерь мы въезжаем ранним вечером. Зная крейсерскую скорость грузовичка во главе с Николаем Иванычем, там уже нас поджидают.  Николай Иваныч открывает дверцу и выпадает в светлые сумерки, где его подхватывают сильные руки старшего геолога партии Ивана Петровича Рычагова.

   Назавтра нет маршрутов, назначен камеральный день. Геологи, студенты обложились картами, пикетажками, образцами. Рабочие занимаются своими делами: кто затеял постирушки, кто ушёл на рыбалку. Машину с утра загрузили образцами и пробами. Николай Иваныч сидит за длинным дощатым столом под навесом. Он неподвижен, как сфинкс. Его взгляд устремлён в столешницу. Не на столешницу, а туда, в самую глубь материи. Он решается, он взвешивает за и против. Сейчас уже обед.  Если выехать прямо сейчас, то до ночи он может не успеть доехать до деревни, а рисковать имуществом партии он не имеет права. Наконец, он принимает решение. Твёрдо ставит волосатый кулак на столешницу и решительно произносит:

   - Раненько-раненько…

   Николай Иваныч доволен – он принял решение. Умиротворённо спускается к речке, садится на камень. Подплывает стайка гольянов. Николай Иваныч думает о жизни, о том, как всё правильно и справедливо устроено. Он смотрит на рыбок, рыбки смотрят на Николая Иваныча. Неизвестно, что думают гольяны, а Николай Иваныч думает примерно так: взять хотя бы тех же рыбок. Вроде, безмозглая тварь, а за неё уже всё продумано – случись ей оказаться с похмелья – кругом вода, пей – не хочу.

   - Да-а-а…

   Затем он обрывает свои философско-лирические размышления и ещё раз напоминает себе:

   - Раненько-раненько…

   …Давно уже Харон перевёз на ту сторону Ивана Дмитриевича Победаша и его жену Ирину Николаевну Павлову. Списался с их сыном Сергеем, попросил вычитать рукопись.

    В девяностые, когда не принято было помогать и вступаться, Николай Иванович вступился за женщину на вечерней городской улице и поймал заточку между рёбер.

   С геологом Светланой Николаевной Максимовой иногда встречаемся в городе.

   Юра Юдин с женой Александрой, тоже геологом, в 1975 году вернулись на родину, в столицу.

   Юрка Степанов с женой Светланой недавно приезжали ко мне на старенькой иномарке. Он пополнел, погрузнел. Своё месторождение Юрий Петрович так и не открыл.

   О судьбе тунгуса Семёна я ничего не знаю.

                                    ТРОПИНКА В ПАРКЕ

В палатке подолгу живёшь,

Предчувствуешь непогоду,

Целебные травы жуёшь

И пьёшь родниковую воду.

Ломаешь скалистый хребет,

Молотишь тайгу сапогами

И, чувствуя силу в себе,

Родство ощущаешь с богами.

…Но время приходит, когда

В реке остывает вода,

И пишутся длинные письма –

Жизнь требует нового смысла.

Придёт под осенний мотив

Всё, чем твоя жизнь небогата.

И пишешь, совсем позабыв,

Что нету давно адресата.

Неясная, словно судьба,

Колышется тень по палатке.

Ты полностью выльешь себя

Лиловой в линейку тетрадке.

Шагнёшь из палатки.

Уже

Вздыхает рассвет осторожно.

Почувствуешь новость в душе –

Её объяснить невозможно.

И, каждую травку любя,

Под этой немыслимой ширью

Почувствуешь пылью себя,

Счастливою звёздною пылью!

   Из дневника:

   «1 июня. 1969 год. Воскресенье. Чита.

   Ура! Лето! Наконец-то! Ах, если бы не было экзаменов…

   2 июня. Понедельник. Чита. 8. 30. Роковой день. Иду на экзамены. Иду навстречу своей гибели…. Позвонил Люде:

   - Здравствуй, Люда.

   - Здравствуй, Слава!

   - Волнуешься перед экзаменами?

   - Немного.

   - Люда, не забудь взять с собой неразменный пятак. Пусть он все экзамены пройдёт. И у тебя по всем будут пятёрки.

   - Да? Не поможет, наверное.

   - Поможет. Надо только верить.

   Все в классе считают, что я «бегаю» за Людой Подлесной. А мне кажется, я её люблю. В первый раз. Правда, до этого я две недели любил одноклассницу Таню Евсееву, а потом – Лариску Смирнову.

   - Ладно, постараюсь взять.

   - До свидания. Вернее, до экзаменов.

   - До экзаменов.

   3. Июнь. Вторник.

   Кажется, сдал! Уф!... Не сам сделал, а списал у Витьки Белого. В общем-то, списывать можно было. Мы нарочно натащили много цветов и весь стол был заставлен букетами, - и нам комиссию не видно, и ей – тоже…. Хорошо ещё, что никого не было из ОБЛОНО, все свои…

   Я с десяти лет мечтаю стать геологом. Пусть даже трудно, рюкзак  - 20 килограммов, пусть мошка, тайга. Но ведь без этого нельзя геологу. Романтика – это где трудно и интересно. А потом прочитал чьё-то стихотворение «Дворники» и понял, что не только геологи романтики.

Дворники – романтики по-своему,

Ведь у них особые права.

Дворниками улицы освоены

И открыты, словно острова…

   Сочинить бы и мне что-нибудь про дворников, про их нелёгкую, но романтическую работу!

   «29. Май 1969 год. Чита. Летом я буду работать. Есть четыре варианта. Можно работать у отца на стройке. Можно грузчиком в хлебобулочном магазине у мамы, это на углу улиц Ленинградская и Калинина (Амурская). Можно работать в поле в геологической партии, устроиться поможет классная Надежда Васильевна. А ещё можно работать тоже в геологической партии, но уже с двумя знакомыми ребятами из Старого двора, устроиться поможет Гулин Василий Александрович. Это увлекает больше, чем стройка. Учиться можно в Иркутском геологоразведочном техникуме заочно. Думаю, поступлю. Диктант напишу сам, а геометрию вызубрю.»

   …Я стою перед дверью с табличкой 47. Сейчас открою и всё полетит к чёрту. Или наоборот. Не могу решиться. Наконец, взялся за ручку. Вперёд! Дверь скрипнула и тотчас же ответил паркет. Скрип ужасный! Так скрипят калитки на кладбище. Сразу в глаза бросились карты, они были на всех стенах. Василий Александрович стоял в углу и что-то объяснял практикантке. Девушка лишь послушно кивала головой.

   - А, привет!

   - Здравствуйте.

   - Подожди минуту.

   Я стал осматривать коллекцию минералов и горных пород на стеллаже. Богатая коллекция! Потом стал определять минералы, удалось несколько опознать. Старые знакомые, у меня тоже такие есть.

   - Ну, всё. До свидания, - услышал я и сразу адски заскрипел паркет. Когда она вышла, Василий Александрович произнёс слова, которые для меня звучали музыкой:

   - Повезло тебе. Удалось устроить. Будешь работать рабочим, ходить в маршруты. Знаешь, у кого? У Сергеева, соседа вашего.

   Пол поплыл под ногами. Как – у Сергеева!? Ведь это мой враг! Месяц назад он застрелил мою любимую собачку Угадая. Мы, мальчишки и девчонки Старого двора, похоронили Угадая в канаве, вырыли могилку и насыпали холмик. А потом взяли рогатки и пошли бить стёкла в окнах Сергеева. А девчонки стояли под окнами и кричали нехорошие обидные слова. И теперь я буду во власти моего врага? Первой мыслю было отказаться от работы. Но второй Славка, сидящий во мне, остановил: «Это значит, отказаться от своей мечты». И я, не чувствуя сердца, пошёл за Василием Александровичем.

   Коридор, по которому шли, казался бесконечно длинным.

   - Вот и пришли, - Гулин остановился перед застеклённой дверью с табличкой «Шара-Талинская геолого-съёмочная партия». Мы вошли. Думал, увидев меня, Сергеев накричит и прогонит. Он, в белой рубашке, сидел за самым дальним столом. Пришлось идти через весь кабинет.

   - Вот это гигант! – в его словах звучало: «Кого же ты мне привёл, Вася?»

   Гулин почувствовал интонацию, ему вроде бы стало неудобно за меня:

   - Леонид, ты не подумай, что он маленький. Он жилистый. Первый по боксу, увлекается волейболом, велосипедом. Вот увидишь…

   - Лучше бы у него был первый разряд по футболу, играл бы за нашу команду…

   Василий Александрович перебил его и начал сыпать факты: мол, любит тайгу, мечтает стать геологом и в таком духе.

   - Гигант, в партии был? – спрашивает Сергеев.

   - Был, два раза. С отцом. После четвертого класса и после пятого.

   - Хорошо, беру. Только чтобы не хныкать. Работать по-настоящему, понял? И не говорить, что ты хочешь домой, понял?

   - Да, – прошептал я, хотя хотелось кричать. Первая работа! Один! Без родителей! Первый настоящий экзамен на жизнь. Готов ли я жить? Люда, ты понимаешь?...

   - Борис, оформи "Гиганта», - обращается Сергеев к пожилому сотруднику за соседним столом и ко мне:

   -  Послезавтра выезд в поле. Быть с вещами к девяти часам. Здесь. Всё.»                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                      

   Четырнадцатого июня 1969 года наша партия со всем личным имуществом погрузилась в общий вагон пассажирского поезда. Поехали на запад до станции Могзон, где находилась основная база партии. Шофёр Николай Дозорцев и завхоз Василий Сергеевич Осипов из Читы ехали на машине Зиле с имуществом – палатками, спальными мешками, инструментами, продуктами, другим полевым снаряжением. Была в партии ещё одна машина – ГаЗ – 53 под номером 95-33, работал на ней Михаил Малютин.

   Начальником партии был  Сергеев Леонид Иванович. Тот самый, из окна квартиры которого сентябрьским днём я услышу звуки сольфеджио. Тот самый, из окна которого пятью месяцами раньше, в апреле, раздался выстрел из мелкокалиберной винтовки. Раздался выстрел, и у меня не стало любимого пёсика Угадая. У него была короткая чёрная шерсть, чуткий слух и звонкий голос – это его и погубило. Угадай слышал шаги людей, проходящих мимо наших ворот, и начинал заливисто лаять, а у Сергеевых только что родился первенец – сын Лёша, который просыпался от любого малейшего шума.

      …Старший геолог партии – Юрий Анатольевич Турчинов. Ещё были геологи Александр Тихонович Бахаев и Владимир Петрович Пилягин, который являлся начальником поискового отряда. Молодыми специалистами прикрепили Владимира Гланца и Елену Ищук.  Как потом я узнал, уже в поле, Владимир писал стихи, и у него  вышла маленькая собственная книжка стихов. Кажется, называлась она «Горный хлеб». Так впервые в жизни я увидел настоящего живого поэта. Я смотрел на этого высокого молодого человека с чёрными вьющимися волосами и не мог поверить, что у него есть своя книжка.  Смотрел долго и внимательно – так впервые беременные смотрят на детей. К тому времени я уже сам пытался изображать что-то такое на бумаге в столбик. На Гланца, конечно же, я смотрел как на Бога.

      Ещё были две студентки-практикантки из Кривого Рога – Валя Мяч и Люда Клубенко. Ещё была Галя – студентка из Томска.  Чуть позже приехал в партию отец Сергеева, пожилой грузный человек. Звали его Иван Иосифович. Жил он в отдельной палатке, чуть в стороне от основного лагеря. Должности его не знаю, чем-то занимался по хозяйству. Были повариха Инна с мужем  Михаилом и сыном Игорьком,  родом они из Белоруссии. Михаил работал на магистралях и профилях, прорубал узкие – в полметра - длинные просеки по заданным направлениям. Были  ещё горняки, два суровых неразговорчивых человека: Витя Малый – двухметровый гигант с кавказским лицом и Витя Большой – русоголовый крепыш «метр с кепкой». Они били шурфы далеко в тайге, жили в отдельной палатке в стороне от лагеря, сами себе готовили еду на костре. Были в лагере ещё два горняка: Саша, который хорошо пел песни под гитару, и рыжий молчаливый человек лет сорока - имени его я не помню. На лето устроились рабочими в партию читинские художники – Виктор Черепахин и Юра Кузьменко, которого все почему-то называли Гошей. После отъезда домой Сергея Гладких,  Витьки Федореева и Олега Посканного, Виктор с Гошей перебрались в нашу шестиместную палатку. Перед этим по неосторожности сгорела их двухместная палатка.

   Нам выдали большую палатку, в которой по обеим сторонам мы разместили четыре раскладушки, две – по центру. В торце – перевёрнутый  ящик вместо стола, на нём свеча в пустой консервной банке.

   Был ещё Роберт Родченко, техник, занимался шлиховой съёмкой. Места были золотоносные, здесь в прошлое время поработали старатели. Конечно, самородков не было, но «золотила» каждая проба. За несколько дней до приезда Роберта в лагере все только о нём и говорили: вот приедет Робка, всех анекдотами завалит. Появился он неожиданно, пришёл ночью.  Утром уже сидит со всеми за столом и отмачивает шутки. Роберту немного за тридцать, у него причёска из пятидесятых годов – волосы зачёсаны назад. Любимая поговорка: «Люблю военных, сам пограничник». Да ещё он произносит её как-то по-особенному. У всех эта манера вызывает улыбку. Стоит ему начать: «Люблю военных…» как все хором подхватывают: « …сам пограничник». И все хохочут. Я – тоже. Роберту помогал рабочий шлиховальщик Михаил Поддубский.

   За радиометрическую службу отвечал Леонид Кривенков, но все звали его или Лёха, или Пастор, на что он охотно откликался. У него под раскладушкой хранится фляжка с водкой. После работы перед ужином он наливает немного в эмалированную кружку и благославляет её. На груди у Лёхи крестик на плетёной верёвочке. Аккуратная чёрная бородка. На голове что-то сложное из двух полотенец, азиатское, похожее на чалму. Он сделал себе огромную капитанскую трубку: стоит, губа отвисла под тяжестью собственного изобретения, сосредоточенно смотрит вдаль. У Лёхи много любимых выражений. «Точно как в аптеке» - это для маршрутов, когда посмотрев на компас, Лёха прищёлкивает языком и говорит эту фразу. Потом добавляет: «Только так, и больше никак».

   «Ёлки-зелёны», - говорит постоянно и везде.

   «Иди, сын мой. И не просто иди, а иди, иди и иди». Не обязательно «иди», но что-то в этом роде. При этом сам же заразительно смеётся. В стороне от лагеря у Лёхи спрятана свинцовая болванка, внутри которой находится радиоактивный эталон. Время от времени он шаманит с эталоном, графиками, приборами. Дважды просил меня помочь. По натянутому между двумя берёзами шнурку надо было передвигать блестящую продолговатую капсулу и записывать показания прибора.

   … На работу взяли меня маршрутным рабочим третьего разряда, но первое время вынужден был вместе с Михаилом и другими ребятами прорубать профили. Для меня, выросшего в деревянном доме, работа с топором – обычное дело и как будто проще не бывает. Но это лишь на первый взгляд. К вечеру стало ясно, что топор – очень неудобный инструмент. Во-первых, тяжёлый. Во-вторых, на тех зарослях, через которые надо было прорубаться – молодой березняк, сосняк, листвяк, ерник, ольшаник – топор пружинит. После бессмысленного махания в первый день на ладонях появились мозоли. Такие же мозоли взбугрились и у ребят из Старого двора.  У Михаила тоже был топор, но пользовался им он редко – лишь когда необходимо было срубить толстое дерево. Обойти его нельзя, профиль должен походить на туго натянутую струну. Работал Михаил самодельным палашом или мачете, в длину больше полуметра.

   - Это из двуручной пилы, сделайте такие же.

   После работы подошли к начальнику партии Леониду Ивановичу. Он выслушал нас и спросил у завхоза:

   - Василий Сергеич, запасная двуручка на складе есть?

   Василий Сергеевич Осипов, с первого дня внушивший нам, как к нему надо обращаться. Он не терпит слово «завхоз», говорит, что он – заместитель начальника партии по хозяйственной части. Осипов думает, в уме перебирая свой хозяйство.

   - Одна есть.

   - Выдай им, Сергеич.

   Мы идём на склад – шестиместную, как и у нас, палатку. Заместитель начальника подаёт нам за ручку пилу – пила играет и певуче звенит. Затем выносит ручное точило, зубило и молоток.

   До темноты мы вырубаем четыре полосы по семьдесят сантиметров. Жаль, завтра снова придётся махать топором. С утра всё повторяется. Мы с завистью смотрим на палаш, которым Михаил легко, одним взмахом,  срезает молодые, толщиной в руку, деревца. Там, где Михаил в секунду  срубает несколько прутьев, мы возимся возмутительно долго.

   Ждём вечера. Наскоро ужинаем и занимаемся своими секирами. У нас они получились чуть длиннее. Наточили, приделали деревянные ручки – теперь пойдёт работа! И работа пошла…

   «22. Июнь. 1969 год. Суббота. Шара-Талинская геологическая партия. Сегодня мой первый настоящий рабочий день! Без волынок и тому подобное. От всей души, со всей отдачей вкалывал. В тайгу уходим парами. Мы – с Леонидом-Пастером. Витька Федореев – с Михаилом. Серёга Гладких – с Олегом. Идём на север. Весь день попробуй помаши топором и секирой! Скажу честно, через час я уже выдохся. Весь. Капитально. Смотрю на часы. Ещё три часа вкалывать до обеда. Неужели сразу в перый день – руки вверх? От этой мысли сам на себя разозлился. Взял секиру и давай махать, откуда только силы взялись? В общем, почти проспект сделал. А до обеда ещё долго, целый час. Пересохло горло, появились пауты. Энцефалитка прилипла к телу, весь взмок. Топор обжигает ладони – мозоли…

   -  Всё, шабаш! Обедать, - командует Лёха. Мы возвращаемся по готовому профилю назад к своим рюкзакам с продуктами.

   Какое это блаженство – обед! Ты заслужил его. Сидишь несколько минут под деревом, не шевелишься, отдыхаешь. Подтягиваются другие пары. Михаил осматривает наши секиры, оценивает и говорит:

   - Хороши. Только вечером ручки на костре обожгите, почти до черноты, чтобы стали тёмно-коричневые, а то мозоли будут. И верхонки на складе возьмите.

   Я считаю свои мозоли, их уже двенадцать. И у ребят – не меньше. Кто-то открыл банку концентратов, вкусный запах ударяет в нос. Забываешь даже про усталость. Я открываю банку сайры, достаю хлеб, ложку. Каждый берёт продукты на складе под запись, называется «личный забор», но в обед все выставляют содержимое рюкзака на общий стол. Сайра – дома я бы не съел и половину банки, а здесь!... После обеда – полчаса отдыха. Я валюсь в траву, зарываюсь в неё лицом. Не спится, хотя ребята уже храпят.  Это мой первый рабочий день, я думаю о нём. Потом думаю о Люде… О ней я всё время думаю – в тайге, на отдыхе, на привале, перед сном, закутавшись в спальник с головой. Как она там? Получила ли моё письмо?»

   После недели работы все выехали на основную базу в Могзон. Банный день. В лагере остался Иван Иосифович Сергеев. После бани вечером мы сидели у ворот на длинной скамейке. Уже стемнело. Ребята познакомились с местными девчонками, обнимались и смеялись. И вдруг приходит ещё одна.

   - Валя, - говорит она и подаёт всем свою руку. Рука холодная и грязная. Впрочем, до бани моя рука была не чище.  Я выжидаю ещё с минуту и ухожу в избу, ложусь на панцирную сетку. Вскоре заходит Витька:

   - Чудак! Ведь это для тебя девчонку привели, не теряйся!

   Чем закончилась эта история, подробно  описано  в главе «Первые увлечения».

   Через неделю ребят сняли с профилей и перевели на металлометрию. А я ещё дней десять тюкал топориком и со свистом махал секирой…

    На «металлке» для начала надо было научиться измерять расстояние шагами. Затем на маршруте через каждые пятьдесят метров кайлой брать пробу грунта из глубины примерно двадцать сантиметров, высыпать в матерчатый мешочек, подписывать номер. Вес пробы от ста восьмидесяти до двухсот граммов. Количество – до двухсот штук. Через каждые пятьдесят метров вес рюкзака увеличивался на двести граммов. К концу рабочего дня рюкзак весит почти сорок килограммов. Да ещё в руке кайла. Поднять рюкзак в сорок килограммов в конце рабочего дня мальчишке в пятнадцать лет невозможно. Жизнь подсказала выход: надо положить рюкзак на землю лямками вверх. Лечь спиной на рюкзак и просунуть руки под лямки. Затем перевернуться на живот и встать на колени. Ухватиться за дерево и по стволу встать на ноги. С усмешкой вспоминаю свои наивные представления о геологии, записанные в дневнике: «…с десяти лет мечтаю стать геологом. Пусть даже трудно, рюкзак  - 20 килограммов, пусть мошка, тайга. Но ведь без этого нельзя геологу…»

   Жара. Пот заливает глаза. И вокруг – тучи паутов. Они облепляют лицо, руки. Впиваются сразу, почти на лету. У нас было даже такое занятие на спор – кто больше прибьёт паутов одним ударом. Во время перекуров надо было затянуться дымом и пока держишь его в себе, ждать, чтобы как можно больше паутов село на твою ладонь (чтобы не отставать от взрослых пацанов, в то лето я стал курить). Это всего несколько секунд. Затем надо было выпустить изо рта дым и одним ударом второй ладони убить как можно больше паутов на второй ладони. Мой рекорд – двадцать один кровосос.

   В конце дня уже не различаешь отдельных деревьев – слева и справа размытая зелёная стена, перед глазами плывёт спина геолога, тебя под весом рюкзака водит из стороны в сторону, но нельзя остановиться и присесть – ты уже не встанешь. На паутов не обращаешь внимания, нет сил отмахиваться – лицо и руки опухли от укусов. После недели укусов, опухоль уже не появляется, вырабатывается что-то вроде иммунитета.

   Сам маршрут восемь-десять километров. Есть ещё подход и отход, это километров по десять. Но нас подвозили на машине. Если и приходилось подойти к началу маршруту и отойти от последней точки, то всего километр-два, когда машина из-за болота или россыпи не могла подъехать ближе.

   В лагере не до ужина, падаешь на раскладушку и отрубаешься, не коснувшись спальника. Просыпаешься через пару часов, идёшь под навес на кухню, ешь холодный ужин, раздеваешься и забираешься в спальник. И так каждый день.

   Мои напарники из Старого и Геологического двора не раз заводили разговор, что пора отсюда делать лыжи. Затем, не выдержав напряжения, они бросили работу и ночью ушли на железнодорожный вокзал станции Могзон.

   Скажу честно, чуть было не ушёл с ними. Два обстоятельства остановили меня. Первое: начальник Шара-Талинской геологической партии был ещё и нашим соседом, жил в том же доме, где и Егор Волченко, но Егор на третьем этаже, а Сергеев – на втором, окна его квартиры выходили на наш двор.  И виделись мы на дню по нескольку раз. И всякий раз читать в его насмешливом взгляде «слабак!» - это было не для меня.

   Второе: это было испытание себя - на что я гожусь, выдержу ли? В первую очередь мне надо было доказать самому себе. До того первого геологического лета мне ещё не приходилось так трудно – физически и морально: рядом ни друзей, ни родителей. Но я уже дал себе слово, что выдержу. Осталось сдержать его.

   …А однажды я заблудился.   В маршрут отправились мы втроём – молодой специалист, практикантка и я, маршрутный рабочий. И вот идём, отбираем пробы – я грунт на металлометрию, геолог с практиканткой – образцы пород. На одной точке, где геолог заполняет дневник, который правильно называется пикетажка, обнаруживается, что пачка мешочков для грунта забыта на предыдущей точке. Меня попросили вернуться и принести их. Я вернулся, нашёл мешочки,  пошёл назад, и …заблудился. Кинулся туда, сюда, сделал один круг, второй и наступила паника. Я стал метаться, ходить кругами, всё удаляясь и удаляясь от центра. Через пару часов, уже отчаявшись, случайно выскочил на полянку с геологами. Геолог и практикантка, не обращая внимания на паутов, целовались. Думаю, мой приход с мешочками их огорчил. Может, и мешочки-то были забыты намеренно…

   В первых числах августа пошёл дождь – мелкий, обложной, затяжной. Дождь шёл двадцать два дня. Во время полевого сезона, как правило, выходных у геологов в хорошую ясную погоду не бывает. Выходные – только в непогоду. В эти же дни геологи камералят – работают с образцами, картами, дневниками. За неделю дождя все камеральные работы были сделаны. Мы даже просеяли грунтовые пробы из мешочков, упаковали их в бумажные пакетики из плотной крафт-бумаги, пакетики эти с утра до вечера делал отец начальника партии Сергеева. Все работы были сделаны. И в маршруты не пойдёшь – наш лагерь, под который была выбрана небольшая сопочка, пуговкой торчащая среди широкой долины, оказался на острове. Река Хилок поднялась на четыре с половиной метра. А дождь всё шёл и шёл. Мимо острова проплывали стайки с курами и козами на крышах. Плыли снесённые заборы, дома, лодки. Вода залила всю широкую  долину до самого дальнего хребта, залила насыпь дороги Транссиба. Железнодорожное движение прекратилось. Про нас забыли, было не до нас. Рация нам не была положена, так как основная база находилась в населённом пункте. Машина с шофёром, завхозом и продуктами ждали хорошей погоды на основной базе в Могзоне. Но после окончания дождя требовалась ещё хотя бы неделя – сначала сойдёт вода, потом дороги должны просохнуть.

   При всей жесточайшей экономии через неделю отряд в двадцать три человека имел ящик сгущенного молока, ящик конфитюра, пачку сахара рафинада, ящик грузинского чая, макароны, чуть крупы и немного сухарей.  Читали книги, играли в карты, спали. Каждый занимался своим делом. Вечерами собирались под навесом на кухне. Пили горячий чай со сгущенным молоком. Сушили у костра отсыревшую одежду. Спальники отсырели, заволгли, невыносимо воняли.  Владимир Гланц читал очередное стихотворение, написанное за день в палатке под мерный шум дождя. Владимир мерно читал. Дождь мерно моросил. Кое-что из им прочитанного я запомнил.

Остров к острову – острова,

А на них голубая трава…

По утрам, как морячки мужей,

 Как моржихи своих моржей,

Мы встречаем оранжевый круг,

Только он ненадёжный друг

 Белой пуговкой к небу припал,

  А потом и вовсе пропал…

   Его библейские глаза, казалось, без удивления смотрели на этот всемирный потоп районного масштаба. Вот тут и у меня появился сочинительский зуд.   И я стал что-то царапать в тетрадке. И нацарапанное тащил Гланцу. Вся пикантность состояла в том, что ему некуда было скрыться от меня – мы находились на острове. В силу своей врождённой интеллигентности и приобретённой воспитанности он не мог меня отправить подальше и вынужден был читать мой бред. А бред был высококачественный.

   Из всего написанного Владимир с трудом выбрал какие-то строчки, собрал, склеил из них что-то похожее на стихи. От меня там ничего не осталось, разве что настойчивость в преследовании Гланца.

   Уже осенью, после возвращения в город, когда начались занятия в школе, я узнал адрес молодёжной газеты «Комсомолец Забайкалья», переписал это вымученное стихотворение и отправился в редакцию. Редакция в те годы располагалась на первом этаже правого крыла управления Забайкальской железной дороги, что на площади имени Ленина. Литературным разделом ведал молодой поэт Михаил Вишняков, незадолго перед этим перебравшийся в Читу из  Шилкинского района. Михаил Евсеевич прочитал стихотворение, яростно стал править, и через несколько минут из несвязного обрывочного текста получилось вполне приличное для пацана стихотворение. Вот строчки из него.

   …Палатка промокла, провисла,

   Не крыша – кобылье седло.

   Подковками падают листья

   На счастье, а может, на зло…

   Дальше какой-то бред про зарю, которая всё равно взойдёт, про дождь, который закончится когда-нибудь, всё будет хорошо и все будут счастливы.

   А через месяц оно уже было напечатано в молодёжной газете. Его прочитали в школе. И прочитали в классе. И для меня уже не было пути назад.

   В последний день перед отъездом в город Владимир Гланц написал в моём дневнике несколько строк. Вот они:

   «Сим удостоверяю, что досточтимый «очкарик» Славка по прозвищу УБС (умру без сгущёнки) действительно пасся на геологическом ристалище летом года оного.

   Писано сие во здравии и высоком духовном расположении к рабу божьему Вячеславу мною, отроком зело волосатом и сурьёзном, Володимиром ибн Иосифовичем.» Думаю, написано с надеждой отделаться от меня. Владимир ошибался. В городе я ещё какое-то время методично, как удав, преследовал Владимира Гланца, как на работу ходил к нему домой. Жил он в пятиэтажном доме по улице Ангарской, недалеко от библиотеки имени Пушкина. Снимал комнату – узкую и длинную, в торце окно. По обеим сторонам до потолка стеллажи с книгами. Посередине раскладушка, пройти к столу можно лишь боком. Владимир Гланц, подшучивая, говорил: «Я со своими стихами хожу к большому Славе (Филиппову), а ко мне со стихами ходит маленький Слава».  Владимира Гланца, сам того не подозревая, спас

Михаил Евсеевич Вишняков. Всю силу своего графоманства я постепенно переключил и обрушил на него.

         …Когда закончился сахар и осталась банка молока (всякий личный забор в это время был прекращён), мужики соорудили из свежесрубленных брёвен что-то похожее на плот (сушняка на острове не осталось, весь ушёл на костёр для кухни и на топку печек в наших палатках), начальник партии натолкал в рюкзак холщёвые мешки, взял в руки слегу, верёвкой к поясу привязал плотик и побрёл между деревьями в сторону ближайшей деревни, помню, называлась она Улётка и была она километрах в четырёх…  Другого выхода не было, Сергеев сам нарушал технику безопасности и за это обязан был ответить. Поэтому никого из геологов он не взял – рисковать он мог лишь собой. Вечером Леонид Иванович вернулся, брёл по грудь среди затопленных кустов, позади тащился плот – тяжелые лиственничные брёвна ушли в воду, но не затонули. На них лежали мешки с хлебом и какими-то консервами. Все бросились навстречу, помогли начальнику, вытащили мешки, принесли их под кухонный навес. Один мешок развязали – вместо хлеба в мешке была каша серого цвета пополам с водой. Тогда я понял смысл слова – хлебово. Воду отжали на землю, кашу вывалили в миски - хлебово ели ложками…

   Запомнил и сделал зарубку в памяти: очень по-разному ели люди это хлебово! Кто жадно, давясь, ложку за ложкой. Кто с достоинством, не торопясь. Кто намеренно равнодушно – подчёркнуто равнодушно… Через  день, нарушив технику безопасности,  маршрут начальника повторил Александр Бахаев. Он принёс на плече ещё и сахар. Наличные деньги в лагере закончились. В магазине деревни Улётка продукты брали под расписки начальника, где стояла подпись и печать. Потом кто-то пустил слух, что продавщица начала сдавать сдачу этими расписками. Конечно, это анекдот. Анекдот, что «деньги» эти стали называть «сергеевки». Анекдот и то, что «деньги» эти ушли в народ и ходили наравне с советскими купюрами. Анекдот и то, что когда связь с землёй и снабжение наладились, первые, кто появились у нас и в деревне – фининспекторы. Однако дело не получило уголовно-процессуального продолжения, осталось на уровне анекдотов и тайной зависти нумизматов: почти все расписки собрали и сожгли – русский человек способен на пустом месте сочинить целую историю, снабдить её настолько правдоподобными деталями, что уже невозможно отделить правду от вымысла.

   На двадцать второй день дождь прекратился. Костёр – самое весёлое место в лагере. Здесь можно услышать анекдоты, на десять раз переиначенные под местные условия; охотничьи рассказы, небылицы, профессиональные споры геологов; случаются и песни.   Вода медленно сходила, оголяя бугры, возвышенности. По Транссибу пошли составы. Но дороги ещё не проявились, всюду лежала непроезжая грязь. Вот по этой грязи в резиновых сапогах, отмахав четырнадцать километров, и пришёл к нам под вечер заместитель начальника партии по хозяйственной части Василий Сергеевич Осипов. И принёс рюкзак с тушёнкой и сгущёнкой. Наутро Леонид Иванович отрядил с Осиповым целую бригаду в Могзон за продуктами. А через неделю, завывая и буксуя, приехал на своём ЗиЛе Николай Дозорцев. Жизнь входила в прежнюю колею, начались маршруты.

    …А ещё в те дождливые дни я стал писать письма, которые сохранились в виде дневниковых записей: отправлять их всё равно было невозможно. Письма Люде и Егору. А ещё, внимательно рассмотрев трубку Пастора, стал делать такие же – под табак и сигареты, украшая их забавными мордочками. В конце сезона по трубке подарил каждому, даже студенткам.

  … Ещё в школе я нашёл способ, по которому определял и делил людей на «свой – чужой». Способ, наивный, очень спорный, но он стал на долгое время моей опорой, точкой отсчёта.

   А способ очень простой – надо летом неспешно пройти с человеком по дорожке где-нибудь в парке или городском саду. Через тропинку переползают всякие букашки, жучки, муравьи – малозаметное население планеты. Все люди делятся строго на три категории. Первые ничего и никого не замечают. Вторые намеренно стараются наступить на муравьюшку. И третьи всякими способами стараются не наступить на живое шевеление под ногами. Третьи - это свои.

   С годами способы определения «свой – чужой» усложнялись, загромождались ненужными конструкциями, обрастали излишествами (какие книги читал, какие фильмы смотрел, к какому кругу принадлежишь и так далее), которые в итоге делали сам способ бессмысленным.    В конце жизни я вернулся к тому, с чего начинал – к тропинке в летнем парке.

  … Работы закончили к сентябрю. В школе начались занятия, но меня это уже не волновало - я решил не идти в девятый класс. Лагерь свернули. Остались вытоптанные квадраты, где стояли палатки, тропинки к этим квадратам. Художники уехали раньше. Виктор подарил мне этюд: пронизанная солнцем берёзовая роща. Чтобы не поранить картину, я решил загрузить её в кузов машины сверху, в последнюю очередь. Прислонил к берёзке. И забыл в спешке. Она так и осталась стоять, прислонившись к своей натуре…

   Грустно видеть оставленный лагерь.

   Здесь я плакал навзрыд – от обиды. Как-то вернулся из маршрута, парни были уже в лагере – хихикают, перемигиваются. Подходит Иван Иосифович и говорит:

   - Сам виноват. Если пишешь дневник, не оставляй его на виду. А то оставил на столе, под навесом…

   Я схватил дневник, убежал на берег Хилка, где и отревелся вволю – последний раз в жизни. После того случая заплакал уже после пятидесяти, но это были уже другие слёзы, слёзы восхищения – от услышанного совершенного стихотворения.

   Здесь меня били. Как самому младшему мне постоянно приказывали:

   - Славик, принеси воды!

   - Славик, принеси дров на кухню!

   - Славик, принеси дров в палатку!

   Понимая свою беззащитность, я интуитивно выставил хоть какую-то принципиальную защиту:

   - Пока не скажите «пожалуйста» - не пойду.

   И били. И я отказывался приносить. Пока не стали говорить «пожалуйста». Это была пусть призрачная, но победа.

   Сюда, выкроив из своего короткого отпуска два дня, приехал мой друг Егор. Приехал, чтобы всю ночь проговорить, а утром уехать.

   Здесь я, томимый неясным, но неотвратимым будущим, написал первое своё стихотворение.

   …С Леонидом Ивановичем Сергеевым недавно встретились, попросил его вычитать кусок рукописи, где речь шла о Шара-Талинской партии. Долго сидели за столиком в шахматном сквере, вспоминали сезон 1969 года. Годы удивительным образом  миновали Леонида Ивановича: он почти не изменился.

    Владимира Петровича Пилягина не стало в 2000 году.

    Владимир Гланц уехал, живёт в США. По Интернету разыскал его.

    Александр Тихонович Бахаев после выхода на пенсию уехал из Читы, купил небольшое хозяйство в селе Кука. Изредка появлялся в городе. Недавно  скончался, похоронили его не в Чите. 

   Юрий Анатольевич Турчинов умер в Чите в 1999 году.

   Серёга Гладких прожил недолгую жизнь. На мотоцикл, как и Витьке, ему не хватило денег. Они купили в «Старте» взрослые велосипеды и моторы, которые установили на рамы.

      Елена Ивановна Ищук осталась в Чите, где и проживает по сегодняшний день. Спасибо ей за доброжелательно указанные  несколько неточностей в рукописи.

   О встрече с Витькой Федореевым написано  в главе  «Спасибо штрафному изолятору».

   С Валей Мяч из Кривого Рога мы ещё с год переписывались. Письма те сохранились.

   Люда Подлесная после школы поступила в институт, вышла замуж, стала Людмилой Решетняк, уехала в Харьков и стала свидомой, то есть, настоящей украинкой.

   Художник Виктор Черепахин, член Союза художников СССР, в середине восьмидесятых переехал в Сочи.

   Художник Юра Кузьменко одно время работал в районной газете.

   О судьбе Олега Посканного мне ничего неизвестно.

   Егор Волченко служил в Германии, Карпатах, Прибалтике. Женился на львовянке Валентине Жук, вышел в отставку, жил во Львове. Мы с женой были у него в гостях, ездили на его стареньком запорожце на какой-то прудок, закидывали удочки и поймали одну плотвичку. Не стало Егора  несколько лет назад. С его дочкой Наташей поддерживаем связь. А младшая сестра Ксеня, свидетельница того самого взрыва, летом живут с мужем в Петропавловске-Камчатском. На зиму уезжают на родину Елены Алексеевны в Крым, где купили дом. Обязательно останавливаются в Чите и заезжают в Тасей. Подолгу рассматриваем старые фотографии, листаем бумаги, вспоминаем.

   С Инной и Михаилом связана некрасивая история. После полевого сезона они обокрали в Могзоне какую-то свою дальнюю родственницу и скрылись. Чем всё закончилось – не знаю.

   С Робертом Родченко и Лёней Кривенковым встречался в геологическом управлении.

   С Николаем Дозорцевым и Михаилом Малютиным не раз встречался в автобазе геологуправления, это на углу улиц Курнатовского и Кочеткова.

   Витю Большого и Витю Малого часто встречал перед входом в геологическое управление – во время вербовки в партии: они были нарасхват.

                                  ШАМАНСКОЕ   ЗАХОРОНЕНИЕ

В голубичный холодный сироп

Облетает хвоя, облетает.

Очень медленно нынче светает,

И рассвет и тяжёл, и суров.

Голубичный сироп на заре.

Прилетит вертолёт из-за леса,

 И пилот – и остряк, и повеса –

Крикнет нам, чтоб грузились скорей.

Голубичный сироп на снегу.

Аметистовый.

Странный.

Глубинный.

Вертолёт дребезжащий, старинный,

И к нему с рюкзаками бегут.

И пятно на снегу…

И пронзит!

И споткнёшься,

И станет понятно:

Миг ушёл навсегда,

Безвозвратно!

Вот сейчас вертолёт улетит.

И кружится хвоя на лету,

И недолгое это круженье.

И останется терпкий, осенний,

Аметистовый привкус во рту.

   В первые дни весны с самого утра у здания Читинского геологического управления можно было  наблюдать такую картину: мужчины самого разного облика и возраста, многие небритые и даже бородатые, восседали на низком металлическом ограждении напротив тёмно-серых гранитных ступеней крыльца. Курили, переговаривались, смотрели на входные двери. День ото дня людей становилось всё больше, левым флангом сидячая очередь упиралась в улицу Профсоюзную, правым – доходила до старинного здания психоневрологического диспансера. Иногда к ним выходили начальники партий, как на смотринах, медленно проходили мимо сидящих, со многими здоровались. Кого-то уводили в недра управления.

   Это была вербовка рабочих на летний сезон. Рабочих называли горняками, сами себя они называли бичами с разной расшифровкой: бывший интеллигентный человек, бесцельно измученный человек и так далее. Задача бичей – бить шурфы и канавы в разных районах Забайкалья.    Завербованные получали небольшой аванс и под завистливые взгляды сидящих исчезали в городской толпе. Исчезали до назначенного дня выезда в поле.

   Была среди горняков особая немногочисленная каста – легендарные личности, несколько десятков человек. Они не сидели напротив входа в управление, не ждали, пока с ними начальники геологических партий заключат договор. Наоборот, сами начальники партий разыскивали их по всему городу, вытаскивали из пьяных компаний, читинских бараков, развратных кутков, кильдимов, чайных: заполучить на лето двух-трёх таких горняков – это значило гарантированно выполнить план по горным работам.   Но у большинства из горняков этой касты такой договор уже был с прошлого года. Все договора заключались устно, авансы выдавались под честное слово, без всяких расписок. Не случалось  обмана – горняки были людьми слова. В мае начинался заезд на основные базы, а оттуда уже лошадьми, вертолётами, оленями – на участки.

   Из дневника:

   «1. Июнь. 1970 год. Чита.   После девятого класса мы с одноклассником Володей Гофманом на время летних каникул устроились в поисково-съёмочную геологическую партию, начальником которой  Иван Дмитриевич Победаш. Партия называется Ненюгинской, работает на реке Ненюге, притоке Средней Олёкмы – самой полноводной реки Тунгиро-Олёкминского района.»

  « 3. Июнь. 1970 год. Ненюгинская партия. Тунгиро-Олёкминский район. База Кислый ключ. Вертолёт шёл плавно, как такси. Внизу до самого горизонта распласталась полузелёная тайга, раскинув во все стороны длинные корявые щупальца – пади и распадки. Лиственница только-только начала зеленеть, светло-серые стволы отчётливо выделялись на бледном полотне мха. Ни селения, ни дороги, ни домика, ни дымка от  эвенкийского костра. И только однажды тень вертолёта пересекла старый след вездехода. Уши заложило. Глотаю слюну и сразу звонко лопается воздух. В светлой кабине вертолёта тесно. Пилот Жора, плотный мужчина в белой рубашке, откинулся в кресле и, казалось, задремал. Геолог Вадим Куркотов спал, натянув на голову капюшон энцефалитки и прислонившись к ящику с сушёным картофелем. Его ноги, обутые в новые кирзовые сапоги, безвольно вытянулись на полу с клёпками. Устал. Мы с шести утра на ногах. Пять часов летели на АН-2 от Читы до Тупика. Потом ещё четыре без толку проторчали на лётном поле в ожидании вертолёта. И вот уже в воздухе около часа. Под нами внизу бьётся тонкой жилкой ручей Кислый – приток Ненюги. В самой его вершине находится база геологов поисково-съёмочной экспедиции. Ручей ныряет влево, вправо, торопится во мрак лиственниц, бьётся на перекатах. Стволы берёз и листвяков, подмытых водой, нависают арками или лежат, соединяя берега. Иногда, на резких поворотах, Кислый разливается вширь и в этих маленьких озерушках играет и плещется солнце. Вода чистая, отчётливо видно каменистое дно, окаменевшие стволы и коряги под водой. Пилот хорошо знает дорогу и не повторяет бесчисленные изгибы ручья. Под ровный гул незаметно для себя засыпаю, прислонившись к прозрачной дверце.

   Проснулись с Куркотовым враз, когда вертолёт коснулся колёсами бревенчатого настила. Вадима встречали.  Неподалёку кучкой стояли пять-шесть бородатых людей, отчего они казались на одно лицо. Встречающие  разобрали вещи, ящики, мешки и пошли по тропке, петляющей между молодыми сосенками. Вадим оглянулся, махнул мне рукой, что-то крикнул и крупно зашагал за бородачами. Пилот выключил двигатель, погремел немного в кабине, хлопнул дверцей и побежал догонять людей, мелькавших сквозь редкие сосны. Я огляделся. Площадка поменьше футбольного поля  вырублена в редколесье. В середине два настила из жердей, жерди уложены в три наката. Слева от площадки редкий сухостой, становясь всё гуще и плотнее, торопливо лез на голую сопку, цепляясь корнями за валуны и коряги, а сухими корявыми ветками – друг за друга. Справа начинался едва заметный спуск к тому самому ручью, что был виден с вертолёта.

   Я закинул на плечо рюкзак и по хрустящему ягелю направился к тропинке. Вскоре из-за стволов показалось рыжее, недавно срубленное зимовьё – приземистое и широкое. На голую сопку таращилось узкое, как смотровая щель, окно. Сзади выглядывали ещё два зимовья, тоже рыжие, но поменьше. В центре лагеря, как и положено, находилась кухня, столовая, главный костёр. Сбитый стол из жердей, два бревна вместо скамеек – всё это под брезентовым навесом. Печь из красных кирпичей, завезённых вертолётом два года назад. Неподалёку вторая печь – из плитняка. По челу, прикрытому листом жести с приклёпанной ручкой, понимаю, что в ней выпекают хлеб. Чёрная земля выбита  – здесь по вечерам собирается всё население лагеря.  

   Меня определили в четырёхместную палатку к Лёхе Зеленову, человеку без родины, как он сам себя называл,  Роману Лемешко – студенту Львовского университета, здесь он на практике и второму Лёхе Гудкову. Но сначала велели пойти на склад – щелястый сарай из тонких жердей. Там я получил противоэнцефалитный костюм, кирзовые и резиновые сапоги, накомарник, рюкзак, солдатскую алюминиевую фляжку, топор, телогрейку, спальник, два вкладыша к нему, ещё какую-то мелочь.»

   Родом Лёха Гудков из ближайшего к нам села Гуля, по местным меркам совсем рядом – восемьдесят километров. Сутки пешего ходу. Но идти ему некуда - он сирота. Отца задрал медведь,  мать умерла. У Лёхи мало вещей – мелкашка, нож, котелок и кружка. Всё остальное он получил на складе. В тайге у человека мало вещей, но попроси – всё отдаст. В городской квартире у человека вещей много, но он ничего не отдаст – жалко. По вечерам, после ужина, Лёха лежит на спальнике и мечтает:

   - Вот закончится сезон, получу деньги, все города объеду – Шилку, Читу, Нерчинск…

   Лёха Зеленов увидел в руках Романа книжку «Малый атлас мира». Он просит его и открывает страницу с картой Советского Союза.

   - Куда поехать в следующем году?

   - Поезжай в Якутию, - советует студент.

   - Был уже.

   - На Камчатку.

   - Был.

   - А сюда? – Лемешко показывает на Новую Землю.

   - Служил там. Да я уже всю страну объехал, - разочарованно тянет Зеленов.

   …Раньше всех просыпается радистка Альбина. В шесть утра ей надо выйти на связь с выкидным отрядом Ивана Петровича Рычагова, что стоит на реке Лопче в тридцати километрах к северу от нас. Альбина выносит портативную рацию, немного возится и уже раздаётся на всю утреннюю тайгу:

   - Двойка! Двойка! Я семёрка, я семёрка. Приём, приём… Двойка, двойка!...

   Вскоре высунется из палатки или зимовья сонное лицо дежурного по кухне, оглядит небо и отправится досыпать, пока Альбина не загремит над ухом сковородками. В одних трусах выскочит, плеснёт в печку банку солярки, накидает поленьев, чиркнет спичкой и – скорее в тёплый спальник. Пока разгорается печка, можно полежать несколько минут. Но завтрак готовить надо и поневоле приходится натягивать холодную и влажную от росы робу, греметь вёдрами на всю тайгу и бежать по воду к ручью. Потом начинается самое трудное – решить вопрос, что сегодня приготовить.  Горняки любят суп пожирнее, чтоб мяса побольше, студентам подавай макароны и кофе – вот и попробуй угоди всем! Впрочем, чаще всего дежурному остаётся забота о печке, кастрюлями заведует Альбина. Вечером на первом месте вопрос: кому дежурить завтра? На замечание студента Романа, не всё ли равно, раз или два отдежурить, Толик Рудой ответил:

   - Ха! Конечно, не всё равно. Или тебя раз отматерят, или два. Как оно, а?

    Победашу надоели перепалки, и в партию вертолётом доставили повара из Тупяка Гену Кожевникова. В первый же день Гена осмотрел продукты на складе и заявил:

  - Если хотите, чтобы проедаловка встала вам почти даром – обеспечьте мясом!

   Дело в том, что стоимость всех затраченных продуктов суммировалась и эта сумма  поровну разносилась на всех. Это называлось проедаловкой. Особенно хорошо клич повара запомнил буровик Игорь Рыбин.

       Раз в два-три дня горняки приносили с канав свой инструмент, который быстро тупился и изнашивался на тяжёлых каменистых, мёрзлых и глинистых грунтах. После ужина горняки жгли сухие дрова в бочке из-под солярки с открытым верхом, жгли до той поры, пока стенки бочки не становились алыми. В нижней части бочки кайлой были пробиты дырки, в которые вставляли остриём ломы и эти самые кайла.  После нагрева один горняк выхватывал и укладывал инструмент раскалённым добела концом на наковальню. Второй начинал работать кувалдой, вытягивать остриё. Кувалда звалась «машкой» и весила «машка» десять килограммов. Помню  удивление перед такой грудой металла – зачем столько таскать с собой в хребты, если надо пробить один шурф? Но когда через десять лет я сам устроился на летний сезон горняком в Верхне-Каларскую геологическую партию, то, зная применение каждой железяки, уже не удивлялся такому количеству металла.

      Население лагеря – геологи, практиканты, студенты, маршрутные рабочие, радиометристы, радист, повар, завхоз, каюры – все собирались у костра, и под шутки-прибаутки бичей смотрели на эту вечернюю огненную работу - борьбу огня с металлом.   Здесь же травили анекдоты, вспоминали разные житейские истории из прошлых полевых сезонов. Особенно интересными были рассказы горняков. Трудно  было понять, где правда, где вымысел, но слушали их затаив дыхание: большинство из них были сидельцами, отлично владели языком зоны, а татуировки по всему телу, целые сюжетные картины однозначно говорили, что за колючей проволокой они не были случайными людьми.

   После работы, ужина, баек у костра я часто уходил с ними и пропадал там до самой темноты. Это были удивительные люди! Грубые, часто малообразованные, лишённые политеса и не употреблявшие эвфемизмов, они научили меня главному правилу – не дешеви. Если надо нести бревно – вставай под комель, самую тяжёлую часть. Бери самый трудный и дальний маршрут. Бери самый большой и тяжёлый рюкзак. Не ломись за пайкой, не расталкивай других локтями.  И тогда, пройдёт какое-то время, ты и не заметишь: кто-то подставит плечо под комель, кто-то выхватит самый тяжёлый рюкзак и самый длинный маршрут кто-то заберёт себе. И расступится толпа, и ты первым возьмёшь свою пайку – и в армейской столовой, и в тюрьме, и на зоне. Ведь так всё и случилось! Всё сбылось до каждой мелочи!.. И ведь, что главное, они учили без назидания и менторского тона, а простым языком, где с шуткой, где и с матерком.

   Тогда я понял и крепко зарубил себе: горняк никогда не станет стирать носки начальству!

   Из дневника:

  «У костра принято было беззлобно подшучивать друг над другом. Чаще всего это делали горняки. Больше всех доставалось мне - как самому молодому и студенткам. Бичи – люди  находчивые, остоумные – куда там КВН! Правда, шутки грубоватые, солёные, перчёные, за что студентки смотрят на бичей с презрением. В ответ Саня Клунков называет их «кисейными барышнями».

    Достаётся и буровику Игорю Рыбину, герою историй, происшествий, которые после сезона становились известны всему управлению и дальше живут уже по законам легенд: обрастают несуществующими подробностями, новыми героями. За одну такую легенду нашей партии пришлось дорого заплатить  колхозу ближайшего от нас  села Гуля. Случилось это ещё до встречи Рыбина с медведем. С тайной завистью он смотрел на наших эвенков, которые, как в свой скотный двор, уходили в тайгу и редко возвращались с пустыми руками: надоевшая тушёнка щедро разбавлялась то сохатиной, то олениной, то изюбрятиной. И вот как-то у вечернего костра Рыбин заявляет, мол, добудет он для партии сокжоя. И смотрит на Ивана Дмитриевича: даст ли он ему выходной? Победаш говорит:

   - Давай! Ты и так уже метры выгнал, иначе норму повысят, а расценки снизят.  Добывай!

   И Рыбин стал готовиться к охоте. Великой охоте на сокжоя. Под таким названием она и вошла в исторические анналы Ненюгинской партии.

   Для начала он прокипятил свою и без того негнущуюся робу в  болотном багульнике – чтобы отбить запах бензина, металла, автола, после чего брезент приобрёл неизвестную закалку и стал гнуться со скрежетом железа. Затем целый вечер красил свой накомарник в отваре из неведомых трав и кореньев, чтобы он из светлого превратился в маскировочный …словом, такого цвета в природе не существует. И вот этот день настал. Рыбин обратился к эвенку Володе Максимову:

   - Слышь, Володя, дай оленя.

   - Зачем? Ты всё равно на нём не усидишь, потому что не умеешь, - обстоятельно объясняет ему оленевод.

   - Не-е, это не для меня. Это для добычи. Мясо надо на чём-то везти. Дай верхового.

   - Дать-то я дам, но смотри! Знаешь, сколько верховой стоит?

   - Да не бойся ты! Зато с мясом будем!

   Как в воду глядел!

   На охоту Игоря Рыбина провожала вся партия. Взял он и свою собачонку – помесь дворняжки, пуделя, мопса и левретки. Эта помесь носила грозное имя «Взять!» и большой голубой бант на шее. Долго ли, коротко ли шли охотники, но встретилась им небольшая сопочка. Решил Рыбин обойти её и посмотреть, что же там? Он привязал оленя за ногу к дереву, вложил пулю в ствол своей курковки и крадучись стал обходить сопку. И уже почти было обошёл, как впереди между стволами показался сокжой. Рыбин залёг и накрыл собой собачку – чтобы не вспугнула зверя. И потихоньку пополз к сокжою. Охотнику удалось подползти к сокжою метров на двадцать,  удивляло лишь и даже настораживало то, что олень время от времени поднимал голову, смотрел на Рыбина, но почему-то не убегал. «Надо же! – они тут совсем непуганные», - решил буровик и выстрелил. Олень упал. Игорь отпустил собачку Взять и крикнул:

   - Взять!

   Собачка вскочила на тушу поверженного сокжоя и пролаяла: «Мол, молодец, хозяин! Мы победили!»

   Когда же буровик подошёл ближе, то увидел верёвку… В одном он оказался прав, партия в тот день без мяса не осталась. Таких историй, в которых главным героем был Рыбин накопилось на целое житие.

   С медведем Рыбин встретился по дороге на свою буровую. Они стояли друг против друга, Игорь не мог двинуться с места – у него отнялись ноги. Эта встреча так поразила Рыбина, что с того дня он всюду ходил с заряженной своей курковкой. Даже на буровой она висела на сучке, курок был взведён. С двигателя буровик снял глушитель – чтобы отпугивать медведя, мотор ревел так, что его было слышно за несколько километров в лагере, а со своим помощником Женей приходилось разговаривать жестами…»

      Орэся Кац и Роман Лемешко - головная боль начальника партии Ивана Дмитриевича. Есть люди, которые плохо ориентируются в тайге. Но есть, которые никак не ориентируются, студенты из Львова принадлежали к этой редкой категории. В самый первый день, когда ещё лагерь устраивался и не было, прошу прощения,  сортиров, Роман отошёл от палаток метров на сто… Почти сутки его искала вся партия, даже Игорь Рыбин со своей собачкой. Больше эту пару начальник Победаш из лагеря не выпускал, они обрабатывали образцы, работали с бумагами.

   Радиоактивный фон в этих места повышен: двадцать микроренгент в час считается нормой. Моя задача – через двадцать метров, а это двадцать девять пар шагов, записывать на оранжевой карболитовой панели прибора показания, а на точке переносить их в пикетажку. Иногда встречались радиоактивные аномалии, которые можно было определить издалека: растительность мощная, трава высокая, сочная, ярко-зелёная. Возле таких пятен прибор начинал суматошно пищать, стрелка зашкакливала – приходилось переключаться на вторую шкалу, а то и на третью.

   До четырнадцатого июня все, кроме отряда Рычагова, находились в лагере. Черырнадцатого – выборы. Утром прилетит вертолёт, заберёт урну с бюллетенями. После этого начнётся настоящая работа: геологи разобьются на отряды и уйдут до осени в тайгу. Победаш договорился с председателем колхоза об аренде ещё трёх связок оленей по двенадцать штук, которые ждём со дня на день. В лагере останутся горняки, геолог для картировки шурфов и канав, радистка, повар, завхоз, Игорь Рыбин с помощником Женей, вездеходчик со своей атээлкой. А ещё я жду одноклассника Володю Гофмана, который по моему уговору тоже устроился рабочим в партию, но задержался в городе. Они появились в один день. Сначала в лагерь вошли три связки оленей с тремя проводниками – Володей Матишиным из Олёкмы, Лёней Максимовым и Сашей Андреевым из Гули. А к вечеру приземлился вертолёт с двумя геологами из Иркутска, запомнил фамилии – Лепешонок и Гладких. И с Володей Гофманом. Гофман вышел из вертолёта с рюкзаком, гитарой и в соломенной шляпе.

      Так близко оленей видел впервые. Животные выносливые, но умными я бы их не назвал. Под верховых выбирают самых сильных и спокойных. Рядовой олень берёт груза не больше тридцати килограммов – это два лома.   

    Проснулся часа в два ночи. Натянул на босу ногу сапоги, накинул телогрейку, выбрался из палатки. Лагерь спал. Где-то на той стороне ключа позвякивали боталами олени. Глухо бормотала вода в Кислом. За вертолётной площадкой сонно и счастливо стонала ночная птица. На ближнем увале недовольно рявкал гуран. Звуки тайги смешивались и тут же глушились мягкой чёрной тишиной: хотелось до рассвета вот так стоять и слушать… Стало зябко. Из палатки послышалась возня, шум и ругань:

   - У-у! Твари, что б вас!...

    - Ты на кого?

   - Мыши, - сонно ответил Леонид и, уже засыпая:

   - А ты какого чёрта не спишь…

   

   …Одно время Китай завалил всю страну свиной тушёнкой «Великая китайская стена». Кажется, банка вмещала 0,8 литра – самый оптимальный объём на три человека для чифира. Бичи аккуратно приплющивали края пустой банки, подбирали ручку – удобный корень или сучок (дерево не обжигает ладонь) и приматывали к банке, которую теперь удобно засунуть за ремень. Горняки называли их «богорками» или «чифирбаками».

    Как в школьные и послешкольные годы был влюблён в палатки, рюкзаки, походы, минералы, геологию, так  в восьмидесятые меня увлекли механизмы, двигатели, словом - железо. Я влюбился в эту работу – работу с металлом. Но первый интерес появился тогда, когда увидел  раскалённый добела металл, искры,  вдохнул запах окалины; когда на глазах  произошло чудо – твёрдый материал за несколько минут становился мягким и податливым.

   Для меня три полевых сезона во время летних школьных каникул в геологических партиях,  -  жизни среди геологов и бичей, жизни в замкнутых мужских коллективах, когда изо дня в день видишь одни и те же лица, когда ты каждый день обязан подтверждать своё право на место под солнцем, когда вчерашний день ничего не значит,  -  стали хорошей школой.

   Из дневника:

   «4.Июнь. 1970 год. Завтра первый маршрут с радиометром. Шаги считать я умею по прошлогодней партии. Иду с геологом Валентиной, говорят, она здорово ходит, никто не может за ней угнаться.»

   Из дневника:

   «5. Июнь. Ничего. Нормально ходит. Но не всякий выдержит. Мох в колено и выше. Идёшь, как по вате. Всюду следы сохатых.»

   Двенадцатого июня прошли досрочные выборы, вертолётчик загрузил «опечатанную урну», роль которой выполняла коробка из-под макаронов, а печать – синяя изолента, и угнал машину в следующую партию. Четырнадцатого мы не вышли по выкидным отрядам: неподалёку от лагеря сухая молния подожгла кустарник. Пожар тушили трое суток, тушили ночами, когда помогает роса. Сначала зажали огонь между двух речушек, а затем с помощью эвенков – они умели -  пустили встречный пал. Отряды по «выкидушкам», выкидным лагерям,  разошлись лишь девятнадцатого июня. У нас самый большой отряд, но и площадь, которую необходимо закрыть, самая большая. Победаш включил всё же львовян: Роман будет ходить с Ириной Николаевной, А Орэся – с Юрой Юдиным,  мы - с Иваном Дмитриевичем. Нам надо отработать участок на реке Платон, затем уйти на Гобзякид, потом – на Оригачи, потом – Хаимкан, Корсучи, Ковоху, Хаку… С нами оленевод Лёня Максимов со своими олешками. В семь утра мы завтракаем и уходим своими маршрутами. Победаш показывает Максимову точку на карте, где мы будем вечером. Лёня сворачивает лагерь, пакует вещи и образцы, которых день ото дня всё больше и больше, и ведёт свой маленький караван напрямую в назначенную точку. Там он разбивает лагерь, натягивает палатки, готовит ужин и поджидает нас. Назавтра всё повторяется. В других «выкидушках» работают по две пары.

   Когда впервые услышал местные эвенкийские географические названия, вспомнил Александра Грина с его несуществующими Лиссой, Капернаумом - сильнее забилось сердце: меня всегда волновали дальние страны, города, горы, реки, перевалы… Пытался представить, как они звучали тысячу лет назад. Наверно, очень похоже, разве ударения ставили иначе. Куду… Наалдын… Эльгакан… Борок… Амнуначи… Нюкжа… Ненюга… Суруги… Сенангра… Тунгир… Тунгирикан… Пуриляк… Гуля… Саклакан… Хотя появились и новые, русские: Ковали, Ванчик, Кислый, Тупик, Безымянный, Восточный.

   В семь утра повар Гена Кожевников бил ломиком по висящей рельсовой железяке, и сразу начинала ныть и плакать принесённая с вечера вода в вёдрах.

   Каждый человек в лагере – личность. Но был среди горняков один, который даже среди таёжных неординарных людей стоял наособицу. Звали его Клавдий. У Клавдия широкие плечи, волосы и борода - рыжие с красными огоньками. У Клавдия два высших образования, одно философское. Всё население Тунгиро-Олёкминского района знает Клавдия, как и Клавдий знаком с каждым жителем района, которых всего около тысячи. Если возникает трудность, если надо решить сложный вопрос, если очень нужны деньги, люди не идут в поселковый совет, не едут в райисполком, милицию – они добираются до Клавдия. На оленях, пешком, моторных лодках – Клавдий решит любой вопрос, Клавдий поможет. Летом Клавдий бьёт шурфы, на зиму заключает договор с «Охотсоюзом» и охотится в тех же местах.

   В двух километрах от лагеря работал буровик Игорь Рыбин, личность легендарная. Работал с Женей своим помощником. За годы совместной работы они стали даже похожи друг на друга: оба неповоротливы в своих негнучих робах из толстого брезента, из-под накомарника торчит клочок жесткой серо-чёрно-серебристой бороды, похожей на обрубленный и размочаленный кусок троса. Буровая Рыбина работает от двигателя мотопилы «Дружба». Игорь поставил площадку и навес  на сани, и через систему блоков и тросов эта буровая сама себя перетаскивает по тайге. Ему даже выдали удостоверение на рацпредложение и заплатили деньги, чем он очень гордится.

   Горняки Толик Рудой и Саня Клунков били шурфы по разным бортам ключа Кислого. Кто-то из них на глубине с метр наткнулся на колоду – гроб из двух половинок толстой лиственницы. Его всё равно надо было доставать, чтобы освободить фронт работ. Подняли колоду наверх, вскрыли – пусто. Прокопали ещё немного – наткнулись на вторую колоду. Подняли и вскрыли – скелет. Вокруг черепа узорная корона из тонкого серебра. На пальцах колечки, тёмные, почти чёрные – тоже из потемневшего серебра. Табакерка серебряная. Цепь с драконом. Сосуд, цепь с чёртом, ещё какие-то украшения, среди них танцующие серебряные человечки. Скелет, явно, женский. В изголовье глиняный сосуд, я его видел, но в руки не брал. В итоге мне достались серебряная шкатулка и серебряный перстень. Не от большого ума я ещё взял череп, замотал в кусок брезента, обвязал бечёвкой и таскал почти месяц по тайге. А с короной поступили так: из-за своего размера корона ни в один рюкзак не вошла, а мять такую красоту ни у кого рука не поднялась. Нам со следующего дня предстояло до конца сезона совершать однодневные маршруты, а во время  переходов каждая иголка тяжела. Горняков перебрасывали на новый участок по ручью Платон. Решили вернуться за короной в конце сезона.  Разумеется, ни о какой короне речи и быть не могло: если бы я заикнулся о ней, меня выбросили бы вместе с короной – каюры боялись за спины своих оленей и против каждого  перегруженного килограмма стояли насмерть.

   Но положенный месяц я так и не доработал. Случилось невероятное: опытный геолог Иван Дмитриевич Победаш заблудился. Разумеется, вместе со мной. Заблудился – не совсем точно. Скорее, ошибся. Когда мы сориентировались, определили своё место нахождения, то оказалось, что до лагеря топать ещё километров десять. Решено было ночевать. Мы даже не заблудились – мы задержались, не рассчитали время: встретилась жила кварца с редкими и необычными для геологии того района минералами. Иван Дмитриевич увлёкся и в азарте потерял голову.

   К тому времени я уже не раз ночевал в тайге, знал многие тонкости, как правильно устроить костёр, сделать лежанку – этой науке меня старательно учил отец. Но Иван Дмитриевич, хороший геолог, но плохой таёжник, поступил по-другому. Он велел натаскать сучьев, сухостоя, валежника. Место для большого костра, который жгли больше часа, выбрали в россыпи на камнях. Угли убрали на новое место, а на раскалённые камни натаскали берёзовые и лиственничные ветки. Поверх веток улеглись и мы. Снизу шло тепло, но тепло сырое, как в бане. Утром я почувствовал себя неважно. Однако мы всё же дошли до намеченной точки. И вот там я слёг окончательно, начался жар, температура. По рации Победаш вызвал санитарный рейс. Прилетел вертолёт МИ-1. Меня загрузили с личными вещами и отправили в больницу села Тупик. В партию я больше не вернулся. Диагноз – какое-то редкое воспаление легких.

   Деревянная больница в селе Тупик, внутри вся белая и нежно-голубая. В большой палате мы лежали вдвоём: работник зверофермы и я. Работника вскоре выписали. Я остался в одиночестве.

   В соседней палате лежала девчонка, кажется, была у неё какая-то травма. Каждый день к ней приходила мать, высокая суровая женщина с тёмным лицом – Вера Ивановна Кузнецова. Я отлежал с неделю, но никакого улучшения, температура не спадает. Скоро должны начаться занятия в школе, хотя для меня это уже не имеет значения: я решил зиму  поработать, а на следующий год поступать в геологоразведочный техникум.    Как-то слышу разговор в коридоре – врача и Кузнецовой. Кузнецова говорит врачу,  чтобы больница отдала ей мальчонку, то есть, меня и что больница меня не вылечит. Наверное, её хорошо знали в селе как знахарку. Меня отдали. Кузнецова поила очень горячим молоком на каких-то травах, через неделю я был здоров, и уже искал попутную машину в Могочу. Вёз в город гостинцы – шишки кедрового стланика. Шишки мелкие, крепкие, смолистые – как экзотика. Когда увозили вертолётом, забрал все личные вещи. Для черепа места в рюкзаке не нашлось, приторочил его, в куске брезента, поверх клапана. Горняки, которые относились ко мне как к «сыну полка», с собой дали пять рублей, банку тушёнки, банку сгущёнки и кованный из гусеничного пальца нож с рукояткой из берёзового капа. Нож я подарил Вере Ивановне Кузнецовой.

   На вокзале Могочи долго ждал поезда в Читу.  Плацкартный вагон, место в самом конце, у туалета. Со мной молодая семья, муж с женой и избалованный мальчишка, капризы по любому поводу. Решил угостить его шишками, полез в рюкзак, череп выскользнул из рук и, освобождаясь от брезента, покатился по проходу. До купе проводника он докатился, клацая страшной челюстью…

   В семидесятые годы сестра отца тётя Маруся Сизикова с детьми (дядя Кеша умер на станции Яблоновая в 1975 году) окончательно перебрались в Читу. Моя двоюродная сестра Надя поступила в медицинский институт. Как-то будучи у нас в гостях, увидела в моей комнате на этажерке череп – ужас для бабуси и всей семьи. Бабуся, заходя в комнату мелко и часто крестилась, и не смотрела на этажерку. К счастью для всех я отдал Наде череп как наглядное пособие. Благодаря близкому знакомству с предметом Надя сдала на «отлично» дисциплину «Нормальная анатомия». А затем череп перешёл следующему поколению студентов.

   А корона так и осталась в тайге. Прислонили к лиственнице и оставили. Предварительно похоронили останки человека в колоде. Умерший, скорее всего, принадлежал шаманскому роду. Но почему захоронение в земле? Эвенки умерших обматывали берестой, поднимали на деревья и крепили на ветвях.  Хотя некоторые племена взрослых хоронили в земле, а детей на деревьях. Считалось, что у ребёнка не хватит сил вознестись на верхний мир, если его закопать.

   Никто из нас больше не возвратился на то место. Через день горняков перебросили на новый объект по речке Платон.

     Серебряные шкатулка и перстень хранятся в ящике моего письменного стола. Шов, которым соединяются две пластинки перстенька, можно рассмотреть лишь через лупу – очень тонкая работа.

   Листаю страницы дневника, читаю названия речек, ручьёв, долин, плоскотин, большинство из которых на тунгусском языке. И волшебной музыкой звучат они для меня, с каждым названием что-то связано.

   …Ни с кем из эвенков я больше не встречался.

   С геологами после того сезона было много встреч и маршрутов.

                                      ЗОЛОТО

Опять в тайгу. Завьючены олени.

И сказаны прощальные слова.

Тропой звериной, выбитой, осенней,

Ушёл отряд за дальний перевал.

Кусты сомкнулись хлёстко, словно выстрел,

Встаёт с земли примятая трава,

И кажется, слышны ещё слова

Весёлого усатого радиста.

Ушёл отряд. Лишь ветер одичало

Шумнёт да и затихнет вдалеке,

Но окрик донесёт от перевала

На эвенкийском древнем языке.

   Отрабатывая участки, отряд всё дальше уходил от  Усуглей. К сентябрю мы отстояли от базы уже километрах в шестидесяти. Никакой грузовичок туда уже не мог добраться, основным и единственным транспортным средством стали олени, которыми руководил тунгус Семён. В пади Тумочикан старший геолог Иван Петрович Рычагов наткнулся на останки человека, на левой руке часы «Алмаз», стрелки остановились на час тридцать. Какого года? На вертолёте прилетела следователь – молодая красивая женщина в фирменном кителе тёмно-синего сукна и такой же юбке. У неё были стройные  ноги. Впрочем, после трёх месяцев в тайге все женщины кажутся красавицами. Юбка была слишком короткой, а комаров  слишком много… Спас её Иван Петрович. Он снял с себя энцефалитку, в которую, как в тубус, вошла следователь и обвязалась ремнём.

   На этой полянке следователь пробыла целый день, с маршрута сняли и двух рабочих – в помощь. Нашли яму в камнях, аккуратно переложенную нарубленными молодыми листвянками. Под ними расчленённое тело мужчины, которое хоть и пострадало от времени, но сохранилось – спасла вечная мерзлота. По часам и зубным коронкам опознали лесника из ближнего села Зюльзя, у которого остались шестеро детей. Три года назад он бесследно пропал в тайге в компании директора Нерчинского комбината, партийного деятеля из Читы и работника райисполкома, которые утверждали, что он вернулся домой днём раньше. Лесник увёл их в тайгу, где обещал показать плантацию золотого корня (родиолы розовой). Были организованы поиски, в которых самыми активными были эти трое. Поисковая группа даже ночевала на этой полянке. Ещё два года после эти трое приезжали, проверяли своё страшное захоронение. А затем утратили бдительность и успокоились. Зверьки сделали подкоп… Через несколько дней всех арестовали, был громкий суд. Как оказалось, кто-то из приезжих застрелил стельную сохатиху, а лесник стал невольным свидетелем и пригрозил судом.

   Года три-четыре назад в соседнем селе Иван-Озеро появилась продавщица Валя. Мы разговорились. Выяснилось, что она из Зюльзи. Вспомнил случай с лесником.

   - Конечно, помню! То есть, не сама, меня тогда ещё не было. Помню по рассказам, у нас все этот случай знают. А тех посадили.

     …По глухим ключам шлиховщик Ананьич учил меня мыть золото, работать лотком.  Ананьичу лет шестьдесят, у него серое лицо, какое бывает у людей, отсидевших в зоне большой срок. Он и не скрывает, что сидел, но не говорит, за что, где, сколько. Спрашивать не принято. Ананьич заваривает крепкий, почти чёрный чай, обмакивает в него кусочки сахара и отщипывает губами, при этом довольно щурится. Его лицо всё в ямках и бугорках, про таких говорят: шилом бритый. Руки у него в жилах – как у листа подорожника. У Ананьича чутьё на золото. Он выбирает место в борту ключа, берёт несколько лопат, бросает на лоток, погружает его в воду, делает несколько кругообразных движений – всё лёгкое сносит вода. Затем начинает промывать – на лотке обязательно останутся знаки. Возьми пробу в пяти метрах – золота не будет.

   - Я его чувствую.

   Он и меня учил «чувствовать» золото. Худо-бедно, чему-то я научился. Не скажу, что научился «чувствовать», но промывать научился прилично. Большой грех для промывальщика утаить золото или взять себе. Я такой грех совершил – не из корысти, а для своей коллекции минералов. Намыл за лето плоскую пробирку, были такие – плоские, заткнул ватным тампоном и поместил в шкаф, сделанный отцом для моей коллекции. Во время службы в армии сестрёнки захотели перед кем-то похвастать пробиркой, забрали её из шкафа, вынесли на веранду. Крутили, вертели, ахали, охали – пробирка выскользнула из пальцев и попала – надо же! – в широкую щель между половицами. Чтобы снять половицу, следовало разобрать веранду, а половица – разваленное повдоль бревно.  Не так давно дом разобрали китайские строители. На месте нашего дома и огорода оформили неплохой скверик. Разбирая веранду, снимая мощные половицы, кто-то из строителей нашёл плоскую пробирку…

   После того полевого сезона осталась привычка: в любом незнакомом месте набрать грунт в миску или тарелку и промыть. Иногда шлих желтит знаками.

   Работали в Улунтуйской партии студенты Львовского университета, направленные в Забайкалье на практику: Люба Хитряк, Лариса Цевух   и Василий Сличный.  Люба,  Лариса и моя будущая жена Наташа Хабарова были подругами, но в тот год Наташу направили на практику в Иркутскую область.

    В конце августа тунгус Семён неподалёку от лагеря подстрелил гурана. Пояснил так: «Надоела тушёнка». Я выпросил у него шкуру, в это время шкура у диких коз самая прочная и имеет красноватый отлив – их ещё зовут ягодницы. Шкуру выделал до состояния, чтобы можно было примитивно скорняжничать. Сшил себе сумку для бумаг и дневника. И кисет на два отделения: для махорки и бумаги. В то время в стране было два вида махорки: «Моршанская» - довольно слабенькая, и «Вергун», от которого глаза лезли на лоб. Шкура не пропускает влагу: под любым дождём, в любую сырую погоду махорка остаётся сухой и шуршит в пальцах. Чего не скажешь о папиросных и сигаретных пачках. Василий Сличный увидел этот кисет и попросил сшить для него такой же.

    - Для чего тебе?

   - Для пижонства. Есть у нас во Львове ресторан, называется «Пид левом», в центре города, самый дорогой. Вот вернусь с практики, получу расчёт, приду в ресторан, закажу столик, достану кисет, выложу на стол и медленно стану сворачивать самокрутку. И пусть все смотрят. И закурю «Вергун»…

   - Ты сначала научись курить «Вергун» и сворачивать самокрутки.

   - Курить я буду не в затяжку, а сворачивать научусь.

   Наш разговор слышала Лариса Цевух:

   - А меня возьмёшь в ресторан?

   - Обязательно! – пообещал Сличный.

   А ведь сдержал слово! Как потом рассказывала Лариса, когда Василий стал тщательно выпускать дым, в этом небольшом ресторанчике случились небольшие учения с ядерным взрывом. И запретить нельзя: имеет право!

    Через три года я был в этом крохотном ресторанчике, который поляки построили ещё в шестнадцатом веке на центральной площади Львова. Он находится глубоко под землёй, выложен диким камнем, разумеется, нет окон: да это была настоящая газовая камера для остальных посетителей! И всё пытался угадать тот столик…

    От того сезона осталась яркая картина, которую я и сейчас вижу отчётливо, словно это было только что. Закатное солнце прошивает высокие ковыли, отчего они становятся золотыми. Ковылей целое поле. И по этому полю, в ковылях, несётся кобылица, на ней – Лариса. У Ларисы распущены волосы, они развиваются за спиной параллельно земле. Всё золотое и почти полупрозрачное.  Партия – геологи, рабочие, практиканты, повариха, тунгус Семён стоят, молчат и с восторгом смотрят из-под руки на это летящее светлое чудо…

     Из дневника:

      «Две недели падал, ломаясь на ветру, нудный холодный дождь. Морзянка. Две недели висела над сопками мутная пелена. Молчала тайга и только дятел отрешённо сыпал дробью. На две недели остановились горные работы в Улунтуйской геологической партии. Сегодня утром мигнул лоскуток чистого неба и сразу застрекотали кузнечики. Горняки, наскоро поев, захватили давно оттянутые кайлы и ушли на канавы. Рабочие разбрелись: кто с ружьём по тайге, кто с удочкой потянулись к неширокой тенистой речке Улунтуй. Сушили отсыревшие спальники, шутили. Мы уходим на Итыкичи, потом – на Улыкекту…»

    Тысячелетия на этой земле звучали ничего не говорящие для русского уха названия, которые были полны смысла для местного населения. Потому что народы приходят и уходят, а названия остаются. Новые народы перенимают старые названия. Я пытаюсь представить, как же они звучали на эвенкийский  манер: Утата, Исуты, Итыкичи, Кайластая, Усугли, Ульдурга, Кучертай, Зюльзя, Кыкер, Дарасун, Букшары, Марихта, Кучертакан, Улыкекта, Тумоча, Тумочикан, Нерча, Талакан, Улунтуй… Хотя, как и везде, новая цивилизация прорастает в прежнюю не только технологиями, своей религией и культурой, но и названиями. Появились Большая Хайкина и Малая Хайкина, Оленск, Кужерная, Нижний Стан, Бойцовая, Сахаровка…

    А с Наташей мы встретились лишь через два года, когда я, демобилизованный оболтус, с комсомольской путёвкой в одном кармане и проездными документами до посёлка Угольный Магаданской области в другом, пошёл проводить друга детства Васю Долбиева до работы. На то время он устроился лаборантом в ЗабНИИ министерства геологии, филиал которого находился на втором этаже небольшого здания по Мостовой – 5. На первом этаже располагалась рабочая столовая – это возле бывшего «горбатого» моста через Читинку. Прощаемся у подъезда, я смотрю на часы: надо забрать дома вещи и успеть на вокзал к поезду «Москва – Владивосток». У Васьки и у меня слипаются глаза – мы проговорили всю ночь, время от времени Васька пытался уговорить меня устроиться в ЗабНИИ, мол, будем рядом, да и есть одно вакантное место лаборанта. Я мотаю головой и показываю ему комсомольскую путёвку…. Мы жмём руки, но Васька ладонь не отпускает и применяет запрещённый приём: мол, проводи до моего рабочего места, посмотришь, где я работаю, а там катись на все четыре стороны. Делать нечего, поднимаемся на второй этаж, Васька гордо показывает мне какой-то закуток. Ещё раз прощаемся. Ещё раз говорю, что не могу подвести хорошего человека, командира роты Лисовского Леонида Абрамовича. И тут открывается дверь напротив и я вижу девушку с льняными распущенными волосами сидящую за микроскопом. Из комнаты, на какое-то время, закрывая сидящую, выходит высокий и широкий человек. Васька бросается к нему:

   - Владимир Евстафьевич! Ну, объясните Вы ему!

   Но я уже не слушаю их, я смотрю на девушку.

   По причине врождённой глупости, как  писал я раньше, решения мною принимаются быстро, необдуманно, за что потом приходится долго расплачиваться.  Здесь же я обдумываю. Обдумываю непозволительно для меня долго - секунд пятнадцать. Затем говорю:

   - Я остаюсь. Устраиваюсь на работу. И женюсь.

   Ошалевший и счастливый Васька отпрашивается с работы, и мы едем в центр города, где на театральной площади по адресу улица Лермонтова – 2 находились руководство, отдел кадров, бухгалтерия: многочисленные филиалы ЗабНИИ, как семена диковинного растения,  раскиданы по всему городу. Как позже выяснилось, львовянки Наташа Хабарова, Лариса Цевух и Татьяна Пшеничная после окончания университета получили  распределение в далёкую Читу.

   Я искал золото по глухим распадкам в непроходимой тайге, промывая пробы, собирая золотинки по крупицам. А нашёл его на втором этаже на улице Мостовая, дом 5.  А Наташа тоже искала золото, под микроскопом рассматривая аншлифы, выискивая микроскопические его следы размером меньше микрона.

   На следующий год после полевого сезона мы сыграли свадьбу, тамадой на которой был тот самый Владимир Евстафьевич Тупяков, пытавшийся прикрыть собой мою будущую невесту. Ещё раз спасибо, Леонид Абрамович! А на комсомольской стройке обойдутся без меня. Тем более что через год мы оказались на Колыме с Натальей Алексеевной Вьюновой, но уже в составе экспедиции.

    Из дневника. Письмо однокласснику Володе Гофману. 22 июля 1971 год.

   «Здравствуй, Володя! Раньше не мог написать, не было времени. А теперь идут дожди, есть время, вот только не знаю, когда отправлю письмо. С почтой здесь хуже, чем в Ненюгинской партии. Там хоть раза два в месяц был вертолёт. Здесь – нет. Уходим в тайгу на лошадях, связь только по рации.

   Наша партия теперь называется Улунтуйская, хотя люди остались те же, кроме маршрутных рабочих, которых набрали из местных. По Ненюге и Тунгирикану остались два  отряда, добивать «хвосты» и закрывать планшет. Одним руководит Валя, другим – Вадим Куркотов. С ними осталась радистка Альбина и горняки Саня Клунков и Клавдий. С Саней произошла история – и смех, и грех. Он сделал Альбине предложение и позвал замуж. Альбина не согласилась. Тогда Саня решил утопиться. Спустился на ключ Кислый, а ты же помнишь: как в нём утопишься? Всюду по щиколотку. Саня побродил-побродил да и залёг в какую-то ямку. Вытащил его Клавдий, поднял за шкирку, посмотрел в глаза и сказал:

   - Иди побрейся.

   И вышвырнул на берег. Однако  потом, кто-то говорил, они всё же сошлись.

   Поваром у нас Вася Хромов, бывший старшина-сверхсрочник. На первом лагере, это ещё рядом с Усуглями, с ним случилась история. Через  лагерь проходила лесная дорога на деревенские покосы. Едут на покос местные мужики, едут верхами. Смотрят, в тени от продуктовой палатки лежит дикая коза. Они остановились. Коза вскочила, хотела убежать, но кто-то из покосчиков успел выстрелить. Пока, он шель-шевель, слазил с лошади, подбежал Вася Хромов и уже тащит козу к себе на кухню.

   - Э! Мужик, постой! Ты чо!

   - А это наша территория!

   Мужики даже обалдели от такой наглости. Хромов сообразил, что козу у него отнимут и говорит:

   - Да не, мужики, я пошутил. Ручная она, приручили, а вы… - и грустную рожу скорчил. Мужики повинились:

   - На ней же не написано, откуда мы знали…

   - Ладно, что теперь говорить. Давай освежуеми и пополам разделим.

   Так и поступили. Хотя мужики, чтобы загладить свою вину, готовы были всю отдать.

   Теперь напишу о тех, кого ты знаешь.

    Лёху Максимова нашли в тайге сидящим у лиственницы. С двумя пулевыми отверстиями в голове. Рядом – мелкокалиберная винтовка. Следственная группа отошла в сторонку и долго совещалась. И вынесла решение – самострел.

  Клавдий зиму отохотился в тех же местах от «Охотсоюза».  О сегодняшней судьбе Клавдия мне ничего неизвестно. Говорили, что видели его в Чаре.

      Рабочие Иван и Михаил Суслов после окончания сезона вернулись в село Тупик.

  Лёхе Гудкову дали два года, что-то натворил в Гуле. Скорее всего, по пьянке.

  Толик Рудой устроился в Чите на работу на спиртзавод.

   Где преклонил свою беспокойную голову Лёха Зеленов – не знаю.

   В партии из старых остались Иван Дмитриевич Победаш, Ирина Николаевна, Юра Юдин, Светлана Николаевна, горняки Александрыч и Толик, Иван Петрович Рычагов. Все наши передают тебе привет и все спрашивают, как же так я потерял друга?

   Иван Петрович также шутит со студентками, философствует и поёт старинные романсы. Поёт только утром и вечером, в маршруте не до романсов. Переезжаем часто, как и на Тунгирикане. Только там на оленях, здесь – на лошадях. Отряд в шесть человек. Всего шесть отрядов. Игорь Рыбин также забуривается, хохмит, хохмят и над ним, ждёт медведя и держит одностволку наготове.

   Поступил ли ты? Как наши? Кого увидишь, передавай привет и жми от меня руку. Всё. Пиши.»

  … Начала скатываться вниз рыба,  берёзовый лист засыпал бордовые ягоды брусники, первые заморозки заставляли укрываться в спальники с головой.  Приехал на своём верховом олене тунгус Семён. Привёз длинную узкую голубую бумажку - повестку в армию. За собой Семён привёл второго оленя – для меня. Как ни пытался взгромоздиться на спину, ничего не получалось: его шкура, словно под ней была ртуть, мигом прокручивалась и та часть, которая была на спине, оказывалась под животом. «Как это они умеют держаться?» Собрал рюкзак и рано утром вышел из лагеря. Семён ехал на своём верховом. За ним цугом шёл тот, который для меня. Он косил  тёмным, без дна глазом, в котором читалось: ну и дурак.  Ружьё 16 калибра оставил Ивану Дмитриевичу с тем, что по завершению работ вывезет его в город с остальным имуществом.

   … Город встретил горьковатым запахом вянущей тополиной листвы.  Для меня - верный признак новой жизни. Остановился перед недавно отстроенным семиэтажным зданием по Ленинградской – 15. Сюда переехала и разместилась редакция газеты «Забайкальский Рабочий» со всеми шестьюдесятью сотрудниками. Тот, в накомарнике, знал, что через семь лет я стану шестьдесят первым. На шестой этаж из здания управления железной дороги переехала и редакция  молодёжной газеты «Комсомолец Забайкалья», куда я нерешительно поднялся и оставил свои беспомощные вирши про геологов. Поднялся пешком, потому что ещё не умел пользоваться лифтом.

   О судьбе Василия Сличного мне ничего неизвестно.

   Лариса, Татьяна и Наташа получили не только распределение в Читу, но одну на троих комнату в общежитии по улице Недорезова.  Лариса вышла замуж и стала Малашиной, затем её следы затерялись на европейской части России. Татьяна Пшеничная уже много лет живёт в Италии, общаемся через Интернет. Люба Хитряк живёт во Львове. Мы с Натальей Алексеевной живём в забайкальской деревне Тасей. Когда я пишу эти строчки,  она работает за соседним столом за микроскопом. Хотя она и вышла на пенсию, к ней часто обращаются коллеги геологи.

   Год назад не стало Владимира Евстафьевича Тупякова, с которым мы отработали три полевых сезона – два в Балейском районе и один на Колыме на серебряном руднике Дукат. В тридцати восьми километрах от Дуката находится Омсучан, где в лагере для политических в 1951 году родилась Елена Стефанович, будущая гордость забайкальской поэзии. Но в 1976 году я ничего не знал о ней, даже фамилии такой не слышал, мы познакомимся лишь через год в квартире Геннадия Алексеевича Головатого.

   Жизнь в который раз сцепила мои годы рифмой.

    Владимира Евстафьевича в последние годы потянуло к письменному столу. Он написал несколько рассказов, которые я отредактировал и которые были напечатаны в газете «Земля».

    Этой осенью ушла от нас и Елена Викторовна Стефанович. В зале прощаний она лежала среди осенних цветов и была очень похожа на свою маму – Татьяну Алексеевну…

    Вадим Куркотов после очередного сезона остался на зимовку и сгорел вместе с напарником в вагончике. Следствие пришло к заключению: пожар возник из-за непотушенного окурка. Вадим действительно смолил, как паровоз, и разбрасывал окурки куда попало.

      Недавно ушёл Иван  Петрович Рычагов, он до последнего ходил на все мои творческие вечера, встречи, презентации. Остался золотоносный участок на реке Ненюга, открытый Рычаговым и названный в его честь Ивановским.

   С геологами после того сезона было много встреч и маршрутов.

   Одноклассник Володя Гофман закончил медицинский институт, работал главным врачом районной больницы в Забайкалье, в Акше. Сейчас живет в станице Старовеличковской Краснодарского

                                МЫ   ЖИЛИ   ПО   СОСЕДСТВУ…

Была тропа. От табора она

Водила нас на дальние участки,

Взбегала на пригорки и терраски,

Струилась по распадкам дотемна.

- Я протопчу дорогу напрямик! –

Я заявил геологам с бахвальством.

Но усмехнулся старый проводник:

- Сначала протопчи, потом уж хвастай.

Всё лето я тропу свою торил,

Упорно сапогами след печатал,

Но почему-то незаметным был

Мой краткий путь, как будто и не начат.

И я ушёл. Другой тропой ушёл,

Той самой – длинновёрстой и горбатой.

Ах, чёрт возьми! Как всё же хорошо

Идти по ней, удобной и примятой!

Я вспомнил мудрый взгляд проводника.

Нашарил пачку крепкого «Памира».

Блестела неширокая река,

Счастливая – свою тропу промыла.

Я шёл назад. Тяжёл был этот путь.

Хлестали ветки с посвистом, с оттяжкой

И высекали: «Парень, не забудь –

Чужое легче, а своё-то тяжко».

Я шёл назад. Мне не было пути

Идти отсюда, кроме как по тонкой,

Полузаметной,

Бледной

И незвонкой

Своей тропе.

Но – по своей идти!

   В нашем городе много памятников: с середины семнадцатого века на этом пятачке столько вязалось исторических узлов, столько сходилось и расходилось дорог!

   Есть «Памятник в честь солдат армии ДВР».

   «Памятник за власть Советов в Забайкалье».

   «Памятник Бекетову со товарищи» (Памятник русским землепроходцам).

   «Место расстрела членов Читинской организации РСДРП» (у подножия Титовской сопки).

  « Пограничникам Забайкалья».

«Цесаревич Николай Александрович Романов».

   «Генерал-губернатор Восточной Сибири Н. Н. Муравьёв-Амурский».

  «Памятник В. И. Ленину» (свыше 10).

   «Миг победы» (на мемориале «Боевая и трудовая слава забайкальцев»).

   «Шахтёрам-черновчанам, погибшим в годы Великой Отечественной войны».

   «Иностранным военнопленным Первой мировой войны» (Братская могила немецких, австрийских, венгерских солдат-военнопленных).

   «Участникам пешего перехода Ленинград – Хабаровск (Братская могила комсомольцев).

   «Памятник японским военнопленным Второй Мировой войны – участникам Второй Мировой войны.

   Напротив вокзала есть памятник Святому князю Александру Невскому, который, правда не был в Чите, потому что тогда ещё никакой Читы не было. Он больше года прожил в столице монгольской империи в Каракоруме, что по сибирским меркам – рукой подать.

   И лишь геологам, чьим трудом и утвердился наш горнорудный край,  до последнего года не было памятника. Но зато появилось сразу два!

   Идея памятника геологам Забайкалья принадлежит старейшему геологу И. Г. Рутштейну, высказанному им еще в 2018 году. В начале 2019 года была создана инициативная группа ветеранов-геологов под председательством В. С. Чечеткина и в составе пяти докторов ГМН С. М. Синицы, Г. А. Юргенсона, Ю. В. Павленко, В. С. Салихова, А. И. Трубачева и ветеранов  Забайкальской геологии Р. А. Баумштейна, В. М. Асоскова, И. О. Бизяева и В. Н. Павлыка. 

   По идее Владимира Николаевича   Павлыка  молодая читинская художница Елена Изместьева создала эскиз памятника. Сама скульптура создана в ООО «Лотос» (Улан-Удэ) скульптором  Цыжиповым Бальджир Ананьевичем. Открытие памятника состоялось 24 июня 2021 года. Памятник установлен в сквере по улице Анохина, напротив кафе, которое раньше называлось «Литературным».

   Второй памятник установлен в день Геолога 4 апреля, установлен у здания бывшего Читинского геологического управления. Забайкалье – колыбель геологической отрасли и горнорудной промышленности России наконец-то обрела памятники.

        Геологию, настоящую, классическую, с романтикой, палатками, кострами, маршрутами, профессиональными спорами на всю ночь, револьверами на боку и карабинами за спиной, оленями, лошадьми, переправами, планшетами, молотками на длинной ручке, скалами, горными осыпями и гольцами, ледниками, снегом среди лета - я застал в её последние годы.

    Теперь месторождения открывают в кабинете: по снимкам из космоса, на дисплее компьютера, под микроскопом и бинокуляром, в лабораториях.

   Во времена моей молодости в моде были военные, геологи и учёные, которые представляли собой закрытые сообщества, касты для избранных. Они выделялись даже внешне – имели форму. В поле геологи носили спецодежду, противоэнцефалитные костюмы, так называемые энцефалитки. Форму имели и военные, но к военным отношение было двойственное. Как правило, жили они или в военных городках, а если в городах, то в отдельных домах или целых кварталах. Отсвет великой победы, уже начинавший тускнеть, ещё лежал на их плечах. Главными причинами этого потускнения были время и… привилегии, высокие оклады, пайки. Словом, обычная человеческая зависть.

   Имели свою форму и учёные, но учёных мы видели лишь по телевизору и в кино – все сплошь в белых халатах. Но даже среди этих закрытых каст геологи стояли наособицу.

   В годы моей молодости упорно ходила байка о том, что непременно на пять взрослых членов советского общества находится один осведомитель, внештатный сотрудник КГБ, задачей которого было передавать сомнительные разговоры, выявлять неблагонадёжных, сообщать о настроениях в массах. Не берусь сказать, насколько эта ячея была мелкой, но то, что она была, верно. Пытались поговорить «по душам» и со мной, когда уже был написан «антисоветский» роман. Каким-то образом один из пяти экземпляров попал в органы, куда меня вызвали для задушевного разговора. Вежливый и ненастойчивый разговор длился с полчаса и ничем не закончился.

   А ещё ощущалась неявная психологическая нагрузка, которая создавала атмосферу общей подозрительности. Геологи полгода находились вдали от цивилизации со всеми её плюсами и минусами. Эти полгода в геологических отрядах не проводились партсобрания, обязательные для всех коллективов на всей территории Советского Союза. В-третьих, среди геологов не проводились по понедельникам политинформации, хотя такие агитнакачки проводились каждый понедельник во всех коллективах – на чабанских стоянках, среди врачей, в каждом взводе… Но было главное: среди многомиллионного населения страны геологам из очень немногих, разрешалось иметь своё мнение. И даже – страшно представить! - разрешалось иметь свою гипотезу. Почти невозможно, чтобы в советское время собственный взгляд на устройство мира могли иметь учителя, военные, строители, врачи, работяги… Такой роскошью обладали, пожалуй, лишь литераторы, пишущие в стол, учёные и геологи. Геолог так и вообще обязан был иметь собственную точку зрения, которую он излагал в ежегодном отчёте. Конечно, это не было собственным взглядом на социально-политическое устройство, но это было собственное мнение на происхождение и устройство материального мира. А это было уже что-то! Всё вместе вывело новую советскую породу независимого человека - у геологов даже походка была иная. И это чувствовали все. Чиновники не любили геологов, старались с ними не связываться. В среду геологов сложно было внедрить осведомителя.

   Геологи в Советском Союзе это не только профессия. Геологи – это ещё и каста, куда посторонним вход воспрещён: получают большие деньги, на полгода бесконтрольно предоставлены сами себе, говорят на непонятном

языке – какие-то горные свиты, мезозои, кембрии, дайки, разломы, контакты, интрузивы… Да ещё всё это овеяно флёром романтики с палатками, кострами, опасностью.

   Но геологи в Советском Союзе не только профессия и каста. Это ещё и порода – а вот это главное. По каким-то неуловимым признакам я часто мог узнать геолога. Теперь понимаю, в чём было их главное отличие от всего остального населения страны – в независимости, насколько она вообще была возможна в те годы: независимости в осанке, походке, разговоре, суждениях.

   Они действительно были особыми людьми, которых стеснял город. Геологи жили ожиданием полевого сезона с трудными маршрутами, опасными буднями, неизвестными местами, дикими зверями, обвалами, наводнениями, непогодами и многими другими обстоятельствами, экзотическими для постоянно живущих в городе, нестандартными ситуациями, выход из которых геолог должен найти сам и очень быстро. Опасность, как обязательная нагрузка к профессии, выработала у них ироническо-философское отношение к жизни.

   Постоянные и длинные маршруты с рюкзаком за плечами невольно вылепили сильное тело. Выручить товарища, подставить плечо, взять себе рюкзак потяжелее – это было в характере геолога.

   Партсобрания, как я уже говорил, в тайге не проводились. В геологических партиях в то время модно было иметь транзисторные приёмники «Спидола». Если в цивилизованном мире глушилки работали исправно и не позволяли слушать западные радиостанции, то в тайге вражеские голоса можно было слышать отчётливо. Геологи их слушали вовсе не потому, что были диссидентами, а всего лишь из любопытства. Поэтому геологи были шире информированы, их взгляд не был зашорен.

   Скорее всего, находились осведомители и среди геологов. Но, во-первых, в замкнутом коллективе такой человек высчитывался на счёт раз. А во-вторых, при всём желании сообщить свои наблюдения куратору из «конторы глубинного бурения» сделать это было невозможно физически: доступ к рации имел лишь начальник партии, да и разговоры были на громкой связи, их слушали все соседние партии, оленеводческие бригады, колхозы. До жилья порой было десятки, а то и сотни километров. Мой опыт жизни и

работы в замкнутых мужских коллективах с жёсткими правилами научили одному: скрыть собственную гнильцу в тех условиях невозможно! Помню

случай, когда в геологическом управлении на закрытии полевого сезона в зале с накрытыми праздничными столами, принародно назвали одного такого стукача. Самые молодые и горячие головы удалились с ним в туалет, где и натыкали головой в унитаз. И спустили воду – раньше чугунные крашенные  бачки крепились под потолком, откуда спускалась цепочка с бобышкой, надо было эту бобышку дёрнуть вниз. Так и стали с ним здороваться – руки не подавали, но дёргали вниз условную бобышку, то есть, «спускали воду».

   Через неделю он уволился.

   У меня создалось впечатление, что с годами, после безуспешных попыток приручить этот ершистый и непокорный народ, органы махнули на геологов рукой, оставили мысль внедриться и лишь внимательно наблюдали со стороны.

   Это были сильные личности – сама профессия выметала слабых в кабинеты на обслуживающие работы или вовсе из геологии. О многих из них ещё при жизни слагали легенды. Или анекдоты.

      Забайкалье и, пожалуй, Урал в те годы собрали цвет геологии: что ни фамилия, то статья в энциклопедии. За многими геологами, как за кометой остаётся светлый след, тянулся шлейф открытых месторождений. В нашем классе учились дети геологов – Вася Долбиев, Марина Хацкевич, Витя Белоцерковец, Лариса Смирнова, Таня Евсеева.  С Таней Евсеевой я даже дружил, случилось это в шестом классе, провожал её до дому, благо мы жили в одном дворе – Геологическом. Но продружили мы недолго, недели две. Она оказалась ябедой, я «бросил» её. В других классах – младших и старших – учились также, в основном, дети геологов. Недаром шефами нашей школы № 47 было Читинское геологическое управление, причём, шефами настоящими, а не на бумаге: школьники отдыхали (бесплатно) на базе отдыха на Арахлее, бесплатные обеды в школьной столовой, группы продлённого дня, поездки по историческим местам страны во время каникул (в осенние каникулы 1969 года ездил в село Шушенское, место ссылки В. И. Ленина), причём, нашим родителя это не стоило ни копейки.

   В квартале улиц Бутина – 1-ая Загородная (Нечаева) – Журавлёва – 2-ая Загородная (Кочеткова) проживали геологи, он так и назывался Геологический квартал, а в народе – «Быховеровка», по фамилии главного инженера управления Натана Ароновича Быховера. Навскидку назову некоторые фамилии геологов:  Морозов, Телешев, Хацкевич, Лебедев, Новожилов, Знаменский, Башмачников, Забалуев, Смеловский, Солпов, Лиханов, Корольков, Сальников, Барановский, Иванов…

   Дядя Ларисы Смирновой, будущий заместитель министра геологии СССР, Фёдор Мефодьевич Морозов получил Ленинскую премию за открытие и разведку Удоканского медного месторождения. С Лариской, самой красивой девчонкой в классе, мы даже сидели за одной партой, но в те годы такими глупостями мы голову не забивали, а думали о серьёзном: провели посередине парты черту и ревниво следили друг за другом, чтобы локоть не залез на чужую территорию. Я называл её Ларисочкина, она меня – Славочкин. Впрочем, мы до сих пор называем так друг друга. А в то время мы дружили, я даже дарил ей подарки, дарил самое дорогое, что было у меня – пули из коллекции, собранные на стрельбище. Хорошо помню, что пуль в коллекции было сорок семь штук: пистолетные, винтовочные, автоматные – все они отличались рисунком на «юбке» или насечкой, или формой носика. Вот парные, если случались такие, я и дарил Ларисочкиной. Пацан – он есть пацан! Нашёл что дарить! Хитрая Ларисочкина принимала подарки, а потом выменивала мои же пули у меня на мои же пули. Уже тогда возникла, но ещё не оформилась мысль, что мы существуем в каких-то разных логических парадигмах. Её предки по женской линии принадлежали известной в России фамилии промышленников и меценатов Мамонтовых. Супруга Фёдора Мефодьевича Нина Николаевна уже в зрелые годы написала и выпустила книгу о своей фамилии, в родственном отношении с которой находятся Морозовы, Смирновы, Мамонтовы – фамилии на русской земле слишком известные. Пишу эти строчки и смотрю на книгу в тёмно-зелёном переплёте, подаренную мне Ларисочкиной  «О жизни прожитой - с улыбкою грустной…», читаю надпись : «Славочкину. Это книга моей тётки!... 11 декабря 2014 год.»  Её отец, главный инженер Читинского геологического управления, занимался Уртуйским и Улунтуйским месторождениями плавикового шпата, Новоширокинским полиметаллическим месторождением, Удоканским, Чинейским, Катугинским месторождениями. Награждён орденами Октябрьской революции, Красной Звезды (во время Великой Отечественной Войны он был стрелок-радист.), медалями.

    Друзья моих родителей Гулин Василий Александрович и его жена Англичанина Лилия Николаевна получили правительственные награды за открытие Жирекенского месторождения молибдена. А муж нашего классного руководителя Надежды Васильевны Калуцкой – Геннадий Григорьевич Калуцкий – разведал это месторождение.

   Корольков Михаил Иванович получил орден Ленина и Ленинскую премию за разведку Удоканского месторождения. Мне нравилось бывать у него, подолгу рассматривать и перебирать образцы его коллекции, о которой могли лишь мечтать многие минералогические музеи мира. Жил он через два дома от нас на противоположной стороне улицы.  В последние годы сильно пил. Не могу понять, чем ему, пожилому человеку, был интересен четырнадцатилетний мальчишка. Однако всякий раз, расставаясь, настойчиво приглашал зайти и обязательно что-то дарил из своей коллекции. Его дом стоял на углу улиц Бутина и Кочеткова, чуть дальше от того места, где сейчас расположено кафе «Аура».

   В соседнем доме жила семья Лихановых – Дмитрия Александровича и его жены Тамары Андриановны  с  тремя сыновьями – Виктором, Олегом и Игорем. Олег на то время служил в армии, службу проходил в спортивной роте ЗабВО. Мы с Игорем ходили в секции по боксу во Дворец спорта, это напротив танка. Только к разным тренерам, он – к Михаилу Перфильевичу Клочихину, я – к Валерию Афанасьевичу Букатичу. Однако свою жизнь Игорь не связал с боксом, закончил медицинский институт, работал хирургом в Ленинской больнице, затем – главврачом в клинической, затем ушёл на общественно-политическую работу и до последних дней был председателем краевой думы. Игорь покинул этот мир в феврале 2021 года. А с Олегом однажды произошла интересная история. Командование отпустило его на новогодние праздники домой. Наутро все домашние

разбрелись. Олег остался дома один, глотал перламутровый вчерашний чай и печально смотрел на неубранный новогодний стол, где на тарелках за ночь скукожились тонкие ломтики сыра, а солёные огурцы подвяли и стали похожи на детские резиновые игрушки. Похмелиться нельзя – надо идти на службу. И тут в дом вваливаются три амбала.

   - Это мы хорошо зашли! Вот повезло! – рогочет один и говорит Олегу:

   - А ну-ка, мужик сообрази нам закусочку!

   Второй лезет в холодильник:

   - О! Да тут вина – залейся!

   Третий тычет в бок грустного Олега:

   - Хозяин, ты чо, не слышишь? Поторапливайся!

   …Скорую помощь и милицию Олег Лиханов, мастер спорта по боксу в тяжёлом весе, чемпион Вооружённых сил, второй призёр чемпионата СССР вызвал от соседа Михаила Ивановича Королькова, у которого был телефон. Однако милиция какое-то время оставалась без дела: врачам сначала надо было вывести трёх амбалов из глубочайшего нокаута, в который их ввёл Олег.

   С геологией свою жизнь связал лишь старший из братьев Лихановых – Виктор. От мощного геологоуправления осталась небольшая структура – «Читагеологоразведка», в которой Виктор Дмитриевич и проработал до пенсии. Партии, которые возглавлял Виктор, занимались съёмкой в среднем Забайкалье. Впрочем, он и сейчас продолжает трудиться по специальности.

   Павленко Юрий Васильевич, первооткрыватель и разведчик Брикачанского флюоритового месторождения, крупнейшего в России и первооткрыватель самого крупного в стране Шивыртуйского месторождения цеолитов. Жили Павленко на следующей улице, Третьей Загородной, позже её переименовали в улицу имени Матвеева. В свободное время Юрий Васильевич писал стихи. Однажды, не помню повод, по которому я оказался в квартире Павленко, супруга Юрия Васильевича Надежда Николаевна, с которой мы были знакомы по журналистской работе, попросила посмотреть его стихи, которые мне понравились. Пили чай с тортом, говорили о литературе и геологии – стихиях в моём сознании неразрывных. На прощание Юрий Васильевич вручил мне брезентовый мешок для технологических проб, доверху наполненный цеолитом. Этим цеолитом я безуспешно пичкал курей в деревне у родителей, добиваясь от них по два яйца в сутки. Приносить по два яйца куры отказались. А вот помидоры, под корни которых я подсыпал по щепотке цеолита, мелко-дисперсного грязно-жёлтого порошка, дали очень хороший урожай…

   Не каждому геологу выпадает счастье стать первооткрывателем месторождения. Но каждый начинал свою геологическую тропу с самых низов, с должности коллектора, лаборанта, рабочего. Юрия Васильевича Павленко, бывшего детдомовца, закончившего геолого-разведочный техникум, когда он,  молодой специалист, картировал канаву, чуть не засыпало в канаве землёй: бульдозерист решил, что канава откартирована, там никого нет и можно заваливать узкий ров, глубиной больше четырёх метров. Чудом не случилось трагедии.

   Кстати, малоизвестная страница книги под названием «Юрий Павленко». В 1976-1980 гг. - командировка в ГДР. В качестве главного консультанта СССР содействовал повышению эффективности геологоразведочных работ, выполнению правительственного задания ГДР по оценке прогнозных ресурсов страны на флюорит и барит. Разработана методика крупномасштабного прогнозирования, основные положения которой в 1979 г. представлены странам – членам СЭВ в качестве предложений немецкой стороны в рамках совместно разрабатываемой проблемы. Результаты прогнозной оценки ГДР по флюориту большого коллектива геологов ГДР отмечены высокими правительственными наградами. В ГДР открыл перспективное проявление плавикового шпата. На деньги, заработанные в неметчине Юрий Васильевич не стал покупать машину, в отличие от своих коллег, он приобрёл концертный баян. Кстати, первой покупкой  после свадьбы с Надеждой Николаевной, когда в голых стенах не было даже стульев, стало фортепиано…

   Шолкин Константин Дмитриевич, главный геолог управления, открыл Спасское, Октябрьское и Центральное полиметаллические месторождения, Козловское золоторудное, флюоритовое Усуглинское…

   Гринталь Эдуард Францевич, лауреат Ленинской премии за разведку Удоканского медного месторождения, орден Ленина – за оценку минерально-сырьевых ресурсов шельфовых зон СССР и мирового океана… Здесь требуется небольшое отступление. Эдуард Гринталь, красивый высокий блондин, писал геологические стихи для стенгазеты и «косил» под эстонца. В доме, где он жил, в перестроечные и кооперативные времена в помещении бывшего галантерейного магазина открыли кафе, куда я частенько заныривал выпить чашечку кофе, имевшего помойный вкус. Однако такая мелочь тогда не замечалась: начитавшись стихов Саломеи Нерис и Иманта Зиедониса, ощущая присутствие Эдуарда Гринталя, с чашечкой кофе за грязным столиком и сигаретой с  оттопыренным мизинцем, вдыхая запах дешёвых духов, пропитавших стены бывшего галантерейного магазина, я ощущал собственную причастность к великой западной культуре…

   Пивоваровы, Сахновы, Тулохоновы, Гребенниковы (Валентина Михайловна преподавала у нас географию), Литвинцевы, Писцовы, Томбасовы…

   С детьми этих легендарных личностей мы выросли в одном дворе, дружили, ссорились, дрались, играли в футбол и хоккей, учились пить вино, курить, подглядывать за девчонками, а потом и ухаживать за ними…

   Геологический двор был по правую руку от нашего дома. Старый двор – по левую. И там, и там жили одноклассники, друзья.

   После уроков иногда дрались с девчонками портфелями. Марина Хацкевич ходила в школу с большим тяжёлым портфелем тёмно-бордового цвета. Я как-то получил им по шее и сразу догадался, что носит она в нём образцы горных пород. Вот только непонятно – зачем?

   Её родители работали в геологических партиях в северных районах области. Клавдий Филиппович, начальник партии, двухметровый гигант с сорок шестым размером башмаков, добрейший и бесконфликтный человек находился в полном и безраздельном подчинении жены Клары Ефимовны, старшего геолога этой же партии, женщины энергичной и властной. Однажды она добилась приёма у командующего Забайкальским военным округом. Командующий, как джентльмен, встретил даму стоя. Клара Ефимовна с присущим ей напором прочла опешившему хозяину кабинета доходчивую лекцию о металлах, из которых делают танки, ракеты и другую технику для генерала. Подчеркнула, что она, Клара Ефимовна, лично ищет руду для этих самых металлов. Затем она кратко обрисовала трудные условия поиска этой руды: всё на себе, на своих плечах, при этом повела плечами, и закончила тем, что для её геологической партии требуется сущий

пустяк – военный бронетранспортёр, на котором она найдёт еще больше руды, а это значит, станет ещё больше бронетранспортёров, которых и так у генерала до чёрта, и если один он выделит для геологов, то никто и не заметит. И обворожительно улыбнулась. Генерал был не просто генералом, он был командующим, а это значит, что он обладал тактическим и стратегическим мышлением, что помогло за секунду принять единственно верное решение – выделить для геологической партии военную технику, предварительно сняв вооружение. Генерал тут же сделал распоряжение, лично проводил посетительницу до массивных дубовых дверей,  плотно прикрыл эти двери, промокнул вспотевший лоб и навсегда расстался с Кларой Ефимовной.

   Клавдий Филиппович не был генералом, не был командующим, не обладал тактическим и стратегическим мышлением, не мог налево и направо дарить военную технику, а поэтому не мог так легко выпроводить за дверь Клару Ефимовну, о чём, кажется, нисколько не сожалел.

   Той же весной в Олошкинской геологической партии, единственной в стране, появился военный бронетранспортёр, а местные бичи, прошедшие огонь, воду, зоны и тюрьмы, не боявшиеся ни чёрта, ни дьявола, при встрече шутливо отдавали железной Кларе честь.

    После заезда партии к месту работы и установки лагеря, а свои палатки горняки, как правило, ставили чуть в стороне, начальник партии по неписанным законам давал горнякам три дня – на открытие сезона. Они заранее запасались водкой или спиртом, чаще спиртом. Горняки перед гульбой приносили в палатку начальника ружья, топоры и ножи, заключалось устное соглашение: во время гульбы горняки не показываются в основном лагере, но и геологи не вмешиваются в жизнь горняков. В этот ответственный период среди горняков случались драки, но дрались на кулаках, оружия не было, смертоубийства случались очень редко. В самом крайнем и опасном случае разъярённая Клара Ефимовна влетала в лагерь бичей и разбрасывала их в разные стороны. Поднять руку или обидеть словом Клару Ефимовну никому и в голову не приходило. Люди, познавшие изнанку жизни, уважали силу и справедливость. Но и Клара стояла за них горой, писала по инстанциям письма, брала на поруки и вытаскивала свой беспокойный народ из отделений милиции после окончания сезона…    Через трое суток с утра в любом состоянии горняки выходили на работу и начинали разметку канав и шурфов. Этим первый день и заканчивался. Пили чифир – невозможно крепкую заварку, от которой сводило челюсти и сердце едва не выскакивало из груди, курили, снова чифирили и снова курили. Настоящая работа начиналась на второй день. Горняки зарезали шурфы и канавы, в которых пропадали от темна до темна. Эта адская работа на износ продолжалась до глубокой осени, до закрытия сезона, когда снова собирали ружья, топоры и ножи и на трое суток всё это добро уносили в палатку начальника.

   Клара Ефимовна управляла крепкой рукой не только в семье, но и всеми делами геологической партии. Единственное, что ей так и не удалось, это отучить мужа от тесной дружбы с Бахусом. Во время отъезда жены Клавдий Филиппович общался не только с Бахусом, но и Вакхом – общение это переходило в вакханалию. Однажды в партию нагрянули трое проверяющих из областных кабинетов -  Шпильман, Мильман, Рабинович (фамилии немного изменены). Жена находилась в отъезде. Клавдий Филиппович на бронетранспортёре смотался за восемьдесят километров до ближайшей деревни – без дороги, по тайге и привёз флягу браги. В молочную флягу вмещалось тридцать восемь литров... Увлечённые проверкой фляги проверяющие и начальник партии даже не услышали грохота приземлившегося вертолёта, который никто не встретил. Заподозрив неладное, Клара Ефимовна фурией влетела в барак… На столе посередине барака стояла фляга с брагой. Вокруг стола, раздетые по пояс ходили люди, махали воображаемыми шашками и пели казацкую песню: «Казаки! Казаки! Шпильман, Мильман, Рабинович – тоже казаки! Казаки! Казаки! Шпильман, Мильман и Хацкевич – тоже казаки!...» Вокруг фляги стояли и лежали кружки – каждый был сам себе виночерпий…

   Разъярённая Клара Ефимовна сообщила начальству. Были присланы другие проверяющие, уже с другими фамилиями – Синчугов, Васильев и кто-то ещё, которых впечатлила не только поездка за восемьдесят километров на бронетранспортёре за флягой браги, но и песня. В основном, песня. На два месяца Хацкевича понизили в должности – перевели в старшие геологи.        Начальником партии стала Клара Ефимовна. Что никак не сказалось не только на работе партии, но и на ежеутренних визитах Клавдия Филипповича в радиорубку. Вот в этой-то радиорубке и крылась загадка, так и оставшаяся неразгаданной для Клары Ефимовны, видевшей на три метра вглубь. Как мог её муж, от которого она не отходила ни на шаг, к обеду напиваться? Хотя вся партия знала этот секрет полишинеля, но начальника, которого обожала, не выдала. Секрет, как всегда, был прост и гениален. В назначенный час начальник партии обязан был выходить по рации на связь с базой. Радиорубка находилась в совмещённом продовольственном и вещевом складе. По обеим сторонам комнаты от пола до потолка были расположены стеллажи с ящиками и коробками, оставался лишь узкий проход посередине для одного человека. Рация находилась в торце прохода, требовалось преодолеть несколько метров узкого тоннеля. Впереди, по заведённому порядку, шёл радист, за ним внимательная Клара Ефимовна, замыкал процессию хмурый Клавдий Филиппович. Но была одна хитрость: справа от прохода тайно от старшего геолога освободили пространство, узкую нишу, где мог уместиться один человек. Чтобы скрыть это потайное место, все стеллажи слева и справа задрапировали материей. Вот в этой-то нише и прятался человек, самый ловкий и стройный, с двумя стаканами, полными водкой. Очень важно было точно, до доли секунды рассчитать каждое движение: как только начальник партии оказывался напротив секретного места, из складок материи возникала рука со стаканом водки. Хацкевич, не сбиваясь с шага, принимал стакан, вливал в себя – именно вливал, делал следующий шаг и не глядя возвращал пустой стакан в другую руку, также возникающую из ниоткуда. Затем он проводил сеанс связи, выключал рацию и далее всё происходило в обратном порядке… До своей палатки Хацкевичи доходили: Клавдий Филиппович – весёлый, мурлыкающий песню про геолога, который и солнцу, и ветру, и чёрту брат и растерянная Клара Ефимовна…

    Давно покинули этот мир Клавдий Филиппович и Клара Ефимовна Хацкевичи, ушли к своим любимым минералам, сами стали минералами, частью мира, который они так внимательно изучали в длинных изнурительных маршрутах. Не стало Олошкинской геологической партии, как не стало и самого геологического управления. Осталась низенькая металлическая ограда напротив тёмных гранитных ступеней массивного здания, в которое вселились разные фирмы и фирмочки.

   Одноклассница Марина Хацкевич вышла замуж и уехала в Нижний Новгород. Её муж  Арсланбек пунктуально на каждый праздник обзванивает всех наших одноклассников. Вслед за Мариной в Нижний перебралась младшая сестра Соня.

   Генерал, командующий Забайкальским военным округом, подаривший геологам бронетранспортёр, тоже ушёл в иной мир, к своим боевым товарищам. В городе остался проспект, названный в его честь.

   Бронетранспортёр честно отслужил положенный ему срок. Затем ещё один. И так пять раз. Он отработал пятикратный запас прочности, по ГОСТу заложенный в него Советским Союзом. Затем его списали, передали селу  Гуля, отремонтировали и он ещё долго, уже «пенсионером» трудился на лёгких работах.

                                          ЗАКОЛКА

Глубокая дума воды

Осенней замедленной Чары.

Возьму на дорогу еды

И – в лодку.

И утром отчалю.

К мотору рванётся рука,

Бензиновым пыхнет угаром.

Рука моя нынче легка,

И сам я сегодня в угаре.

Рвануться б!

Умчаться за мыс,

От встречного ветра зардеться…

Глухая тревожная мысль

Заставит меня оглядеться.

Увижу: янтарный листок

В тягучую воду влипает.

Берёза горит,

Догорает.

Сегодня я слишком жесток!

Спокойные ветки ольшин

В воде отражаясь, алеют.

О вёслах – тяжёлых, больших –

Впервые я пожалею.

   Полевой сезон 1982 года. Верхне-Каларская поисково-съёмочная партия

Игоря Александровича Томбасова. Мы работаем в отрогах Удокана. Отряд из двух человек – Александра Леснянского, молодого специалиста, выпускника Днепропетровского горного института и меня, маршрутного рабочего – забросили вертолётом за сотню километров от основного лагеря. Вертолёт даже не сел, а завис над болотистой марью. Мы сбросили спальники, палатку, продукты, рюкзаки, инструменты и с оружием спрыгнули на кочки, покрытые сфагнумом. Пилот Саша Середа кивнул и улыбнулся. Вертолёт чуть поднялся, завис, набычился и, набирая высоту, скрылся за деревьями.

   Мы остались одни. После грохота вертолёта тишина звенела. Надо было перенести вещи под защиту небольшой сопочки с редкими лиственницами. Определили место для лагеря. Александр включил приёмник «Спидолу» и стал настраивать рацию – в первую очередь необходимо связаться с базой. Я стал переносить вещи. Приёмник на полную  громкость орал «Увезу тебя я в тундру…» Вижу, как из ольшаника выходит сокжой, дикий олень, идёт к уже перенесённым вещам, обнюхивает их, нюхает орущую «Спидолу» и не спеша удаляется: думаю, его привлекли чужеродные звуки, впрочем, там пели про тундру и оленей. Александр не видит оленя – он сидит на корточках спиной к сокжою и возится с рацией.

   Дикий край! Животные не знают человека. И то сказать – на сотни километров ни души! До базового лагеря два дня пути.

   Начались маршруты. В полевой сезон у геологов нет выходных – выходные  выписывает погода. Заненастит – геологи отдыхают, камералят.

   Будни геологов – это тяжёлые рюкзаки, сапоги, длинные маршруты, обеды из консервов, карабин, который за день оттягивает плечо, пауты днём, комары и мошка вечером, гольцы, камнепады, звери и другие прелести романтики. Иногда маршрут выстраивался таким образом, что надо было подняться на голец южным склоном, спуститься северным, затем подняться восточным и спуститься западным. Склоны крутые, каменистые, они стоят перед тобой стеной. На высоте в полкилометра входишь в облака и энцефалитка становится мокрой… С высоты в два километра, вид как из иллюминатора самолёта – бесконечное облачное море. И под ногами снег, утрамбованный ветром и солнцем до глетчера.

   С тем миром, где ходят в театр и носят цивильные костюмы связывает лишь «Спидола». А рация связывает с базовым лагерем, таким же геологическим миром, только народу там побольше – шестнадцать человек.

И вот как-то в маршруте вышли мы на безымянное маленькое круглое озеро. К самому берегу подступает тайга, а с севера скалы забрели прямо в воду. Красиво как в сказке!

    Мы знали, что двумя годами ранее в этих местах работала ленинградская геологическая партия. Когда обходили озеро, наткнулись на место, где располагался их лагерь: колышки от палаток, кострище, обложенное диким камнем, стол из самодельных досок, лавки из ошкуренных жердей. Можно передохнуть. Мы сняли рюкзаки и присели к столу.

   Столешница была слегка присыпана хвоей и берёзовыми листьями. И вдруг – как удар молнии! – мы увидели круглое зеркальце и женскую заколку.

   Это было невероятно!

   Это было невозможно!

   Проще было поверить в появление инопланетянина, чем представить, что вот здесь, в нашем грубом мире, мире портянок, пропотевшей робы и тяжёлого мужского труда когда-то была женщина. Вот здесь она сидела, смотрелась в зеркало, расчёсывала волосы, открывала губную помаду, что-то кому-то говорила, смеялась, сердилась… Думаю, Александр испытал такое же потрясение.

   Это чувство, это потрясение мне знакомо. Впервые я испытал его, когда написал по-настоящему хорошее стихотворение. Я гладил бумагу пальцами, даже понюхал и всё никак не мог поверить, что это сделал я. Потому что это невозможно!

   Во второй раз я испытал его, когда родилась дочь Наталка, и я взял её на руки. Это надо же! – из ничего. Ничего не было и раз, и – человек! Вот чудо так чудо! И вот теперь зеркальце и заколка. От дождя и снега, мороза и жары амальгама почти вся смылась, осталась круглая стекляшка в розовой пластмассовой оправе.

   Александр ладонью смёл со столешницы хвою и пожухлые листья. Мы вернули зеркальце и заколку на прежнее место. Пусть кто-нибудь, охотник или геолог, увидит их. И если сердце его не заросло шерстью, испытает такое же благотворное потрясение.

   После этого дня было много приключений. Я не стану рассказывать, как всю ночь с тринадцатого на четырнадцатое июня мы брели до лагеря по снегу в колено. А снег всё валил и валил. А когда под утро добрались до места, нашли полную разруху: растяжки палатки не выдержали тяжести и весь лагерь оказался  погребён под метровым слоем сырого снега. Не стану рассказывать про рацию, которую забыли выключить, сели батареи и мы остались без связи. Не стану рассказывать, как мы остались без продуктов, как мне пришлось добыть дикого оленя и почти сутки таскать мясо до лагеря. Не стану рассказывать, как Александр застудил в снегу ноги и как я окончательно чуть было не покалечил молодого специалиста: вылезшие из-под снега ургульки я настоял на водке и сделал компресс… Не стану рассказывать, потому что это никакие не приключения, это обычная экспедиционная жизнь, потому что такое встречается каждый полевой сезон. А вот заколка и зеркальце – это настоящее потрясение!

   Александр Леснянский ещё какое-то время продолжал работать в геологии. Затем они с женой Надеждой открыли художественный салон – сначала на МЖК, а потом – с помощью Губернатора области Равиля Фаритовича Гениатулина - в центре города. Художественный салон Александра Леснянского один из лучших по эту сторону Урала. Александр путешествует по всему миру, выпускает великолепные фотоальбомы. Иногда я снимаю их с полки, рассматриваю удивительные фотографии. Особенно волнуют снимки северных гор – Кодара и Удокана. Часто на них встречаются безымянные озёра. Среди них где-то и наше, со столешницей и зеркальцем. Где-то там осталась моя молодость…

                                               

                                               БАНКА  ТУШЁНКИ

Возвращаюсь.

Глубокая осень.

Сколько было прощаний и встреч!

Отчего ж не могу папиросу

В непонятном волненье разжечь?

Оттого и ломаются спички,

Словно льдинки – одна за одной,

Что тревожно, хотя и привычно

Возвращаться уставшим домой.

Дома встретят.

Поймут.

Отогреют

Душу, что огрубела в пути.

И без этого было б труднее

От кочевья к кочевью идти.

      Ещё недавно здесь стояли палатки, лагерь был заполнен людьми, по вечерам собирались у костра, спорили, смеялись. Сурово и первобытно пахло махоркой, приятно-забористо – «беломором» Урицкого, нереально-далёкой цивилизацией – сигаретами с фильтром. Каждое утро горняки с оттянутыми кайлами уходили в гольцы к своим канавам и шурфам.  Маршрутные пары также утягивались в распадки.

   С неделю назад в гольцах выпал первый снег. Кое-где он лёг на снежники, глетчер – прошлогодний спрессованный снег. Все маршруты на высоте закончились. Геологи добивали последние площади по долинам. За два дня вертолёт вывез имущество, образцы.   Геологи - Томбасов, Юра Семёнов, Галина  Богач, одноклассник Виктор Белоцерковец, геоморфолог Владимир Кислицын, Владимир Ушаков, Тамара  Меньшикова,  техники, рабочие закончили полевой сезон и два дня назад улетели вертолётом на базу. В лагере остались мастер горных работ Василий Иванович, техник-геолог Саша Найданов, взрывник Толик Шарков, который тоже бьёт канавы,  и четверо горняков – Николай с длинными ногами, Анатолий Фёдорович Фитин, мой друг Женька Алексеев, которого я всю весну в письмах сманивал поехать в поле.  Женька из Сретенска, он пишет стихи, рассказы, пьесы. Аргумент, который убедил его поехать, был север, который он никогда не видел и может не увидеть, и новые впечатления. И, конечно, заработок: за три месяца выйдет больше его годового. Женька в тайге впервые, поэтому он взял с собой вилку – единственный в партии. Применения вилке не нашлось. За эту вилку вначале над ним посмеивались, больше всех – сам Женька, потом решили, что он свой парень.

   И я, который помимо канав ещё и занимаюсь взрывными работами.     Кстати, взрывному  делу,  проходке  канав  и  шурфов  и  многим  разным  премудростям  геологической  и  таёжной  жизни  учили  меня  в  том  числе   мастер горных работ Василий Иванович и горняк  Фитин.  Фитин – личность легендарная. Есть у него  одна  странность,  один  пунктик,  что  ли.  Об  этой  странности  знала  вся  Верхне-Каларская  геологическая  партия,  и  все  над  горняком   добродушно  посмеивались.

    После  обеда  в  тайге,  который  традиционно  состоял  из  банки  тушёнки,  сгущёнки  и  ещё  чего-нибудь   из  консервов,    горняк  Фитин  все  пустые  банки  обжигал  в  костре,  а  затем  прикапывал под  какой-нибудь  выворотень   или  камень.  Если  же  обходились  без  костра,  всухомятку,  горняк  Фитин  всё  равно  собирал  банки,  прикрывал  их  крышками  и  тщательно  где-нибудь  прятал.

    - Анатолий  Фёдорович,  зачем  это?

    -  Молодой ты,   глупый,  не  понимаешь  -  зараза  там,  микробы  разные.  Насекомые по  всему  миру  отсюда  заразу  разнесут…

     По  убеждению  горняка  Фитина  все  беды,  неполадки,  неувязки,  болезни,  войны,  природные  катаклизмы  и прочие  напасти  на  планете  происходили  именно  по  этой  причине  -  по  причине  открытых  консервных  банок.

     Как  астроном  уверен,  что  Земля  вращается  вокруг  Солнца,  так  и  Анатолий  Фёдорович   свято  верил  в свою  теорию.  Затонул  теплоход  «Нахимов»,  случилась  трагедия  с  подводной  лодкой  «Комсомолец»,  развязали  США  программу  «звёздных  войн»,  произошло  землетрясение  в  Спитаке  -  горняк  Фитин  выстраивал  логическую цепочку  от  консервной  банки.  Логика  была  железной,  доказательства  убийственны,  звенья цепочки  смыкались  так  плотно,  что  не  оставляли  просвета  для возражений. 

    Эта  странность  стала  притчей  во  языцех  и  поводом  для  насмешек  за  глаза.  Признаюсь,  я  тоже  про  себя  посмеивался   над  фитинской  теорией.  Тогда.  А  теперь  мне  уже  не  смешно. Потому  что  с  тех  пор  прошло  много  лет,  которые я  постарался  прожить  внимательно.  И  которые  убедили меня  в  правоте  рабочего  человека,  горняка  Фитина.

    Всё  в  этом  мире  -  видимом  и  невидимом  -  связано  непонятным  образом.  Как  грибница  под  ногами  всё  пронизано   невидимыми  нитями  следственно-причинных  связей,  которых  триллионы  и  триллиарды  и  которых  нам  никогда  не узнать.

    Книга,  стихотворный  сборник  -  талантливый  или  бездарный,  выпущенный  в  свет,  незаметно,  но  неотвратимо  меняет  общий  миропорядок.  В  ту  или  другую  сторону.  Как  меняет  его  спетая  песня,  музыка,  телепередача,  высказанные  и  невысказанные  мысли  и  другие  результаты  физической  и  духовной  деятельности.  Эти  изменения  нельзя  измерить  на  весах,  но  эти  изменения  чувствуют  все.  Постепенно  они  накапливаются,  проходят  невозвратную  точку  и  выстраивают  новое  мировоззрение  с  новыми  моральными  ценностями.  Они  меняют  общество.

    Большинство  людей  об  этом  догадываются,  но  всячески    отрекаются  от  этой  мысли.  Если принять  её,  значит,  взять  на  себя  ответственность  за  все  происходящее.  И  это  так.

     Простите  за  насмешки,  Анатолий  Фёдорович.  Молодой  был,  глупый.                                   

   … Мы экономим продукты. Так во время последнего сеанса связи велел начальник нашей Верхне-Каларской геологической партии Игорь Александрович Томбасов. Из продуктов у нас остались: ящик курева, в котором свалены вперемешку папиросы «Беломорканал» производства фабрики Урицкого, папиросы «Север», сигареты «Прима»; ящик  грузинского байхового чая номер 36; банка говяжьей тушёнки, обильно смазанная солидолом; с килограмм горьких ржаво-бурых сухарей. Всё!

   Вчера вертолётом доставили тонну взрывчатки, несколько бухт шнура – детонирующего и огневого, в народе его ещё называю бикфордовым. И – в нарушение всех норм безопасности – коробку детонаторов. А ещё почту. Вертолётчик, неунывающий парень, которого знал весь Север, сказал, чтобы следующим рейсом встречали продукты. Нет бы наоборот – сначала продукты!

    Вертолёт не прилетел – закончился световой день.

    На утреннем сеансе связи сказали, что вертолёта не будет, вертолёт уйдет в вершину Челолека, где выпал снег и замерзают геологи.

   На следующий день вертолёт улетел на дальнюю оленеводческую стоянку – пастух сломал ногу. А второй вертолёт выработал ресурс и возвращается в Улан-Удэ на плановый ремонт. Сказали ждать. А ещё велели перенести взрывчатку поближе к объектам. И экономить продукты.

    Весь день мы перетаскивали взрывчатку и бухты поближе к гольцам, где у нас зарезаны шурфы и канавы. Ящик аммонита в патронах весит тридцать два килограмма. За день переместили груз на полкилометра, решили, что пока  достаточно.

   Ночью первого сентября повалил снег.

   Мы грызли сухари, пили крепкий чай, курили и посматривали на банку тушёнки. Василий Иванович заметил взгляды, завернул банку в тряпицу и поставил на видное место у окна.

   Через трое суток снег прекратился. Небо очень постаралось – снега навалило больше метра. Ясно, что в низинах, долинах он растает, но на перевалах и в гольцах, где мы ведём горные работы, он останется до весны. А ещё ясно, что все работы в этом году закончены, о чём и сообщил Найданов начальнику партии Томбасову.  Томбасов ничего не ответил, видно, ему надо было посовещаться с вышестоящим начальством. Во время вечерней связи Игорь Александрович велел подготовить аммонит, детонаторы, бухты к взрыву. Обозначить вертолётную площадку, собрать личные вещи и ждать вертолёта. Полевой сезон 1982 года заканчивался.

   Остался один сухарь и эта завёрнутая в тряпку банка тушёнки.

   Дорогу до взрывчатки пробивали два дня. Один вминается в белую мягкую преграду, делает десять шагов и влипает в боковую стену. Второй, идущий за ним, становится первым. На второй день к обеду уткнулись в ящики, они были заштабелированы у сухой лиственницы – отличный ориентир. Обмотали всё это хозяйство детонирующим шнуром, шнур размотали до самого зимовья, возле которого присоединили детонатор и огневой шнур. Взрывать не стали – ждали команды.

   Пробили тропу до вертолётной площадки, обозначили её жердями с цветными тряпками.

   Вся дичь, даже птицы, предчувствуя непогоду, куда-то ушли, скрылись, исчезли: тайга стояла тихая и мёртвая. Пили крепкий чай – заварки много.

   У Николая длинные ноги, он их выбрасывает в произвольном порядке, словно они на гнутких шарнирах, вперёд, вправо, влево, словом, полная разбалансировка.  Как только он не падает?

Николай лежит на нарах и острит:

   - Сэры и сэрухи!

   Мы не отвечаем.

   - Хотите, научу правильно чай заваривать?

   Всё молчат. Николай продолжает:

   - Это просто. Берёшь в рот щепотку заварки, заливаешь кипятком и – быстро рожу под подушку на три минуты.

   Нам  не смешно. Николай не унывает:

   - К чёрту тоску! Иду на кладбище веселиться!

   Мы молчим.

   Тогда он вспоминает:

     -  Эх! Была у меня одна кудла в Чаре, красивая баба, в редакции работала…

   Николай мечтательно замолкает. На нарах оживление.

   - А как звали?

   - Людка.

   - Так она и у меня была.

   - И у меня…

   - Да она у всех была.

   Николай сладко жмурится и вспоминает дальше:

   - А вы помните, какие у неё были…

   Николая перебивают:

   - Ещё бы, конечно!

    - Какие у неё были котлеты?

    - Всё! Хватит! – рявкает из тёмного угла нар Фитин.

   - Фёдорыч, мы же не про жратву, мы же про это…

   Все смеются. Наконец-то! Сколько дней не было слышно смеха.

   На утренней связи Томбасов велел взорвать аммонит, собрать личные вещи, скрутить спальники и ждать вертолёта, который сначала заберёт партию Безпечинского, а вторым рейсом  залетит за нами. Мы так и сделали, только взрывать не стали, решили взорвать в последний момент. Открыли двери зимовья, чтобы издалека услышать вертолёт, разделили последний сухарь, закурили и улеглись на голые нары, под голову положили собранные спальные мешки. Банку тушёнки опытный Василий Иванович не дал открыть…

   Вертолёт не прилетел.  Мы лежали и вслушивались в звенящую тишину, даже не разговаривали.

   4 сентября 1982 года Виктор Семёнович Безпечинский заказал вертолет для переброски его группы на следующее место. Их было всего два человека — сам Виктор Семёнович и геолог Владимир Яковлев. Лагерь находился в среднем течении реки Оглюр — правого притока реки Калар.  Вещи они разделили на два рейса. Вертолет МИ-2 прилетел после обеда. Пилот Саша Середа перед этим забросил на БАМ  на западный портал строящегося Муйского тоннеля  своего коллегу (для приобретения в магазине некоторых остродефицитных продуктов).  Погода в этот день была ветреная, собирался дождь.  По норме пилот имел право взять на борт не более четырёхсот килограммов. Загрузили половину вещей, пилот посмотрел на оставшуюся кучу вещей и распорядился загружать все остальное, а это, как выяснилось, составило пятьсот семьдесят килограммов плюс два пассажира. Ему надо было скорей закончить переброску, залететь на БАМ. А потом, вторым рейсом, залететь за нами. Виктор Семёнович сел в кресло  справа от командира. Владимир кое-как поместился за спинкой кресла Безпечинского на основном топливном баке. Взлетели с трудом и вертолет потянул вверх по долине, но высота не набиралась, летели над самыми верхушками деревьев.   И тут пилот сделал ошибку, которая и привела к катастрофе. Как он потом объяснял, ему стало страшно лететь так низко и он  резко заложил поворот влево на 180 градусов. Машина просела, потеряла скорость и стала проламывать просеку в мелколесье, и уже у самой земли врезалась в старую сгоревшую при пожаре лиственницу. К счастью — не загорелась. При ударе о дерево весь груз резко переместился вперед, при этом пилот получил небольшие царапины на лице, у Володи выбило из сустава правое предплечье. Виктор Семёнович погиб сразу. Как потом говорил хирург, делавший вскрытие, он даже не почувствовал этот момент — у него были повреждены все жизненно важные внутренние органы.   Вертолет был разбит полностью. Не работала рация. Пытаясь  помочь освободится Виктору, Владимир сильно порезал пальцы левой руки. При ударе вертолёта о дерево ему поранило  голень левой ноги, так что пока шел, кровь хлюпала в сапоге.  С выбитой рукой он пошел вниз по реке: в десяти километрах от места падения стоял геофизический отряд, у них была радиостанция. Эти десять километров Владимир шёл всю ночь - восемь часов. К шести утра он добрался до отряда… 

   …Толик Шарков чиркнул спичкой и поджёг огневой шнур. Огневой шнур горит со скоростью один сантиметр за одну секунду. Через минуту огонь дошёл до детонатора и детонирующего шнура. Рвануло так, что, казалось, зимовьё подбросило.

   Зимовьё открытой чёрной пастью беззвучно кричало куда-то в белую пустоту.

   Нам велели ждать и экономить продукты.

   За семь дней мы съели килограмм горьких сухарей и остались без продуктов. Нас семь человек. В день мы съедали сто сорок граммов. На человека  выходило около двадцати граммов. Про банку тушёнки Василий Иванович запретил говорить. Даже смотреть в ту сторону запретил.

   На шестые сутки наступило странное состояние, словно хватанул пятьдесят граммов неразведённого спирта.  Постоянное чувство голода ушло, но появился в голове лёгкий шум, однако он не мешает. Сознание слегка изменённое, приятное. Голоса и смысл сказанного доходят чуть с опозданием, словно через воду. Лежим на нарах, экономим силы. Про еду говорить запрещено. Но о чём бы мы  ни говорили, мысль самыми запутанными тропами приводит к ресторану, в котором подавали и далее идут перечисления… По десятому кругу ходят анекдоты, где французы меняются на китайцев, русские – на американцев… Николай с длинными ногами рассказывает о своих донжуанских похождениях – не понять, где правда, где его фантазии. Анатолий Фёдорович молчит, но слушает с интересом. Я пытаюсь читать стихи, но стихи никому неинтересны. Выручает Женька Алексеев. Он наизусть читает свои рассказы. Потом, в лицах, играет свои пьесы. Курим. Пьём чай. Лежим.

   Утром и вечером связь по рации.  Геоморфолог  Кислицын  и вездеходчик Миша Бодров  пробиваются к нам через три перевала. За двое суток прошли один перевал. На перевалах снег намело до трёх метров. Затем упёрлись в крупную россыпь, заметённую снегом. «Атээлка» часто разувается, слетают гусеницы, лопаются пальцы на траках. Решили вернуться в долину, это тридцать километров, и подниматься к нашим гольцам по Читканде.

   Пошли девятые сутки. Только тот, в накомарнике, знал, что вот так лежать нам ещё шесть суток. Утром на пятнадцатый день решили открыть банку тушёнки и сварить из неё ведро бульона. И тут услышали звук мотора. Подумали, что это слуховая галлюцинация: вертолёту ещё рано возвращаться с регламента. Шум мотора не исчезал.

   - Это глюки, - сказал Николай.

   - Точно, - говорит Фитин.

   Мотор затих.

   - Я же говорил.

   Снаружи раздались голоса.

   - Эй, станишники! Живы? – по голосу узнаём вездеходчика Мишу Бодрова.

   Мы вышли из зимовья. По глазам резануло солнцем. Чуть в стороне замер наш отрядный вездеход. В кузове – продукты. Все мы люди опытные, за спиной полевые сезоны, почти каждый из них – экстремальный. И хотя голоду не прикажешь, мы знаем, как себя вести. Женька Алексеев новичок, в тайге он впервые. Женька, пошатываясь, по снегу бредёт к вездеходу. Бодров всё понимает, он опережает Женьку и быстро взбирается в кузов. Женьку мотает вправо-влево, он добредает до вездехода, цепляется за кузов и пытается влезть. Бодров сапогами бьёт по пальцам, но Женька не чувствует боли: он видит в кузове банки с тушёнкой, сгущёнкой, буханки хлеба. Мы подходим и, хотя нас тоже качает из стороны в сторону,  объясняем Алексееву, что сейчас нельзя есть, потому что это верная смерть.

   Бодров с геологом кипятят в ведре литра четыре воды, разваривают в ней две банки тушёнки, процеживают и дают выпить по кружке бульона. Через пару часов – ещё по кружке. Перед сном Бодров выделяет ещё по кружке и переносит все продукты в кабину, где и остаётся ночевать. Назавтра он наливает по миске бульона с мясом и выдаёт по маленькому кусочку хлеба… На четвёртый день мы загрузили вещи в кузов и выехали на базу.

   ….Четыре года назад не стало Игоря Александровича Томбасова. Перед ним ушли два Владимира – Ушаков и Кислицын.

   Тамара Меньшикова уволилась   из геологического управления и одно время работала в Забайкальском научно-исследовательском институте. Потом она уехала в Израиль, но каждое лето приезжает в Читу, в гости.

    Галина Ивановна Богач до сего дня работает в чудом сохранившейся, сильно сокращённой маленькой структуре геологоуправления – некогда одного из градообразующих предприятий.

    Толика Шаркова сгубила самонадеянность – обычная причина гибели многих взрывников. Он просчитался на один запал – камнем перебило огневой шнур. Когда стал разбирать завал, зацепил детонатор, увидел, но уже было поздно – пять килограммов аммонита пришлись ему в грудь.            Техника-геолога  Сашу Найданова как-то после сезона встретил в городе. Он получил квартиру от геологического управления и женился.

    С мастером Василием Ивановичем больше не виделись, как и с другими горняками.

   Виктор Белоцерковец вскоре ушёл начальником участка в старательскую артель. Затем жил в городе. Купил джип «Мицубиси», какой-то сильно навороченный и который ремонтировал с утра до вечера. Бывая в городе, забегал к нему перекинуться  в шахматы. Ушёл от нас в конце лета прошлого года.

   Владимир Степанович Яковлев работал геологом. После развала Союза и, как следствие, развала геологии какое-то время работал в старательской артели. Затем с писателем Олегом Димовым создали издательство «Поиск» по улице Смоленской. Потом был полиграфический центр «Махаон». Сейчас работает в домоуправительной компании.

   Женька Алексеев уехал в свой Сретенск, какое-то время жил за счёт фотографий, а потом устал бороться за жизнь. Его стихи, рассказы и пьесы никому не нужны были в голодные  девяностые. Вся жизнь была сцена, всё население – герои трагической пьесы. Женькина жизнь потеряла смысл. А тут ещё попался на глаза тонкий шёлковый шнурок…

   Александр Середа больше 2-х лет проработал в Читинском порту на подсобных работах, всё время пытаясь восстановиться пилотом. Затем снова работал в северных районах области. Сегодняшняя его судьба мне неизвестна.

   На месте гибели Виктора Семёновича Безпечинского, рядом с обломками разбившегося вертолёта в 1983 году Владимир Яковлев и Борис Родиков, автор книг «Трудовые крылья Забайкалья», «На крыльях памяти»,  установили памятную доску.

                                            УСТЬ-КАЛАКАН

Под настольною лампой навзрыд

Плачет мальчик тринадцатилетний.

Перед ним книжный томик раскрыт

На странице на самой последней.

И причины-то нет никакой,

Нет причины ему для рыданья.

Просто плачет он оттого,

Чему нет и не будет названья.

Оттого, что на свете живёт,

Оттого, что сегодня капели,

Оттого, что тринадцатый год

Из окна видит эти аллеи.

Оттого, что проснулась душа,

Оттого, что в апрельскую слякоть

Эта жизнь до того хороша,

Что никак невозможно не плакать.

Оттого, что когда-то умрёт

Навсегда,

Безвозвратно,

Серьёзно…

Пусть он плачет всю ночь напролёт.

Дай же, Бог, эти – каждому! – слёзы.

   Обычно мысль о бренности мира, о собственной смерти приходит к человеку лет в шесть. У меня это случилось с большим опозданием, но зато и потрясение было сильнее: после первого класса я сразу, в одну секунду осознал, что однажды не станет бабуси и родителей. А потом не станет и меня. Разве такое возможно? Конечно, нет! Конечно, этого не может быть! Всё моё естество восставало и противилось этой мысли и в то же время кто-то невидимый мягко уговаривал: ну, чего ты? Это же не сразу, не завтра, ещё не скоро, может, как-нибудь и обойдётся… Несколько дней, думая об этом, я рыдал безутешно и неостановимо.

   Каждый человек уже оплакал себя в детстве.

   Потом пик этого кризиса, самого серьёзного в жизни каждого маленького человека, пошёл по нисходящей. Затушевать его помогли новые обстоятельства, впечатления, знакомства.

   Это была первая серьёзная мысль в моей жизни и о жизни без меня.

   Вторая мысль, которая заставила задуматься о неоднозначности и несправедливости этого мира, пришла после четвёртого класса.

   Отец, человек по-деревенски обстоятельный, освоил новые для охотника специальности: он стал хорошим штукатуром, маляром, бетонщиком, плотником. Но, думаю, не любил эту работу. Именно поэтому он при каждой возможности удирал в свою любимую тайгу. На лето отец увольнялся и устраивался в какую-нибудь геологическую партию конюхом, кладовщиком, рабочим. Неважно кем, главное, чтобы подальше от города. Разумеется, за собой он таскал всю семью. В городском доме, как страж, оставалась бабуся.

   Когда я закончил четвёртый класс, отец устроился плотником в геологическую партию в посёлок Усть-Калакан. Это теперь Усть-Калакан – забытое Богом и людьми место на карте Забайкальского края, а в шестидесятые годы там находился центр жизни нашего севера. Посёлок вытянулся по правому берегу реки Витим километра на полтора. В нижнем конце был магазин, пристань, склады – продовольственный и вещевой. Был кинозал, клуб. Был даже двухэтажный барак для семейных рабочих. Была пекарня, в которой продавали хлеб на развес: квадратные буханки из тёмной муки с ресторанный поднос, продавщица широким ножом отрезала сколько надо.

   Мы жили в длинном деревянном бараке, стоящим перпендикулярно реке, на самом берегу Витима. По торцам барака находились двери, которые летом не закрывались. Заходишь в тёмный прохладный коридор, туннель, далеко впереди светлый выход. Первую половину занимали жильцы, вторую – кабинеты партии. Все проходы были забиты ящиками с образцами и длинными низкими носилками с кернами из скважин – аккуратными каменными цилиндриками. Время от времени содержимое ящиков и носилок, как теперь понимаю, после изучения и описания,  выносили из коридора и вываливали с крутого берега, который размывался и всё ближе подходил к бараку. Был в посёлке один самосвал. Что он там делал – непонятно. Мог он ездить только по посёлку и километр до вертолётной площадки. Больше дорог не было – всюду тайга.

   Отец работал плотником: посёлок строился, нужны были дома для рабочих и геологов. Но сначала надо было свалить и заготовить лес: одно время отец  работал на другой стороне Калакана на лесосеке. Иногда по вечерам уплывал на моторной лодке. Утром привозил мясо, добытое на солонцах, часть раздавал по соседям, оставлял себе, остальное забирала столовая.

   Дверь нашей комнаты была вторая по левой стороне. В первой жили Былкины.   Мать Вовки Былкина как-то постирала бельё и развесила на верёвке у барака. Подошёл телёнок и зажевал пододеяльник: об этом чрезвычайном событии долго говорили в посёлке. Сколько было слёз, крика -   бельё стоило дорого, его штопали, ставили заплатки. Вообще в те годы  вещи из ткани, особенно носильные, были в цене – купить их было не так-то просто, да и цены кусались. Их берегли, носили долго, передавали младшим, ставили нарукавники, штопали дырки. 

   Побеленные стены все в бурых полосах – жильцы ночами давили клопов. После нескольких бессонных ночей отец принёс консервные банки из-под тушёнки и керосин. Наполнил банки до половины керосином и поставил в них ножки кроватей. Одну или две ночи прошли спокойно. Но затем клопы стали перебираться на потолок и оттуда падать на наши кровати… К бессонным ночам прибавилась вонь керосина.

   По вечерам Олег Слабинский заводил дизель на краю посёлка. В 12 ночи лампочка несколько раз мигала, предупреждая. Через минуту гасла.

      Ниже барака на берегу стояла хибара Сидорова, неразговорчивого чернобородого и черноволосого мужика.   За семь тысяч километров от Западной Украины я впервые увидел самого настоящего живого бандеровца. Говорили, в войну он служил полицаем у немцев, был в «лесных братьях». Потом его судили, срок отбывал в Сибири, где-то в наших местах. После ссылки, амнистии и даже денежной компенсации на родину возвращаться не стал,  поставил домишко, собрал лодку дощанку – зависть всех местных рыбаков, а они в этом толк знали. Лодка длинная, прогонистая, чёрная от вара. Его младшая дочь Галка такая же чёрная и прогонистая, голенастая. Сам Сидоров, его лодка и Галка были сделаны из одного материала – чёрного и прочного. Она руководила нашей мальчишечьей ватагой, по одиннадцать-двенадцать лет. Галка дралась наравне с пацанами, у неё был хлёсткий удар, но  уважали её   в основном за рыбалку. Каждый день мы ловили гольянов, это было нашей пацанской обязанностью. Матери гольянов жарили и заливали яйцами – ежедневное  традиционное блюдо во многих семьях посёлка, где были пацаны.  Галка рыбалила вместе с нами, но на её удочку попадались самые крупные гольяны, такие же чёрные, как она сама. Хотя ловили все с одного места, все рядом, у всех одинаковая наживка – червяк или паут.  Такая несправедливость ставила меня в тупик и даже возмущала - и не только меня. Мы сравнивали удилища, лески, крючки, наживки, менялись местами и удочками – всё равно Галка выдёргивала самых больших и чёрных. Теперь-то я понимаю, что всё дело было в том, который в накомарнике, но в двенадцать лет я ещё ничего не знал о нём.

   Жила с ними хозяйка, видел несколько раз её чёрный платок в огороде. В моей памяти Сидоровы остались двумя цветами – чёрным и белым.  Известью была побелена хибара, наверное, как память об украинских мазанках.  И беловолосый старший сын Валентин. Ему скоро в армию. Говорили о жадности старика  Сидорова … Как-то поплыли они с Валентином  ставить заездки, когда рыба пошла сверху. Набили лодку по самые борта, а старику Сидорову всё мало. В улове после переката лодка черпанула бортом волну и сразу ушла в воду. Валентин успел скинуть бродни и, разбивая тонкий лёд у берега, выбрался на обрыв. Всё улово было забито тайменями, ленками, сигами, хариусом. Там Сидорова и нашли: он стоял на дне, крепко намотав на руку якорную цепь. Валентин десять с лишним километров шёл по берегу, ноги сбил до костей, отрезал рукава телогрейки. Уже мороз. Следом шли волки.  Дошёл до посёлка, закричал и потерял сознание. Его перевезли, спасли, но ступни  пришлось отнять…

   Может, эти большие и чёрные гольяны были ей хоть какой-то сатисфакцией?

   Там впервые на закидушку поймал ленка.  Отец дал крючки, отмотал лески. Свою снасть я скопировал, говорили «слизал» с закидушки Вовки Былкина. Чуть свет спустился с обрыва, подбежал к закидушке, взялся за тетиву – дёргает! На том конце, где-то далеко в глубине кто-то осторожно подёргивал закидушку. Заколотилось сердце. Выбрал снасть: на крючке сидел ленок, с килограмм. Это была моя первая рыбацкая добыча. Не гольяны, которых мы таскали с утра до вечера, а по-настоящему серьёзная рыба.

   Через протоку был заросший жимолостью остров - остров походил на утюг навстречу течению.  Говорили, если ягода сладкая, значит, растёт на золоте. На Витиме не было несладкой жимолости -  золото там было везде. И жимолость там везде была сладкая.  Через реку Калакан было небольшое озерцо, с топкими берегами, часто с отцом там рыбачили. Комары ели нещадно, но ради карасей стоило потерпеть. По ключам моховка, она свисала в воду большими виноградными гроздьями - руки ломило от холодной воды. Чуть пониже через Витим высилась скала с отрицательным наклоном -  метров триста, под самым верхом пещера. Вот бы туда! Но попасть туда невозможно.

   …От посёлка после девяностых остался домик метеостанции. Сомневаюсь, что и он до сих пор сохранился. Ни с Галкой, ни с Вовкой Былкиным я больше не встречался. Вот интересно, этот, в накомарнике, также провёл всю жизнь за руку Галку Сидорову?

                                  СВАТОВСТВО НА  КОБЫЛЕ

   Хочу вспомнить ещё один сезон в Сакуканской партии. Было это во время летних каникул, отец, как всегда устроился в партию и, как всегда, затащил в тайгу всю семью. Мы стояли лагерем по речке Голготай, километрах в десяти выше посёлка Отмахово, напротив города Балей, через речку Унду.  Населяли посёлок в основном шахтёры, работники золотоизвлекательной фабрики (ЗИФ) и геологи.

   В то лето было такое количество клещей, какое я больше не припомню. Энцефалитный клещ впился в горняка Ивана Котова, его парализовало и в больнице он умер. После чего начальник партии Леонид Петрович Сарин вынужден был издать приказ, по которому, в нарушение техники безопасности, маршрутные пары ходили – мужчина с мужчиной, женщина с женщиной. Чтобы в обед раздеваться и осматривать друг друга. Считалось нормой к обеду снять с себя до тридцати этих насекомых, но за это время они ещё не успевали впиться в тело. Столько же снимали и вечером.

   Работал в партии техником-геологом Саша Кравцов, любимец всего коллектива, весёлый молодой человек с каштановыми вьющимися волосами. Кравцов, как в урожайный год горбовик набит ягодой, так и он был набит анекдотами. Печальным его никто не видел. А ещё он был бесконфликтным человеком, охотно шёл на помощь, наверное, это его даже радовало. Думаю, за характер и шикарные волосы его полюбила девушка Валентина из посёлка Отмахово, воспитательница в детском садике. Обычно Саша добирался к ней на грузовике ГАЗ-63, когда завхоз ехал в посёлок за продуктами.

   Но в этот раз Саша решился сделать Валентине предложение, так что прозаический вариант с грузовиком и завхозом отпадал. Все в партии знали о важном решении Кравцова и все наперебой подсказывали разные варианты. Отец возьми да предложи жениху съездить к невесте на кобыле.

   - А что! - Саша обрадовался: - Вот это да!

   - Ты хоть верхом ездил? – спросил отец.

   - А-а, делов-то! – легкомысленно отмахнулся Кравцов.

   - Ну, смотри, - с сомнением сказал отец.

   Назавтра он приготовил для жениха Груздю, гнедую кобылу с норовистым характером. Надо бы Кравцову ехать на спокойном мерине, но мерин при завозе продуктов в выкидные отряды в россыпи сбил ногу, хромал и пока «бюллетенил». Все, кто оставался в лагере, провожали Сашу, подняли и усадили в седло. Аня Зайцева, проходившая практику в партии Сарина, нарвала букет красных лилий, вручила их жениху и шепнула: «Намекни ей, что красный цвет – цвет любви». Кравцов улыбался, Груздя важным шагом удалилась по полузаросшей дороге. Было около десяти утра.

   Первый километр Саша ехал без приключений, представлял встречу и готовил речь. Затем Груздя забеспокоилась: появились пауты. Потом она стала копытами колотить себе живот, сбивая кровососов. Саша уже не готовил речь, его самого ели пауты, но руки были заняты – одной он крепко вцепился в луку,  другой зажимал повод и лилии – знак любви. И вот, когда Груздя взбрыкнула, Кравцов не удержался и вылетел на дорогу. Он поднялся, осмотрел, ощупал себя – вроде, цел. Кобыла стояла невдалеке, мотала головой и ухватывала траву.

   - Груздя, Груздя… - жених направился к лошади. Она немного отошла от него и остановилась. Повод волочился по траве. Остановился и Саша. Так они и шли до посёлка: останавливался Кравцов – останавливалась и Груздя. Стоило ему прибавить ход – тоже самое делала и она.

   - Груздя, Груздя, - с ласковой ненавистью упрашивал кобылу жених и подманивал её лилиями, вернее, тем, что от них осталось. Перед посёлком лошадь зацепила повод за коряжину – тут уж Саша не растерялся, подбежал и ухватился за чумбур. Но как сесть в седло? Как он ни пытался, ничего не получилось. Потом он сообразил, подвёл Груздю к валежине и с валежины запрыгнул на седло, но лёг животом, а пока разворачивался и усаживался, то оказалось, что сел задом наперёд. Сесть правильно у Кравцова уже не было никакой возможности. Так он и въехал в Отмахово. К дому невесты жених  подъехал в сопровождении мальчишек. Мужики, свободные от смены, сняли его с седла, впрочем, решили, что так и было задумано. Юмор оценила и невеста и согласилась выйти замуж.

   Уже позже, когда я 1974 по 1976 годы  работал в шахтах Средний Голготай и Сосновка, то заезжал к старым знакомым в Отмахово – там ещё помнили историю про кобылу и жениха, сидящего задом наперёд.

   После полевого сезона Кравцовы переехали в Читу в однокомнатную квартиру Саши в двухэтажном доме в Каштаке, возле геофизической экспедиции. Родители подружились с Сашей и Валей и Кравцовы часто праздники проводили у нас вместе с роднёй отца. Саша хорошо играл на баяне и у него был неплохой голос. Его всю жизнь называли «Саша», без отчества.

   В недолгом браке они были счастливы, хотя детей так и не заимели. А закончил свою жизнь Саша Кравцов трагически. Про такой случай говорят, что оказался не в том месте и не в то время: в начале девяностых он стал  свидетелем серьёзного преступления. Рассказал об этом Валентине. Испуганная жена предложила уехать на время, пока всё успокоится, к родителям в Отмахово. Но встал вопрос: на что жить? Где работать? В те голодные годы шахтёры стучали касками по асфальту не только в Москве, но и в Балее.

   Саша успокоил Валентину:

   - Успокойся. Может, как-нибудь обойдётся…

   Не обошлось. Его выследили и оставили на троллейбусном сиденье со спицей в сердце…

   …Родители к тому времени купили дом в деревне Тасей и перебрались на землю, завели коров, лошадь. В городе стало нечего делать. С Валентиной встречались всё реже. Постепенно её следы затерялись.

   Аня Зайцева после института устроилась в ЗАБНИИ министерства геологии, где работали и мы с женой.

   Леонид Петрович Сарин, начальник Читинского геологического управления, один из первооткрывателей Ларгинского месторождения  магнезита,  после выхода на пенсию в 1995 году купили с женой Лидией Николаевной дом  в деревне Тасей, рядом с нами.  Купили у егеря Юрия Степного, который вынужден был уехать в большое село Шишкино, по ту сторону хребта: детям осенью в школу, а в деревне закрыли не только школу. Фельдшерский пункт, аптеку, поселковый совет, кузницу, овощехранилище, гараж и механические мастерские перевезли на центральную усадьбу в деревню Арахлей. Магазин, правда, пока оставался.

   Леонид Петрович не опустил руки, он построил теплицы, оформил грядки, насадил малины и смородины. Они даже купили корову – в то время земля многим помогла выжить. После ухода Леонида Петровича его вдова Лидия Николаевна перебралась в город, а в деревенском доме в летнее время теперь живут сын Игорь Сарин с женой Татьяной.

                                                     УРОЖАЙ

   В год покупки дома Сариными стояла такая жара, какой и старики не помнили.  Дождя не было всё лето. Где-то горели леса, серо-голубая дымка держалась над сёлами. Жители как могли спасали урожай на грядках в своих огородах. Разговоры стали резкими, злыми  - ясно, что картошки в этом году не будет.

   Сенокосы, жёлто-бурые ещё с начала лета, пустовали – косить было нечего. Выкосили  жёсткую осоку по берегу озера, по низинам, вдоль ручьёв. Егерь Юрка Степной полностью отчаявшись, заготавливал с лодки водоросли, кувшинки, длинную траву, похожую на ёлочки – косил под водой литовкой. Он стоял на корме, его пацаны, семилетние близнецы потихоньку продвигали лодку вёслами. Жена Степного, сухая, вся коричневая от солнца и никотина Нинка, подоткнув подол юбки, брела за лодкой следом и граблями выволакивала на берег, раскладывала и сушила водоросли. Над ними не  смеялись, молча наблюдали с берега.

   Обречённо подсчитывали, сколько голов скота оставить в зиму. Большую часть поголовья придётся  пустить под нож - кормить животных будет нечем. Мяса  станет  много, потому уйдёт оно за полцены.

   Небо походило на перевёрнутый тигль, в котором плавили голубой металл. Мысли едва переползали. Ни ветерка – всю деревню можно со свечкой обойти. Серая и рыжая на усух сухая земля пошла трещинами и напоминала такыр.  И хотя стояли первые числа сентября, картошку копать никто не собирался – стебли высохли на корню.

   И только в доме  Чекушки пир шёл горой.  Чекушка, тридцатилетняя высохшая с загорелым до черноты лицом женщина, получила детское пособие за третьего ребёнка. Все деревенские алкаши, как мухи, слетелись в её грязную избу. Муж Чекушки  по прозвищу Чижик, такой же загорелый до черноты, худой и длинный, не успевал бегать в магазин за водкой.

   В разгар гулянки кто-то из гостей шутя  предложил выкопать на закуску картошку. Все пьяно рассмеялись. Но потом поднялись из-за стола, отыскали ржавую лопату, с которой тут же слетел черенок, как-то закрепили его и направились в огород.

   Если у соседей огороды с картошкой, тщательно прополотые и окученные, стояли чёрные и безжизненные, то огород Чекушки по плечи зарос крапивой, полынью, лебедой, разным будыльником – как по весне воткнули картошку, так больше тяпка их не касалась. Вся проблема состояла в том, чтобы среди этой непроходимой чащи отыскать картошку. Полупьяные гости встали на карачки  и втиснулись в заросли. Людей не было видно, определить их местонахождение можно было по вздрагивающим вершинам огромных, как бамбук,  сорняков. То там, то тут раздавались ласковые матерки – кто-то  втыкался в крапиву. Вдруг раздался восторженный крик хозяина: Чижик нашёл картофельный куст и раком прямо с клубнями выволок его на чистое место. Повылазили из чащи и остальные, собрались вокруг и онемели – урожай был небывалый, клубни  в кулак, а то  и поболе.

   Выкопали ещё несколько кустов и пошли в избу варить картошку….

   В это трудно было поверить, но именно нерадивость хозяев, заросли сорняков не дали земле высохнуть – они поднялись стеной и сохранили влагу. А  потом, уже заматеревшие сорняки,  мощными корнями поднимали воду из глубины.

   Соседи  работали на огородах не разгибая спины, но остались ни с чем.  Столько сил, времени было оставлено на этих клочках земли! Сколько надежд! И всё впустую. А здесь… Не сеем, не пашем, живём аки птички. Эй там, в накомарнике! У тебя совесть есть?

   ….А картошку  в тот  же день на корню  скупила соседка, продавщица магазина.

   Высохшие водоросли на пробу дали коровам. Коровы отказались есть новый корм. Тогда Юрка стал косить траву в тайге, отыскивая маленькие полянки. Сено вывозил в бричке, запряжённой бурым мерином, которого Юрка почему-то звал Козлом.

   - Козёл, я тебя всё равно как-нибудь пристрелю! – орал он на животное. Иногда добавлял непечатное слово. Кстати, именно в зимовье Степного нам с отцом пришлось заночевать, когда мы не смогли засветло доехать до места моей будущей таёжной жизни в начале апреля 1992 года. Об этом написано в главе «У костра»..

   Однажды с ним произошёл случай, насмешивший всю деревню. В Тасее, до постройки в 2008 году водокачки, была извечная проблема с водой: зимой возили глыбы льда, а летом брали воду в речке Кадалинке. Брал там воду и Юрка: загонял свой трактор Т-16 с кузовком-ладошкой, в котором стояли двухсотлитровые бочки, и ведром черпал из речки. Ему это надоело, он достал где-то большую алюминиевую ёмкость и пристроил её в кузовок. Приделал к двигателю компрессор, который работал на выкачку воздуха из ёмкости. Второй шланг, опущенный в речку, по замыслу изобретателя, должен был закачивать воду. С блестящим новым баком Степной гордо проехал через всю деревню, подъехал к речке, бросил в воду шланг и запустил компрессор. Юрку подвело незнание законов физики: атмосферное давление расплющило бак. Домой изобретатель вернулся нижней дорогой, в объезд деревни.

   Когда отец рассказал Степному о зимовье, поставленному мной на границе его охотничьих угодий, Юрка отнёсся с пониманием. Он подумал, а потом махнул рукой:

   - А, ладно! Я всё равно хотел переносить свои угодья за Осиновый хребет, там места побогаче. Так что пусть Слава забирает и мои участки.

   Степной отдал нам и ту зимовьюшку, в которой пришлось заночевать. Сам перебрался за Осиновый хребет на территорию Бурятии, где места действительно оказались богаче – даже соболь водился. Где-то неподалёку находился военный полигон, куда с самолётов сбрасывали какие-то конструкции. Однажды Юрка нашёл большой парашют ярко оранжевого цвета, который осторожно отцепил от самого груза. Ткань он решил подарить жене, которая, как цыганка, любила всё яркое. Когда мерин лёгкой грунью приближался к деревне, порыв ветра выдернул из-за спины Степного парашют, который в секунду надулся позади брички. Козёл,  увидев за спиной что-то страшное, непонятное, большое, оранжевое, обезумел от ужаса, рванул влево с дороги, перевернул бричку, вырвал оглобли и бросился к деревне. Всё это я видел от своих ворот на задах хозяйства. Мерин с оглоблями прибежал не к своему дому, а подбежал ко мне, где я и ухватил его за оборванный чумбур: вожжи он в клочья порвал по дороге. Минут через пять, прихрамывая, подошёл Юрка. Ещё издалека он кричал:

   - Козёл! Я всё равно тебя как-нибудь пристрелю!

   Козёл храпел и косил на хозяина карим с синей глубиной глазом. Однако этот мир Юрка Степной покинул раньше мерина. На охоте егерь почувствовал боль в животе, с трудом взобрался в седло, в котором и умер: прободение язвы. Козёл привёз Юрку в деревню уже закоченевшего.

                                         ХОДЯТ   СЛУХИ…

   На конечной остановке несколько человек   ждут  маршрутку.  Возле скал Сухотино на берегу реки Ингоды проходит ежегодный литературный праздник «Вишняковские чтения».  Это любимое место Михаила Евсеевича. Год от года всё больше и больше народу собирается здесь в осенний, как правило, солнечный день – день рождения поэта. Ансамбли, народные пляски, барды, казаки…  Народу так много, что не всегда доходит очередь до писателей. Вот и на этот раз  я не дождался своей очереди прочитать стихи и ушёл раньше: в кармане билет на автобус. Наконец, подходит маршрутка.

   Ехать долго. Две дамы сидят передо мной и о чём-то азартно беседуют. Невольно прислушиваюсь.

   - Это рабство какое-то! Двадцать первый век!

   - И не заплатил?

   - Какое там! Они хозяева жизни, им всё можно! Мужики горбатились от темна и до темна, работали лишь за еду.

   - И ведь пожаловаться некому!

 Дамы негодуют. Вместе с ними мысленно возмущаюсь и я. Понимаю, что речь идёт о настоящем рабовладельце.

   - Дом купил, а его жене дом не понравился. Она приказала его снести и на этом месте построить новый. И ведь даром рабочая сила обошлась!

      В разговоре  проскакивает слово «Тасей». Я настораживаюсь. Тасей – название деревни, в которой я живу. С удивлением понимаю, что речь идёт о моём соседе Леониде Петровиче Сарине, генеральном директоре объединения «Читагеология», который в прошлом году под дачу купил у нашего соседа Юры Степного домик-развалюшку. Об этом написано во второй части романа в сюжете «На кобыле».

   Наши участки разделяет забор, вернее – изгородь в четыре жерди, ныряя под которые, мы ходим друг к другу в гости. Хочу вмешаться в разговор словоохотливых женщин, но потом останавливаю себя, потому что они во многом правы.

     Действительно, работа на участке Леонида Петровича начинается чуть свет. Первым начинает тюкать топориком сосед через улицу Потешкин Валерий Степанович – ставит скотный двор. В серой утренней тишине слышно хорошо. Затем доносятся голоса с участка Сарина. Там разобрали старый дом, сложенный из толстых жердей, теперь собирают новый – брусовой.

   Затем отзывается мой топор – собираю колодезный сруб.

   Действительно, работа на участке соседа заканчивается затемно.

   Действительно, Леонид Петрович ни копейки не заплатил работникам.

   Действительно, люди работали лишь за еду.

   В обед во двор выходила Лидия Николаевна и громко объявляла:

   - Мужчины! Лёня, Игорь, Олег, мойте руки! За стол!

   Лёня – это муж, Леонид Петрович. А Игорь и Олег – сыновья…

   У вокзала я вышел. Автобус в Тасей отправлялся через десять минут.

                                             ПОДАРОК

       

   День остывал. Последние кулики оставляли на мокром песке следы.

Целый день слышу крики

У озёрной воды.

Кулики, как улики,

Оставляют следы.

И на мокром песочке

Их смывает вода:

Строчки, крестики, точки –

Письмена в никуда.

    Озеро вбирало тепло пляжного песка и неба. И в это время приехали они. Яркие мотоциклы с зеркалами, никелированные дуги, цветные шлемы, пёстрые куртки, громкие весёлые голоса. Молодое и звонкое образовалось на берегу. Сумки, рюкзаки, свёртки – молодёжь со смехом разошлась по берегу в поисках дров.

   Дров не было, потому что сюда часто приезжают на ярких мотоциклах. Парни притащили на полянку плавник, прибитый к берегу вчерашним штормом – доски, обломки ящиков, сырые ветки.

   Мокрые доски не разгорались.

   Красное солнце уходило за чёрную гору на той стороне озера.

   Я немного понаблюдал за ними и когда стало ясно, что с костром у них ничего не получится, подошёл. Поздоровался.

   - Вон там за забором поленница сухих дров, возьмите.

   - Ой, правда! – захлопала в ладоши девушка. – Мальчики!

   - Калитка с другой стороны, от озера! – крикнул я им вслед.

   - А у нас свадьба, и мы вас приглашаем, правда же?  – Она взяла за руку высокого парня и заглянула ему в лицо.

   - Конечно! – он рассмеялся. Они были счастливы.

   - А чья это лодка? Ваша?

   - Я отлучусь на минутку. За подарком.

   - Что вы! Не надо, это совсем необязательно.

   - Такого подарка вам ещё не дарили.

   - Ой, как интересно, правда же?

    Жених вопросительно улыбнулся и пожал плечами.

   Навстречу мне попались двое с дровами. Я сказал им, чтоб они ещё пришли, потому как свадьба дело долгое, на всю ночь двумя охапками не обойтись.

   Красное солнце зашло за чёрную гору, блеснуло последним зелёным лучом. Сразу стало прохладно, я подумал, что надо захватить куртку…

   Когда я вернулся, костёр горел ярко, весело, искристо. Парень и девушка  выставили открытые ладони и смотрели на молодой огонь.

Как-то свадьба приехала на Арахлей

На последних минутах заката.

Сразу стало тревожней, и стало светлей

На берегу из-за белого платья.

Ярко вспыхнул костёр.

И рукою в ответ

От огня заслонилась невеста.

Миллион световых пролетающих лет

Этому жесту.

Набегала волна.

И шептала вода,

И она объясняла нам вроде,

Как счастливые годы уходят в года,

Как в года наши годы уходят.

   Я положил вёсла на песок в стороне и подошёл к ним. Подтянулись и остальные, стали разворачивать свёртки, открывать сумки. Кто-то держал бутылку шампанского.

   Плотный, с общительным лицом, какое можно встретить в любой компании, наливал в мой стакан водку. Но сначала зачерпнул немного воды. Водка лилась тонкой струйкой, свивалась, в стакане возникло какое-то медленное кипение, оно переходило в прозрачные пласты, жгуты. Потом всё жидкое пространство в стакане стало однородным. Он ещё подождал и протянул мне:

   -  Спирт. Разведённый.

   Я смотрел на спирт и думал, что, наверное, счастлив этот, с общительным лицом! И мне стало хорошо. И я тоже был счастлив, что мы все здесь, что я не знаю даже имён этих людей, что у нас есть молодой   спирт и молодой костёр, в котором так беззаботно горят мои дрова, есть остывающее тёмное озеро, есть красивая невеста, которая смотрит на белую луну – белая луна на глазах наливается жёлтым.

   -Дров можете брать сколько угодно.

   Невеста  подняла лицо и смотрела на луну.

   -Знаете, о чём я мечтаю? Прокатиться по лунной дорожке.

   - Я не умею, - жених с досадой посмотрел на вёсла. Потом – уже с просьбой – на меня.

   Дорожка от луны протянулась по озеру к нашему костру и оборвалась у среза воды. Парень накинул на плечи невесте пиджак. Я взял вёсла и мы с невестой пошли  к лодке. Ступни проваливались в мелкий  песок, невеста сняла туфли и несла их в руках  – песок ещё оставался тёплым.

   Потом мы плыли по лунной дорожке. Иногда я поднимал вёсла и так их держал, тишина поднималась из глубины, а другая тишина опускалась сверху. Они встречались в нашей лодке и были слышны золотые капли с вёсел. Мы молчали, разговаривать было нельзя, потому что падали капли. А ещё потому что под нами была чёрная глубина, и над нами была чёрная глубина – ещё глубже.

   А потом я всё никак не мог уйти с лунной дорожки, куда бы ни повернул – она всегда была по носу лодки. И всё-таки мне удалось обмануть её: одним веслом я сделал резкий разворот, вторым затормозил, лодка крутнулась на месте, и мы оказались на другой дорожке  – от костра.  И  поплыли по этой дрожащей нитке. И всё громче становились голоса на берегу. И всё ярче костёр. Уже было видно, как плотный весёлый человек облокотился о дым и смотрит на луну.

   Этот вечер уже никогда не повторится. Потому что ничто не повторяется. И я завтра буду уже другим. Но я навсегда запомню этот вечер. И невеста запомнит. И эти молодые, имён которых я не знаю.

   Лодка с мягким шипом войдёт в мелкий пляжный песок. Невеста позовёт ребят и они помогут вытащить нос на берег. А потом у костра я выпью с ними спирт.

    За этот короткий счастливый миг.                              

   Потому что вся жизнь состоит из коротких мигов.

   Счастливых и не очень.

   Но запоминаются первые.

                                        

                                 

                                      МОЙ  ДРУГ  СЕРЁГА…

Иду по знакомой тропинке,

Маслята на цыпки встают.

Однажды куплю я ботинки –

Они меня переживут.

     Молодость не знает страха. Молодость сама ищет опасных приключений, опасных настолько, что итог может получиться пятьдесят на пятьдесят. Но как-то это не воспринимается серьёзно, вскользь думается: если уж что-то и случится, то, конечно, не со мной. И рисковали, переплывали бурные реки, лезли неподготовленными на неприступные скалы, хотя, если разобраться, никакой нужды в этом не было. И многие, очень многие остались там, позади, уже в другой жизни. Я перебираю снимки, слегка тронутые лёгкой желтизной. Снимки пережили людей.  С униброма, фотоброма, бромпортрета на меня внимательно смотрят лица друзей, знакомых, коллег. Впрочем, в экстремальных условиях, когда жизнь и работа на износ, ни знакомых, ни коллег не бывает – время быстро переплавляет их в друзей. Кто не переплавляется, те уходят…

   Познакомились мы в конце семидесятых во время фестиваля бардовской песни «Апрельские струны», куда меня пригласили как члена жюри. Там же познакомился и с другими авторами и исполнителями, а с некоторыми и подружился. С Володей Сиротенко, до самой его смерти от сахарного диабета, у нас оставались приятельские отношения. У Володи был шикарный бархатный баритон. Жил он с мамой Клеопатрой Фёдоровной в двухкомнатной квартире на углу улиц Кочеткова и Курнатовского, на пятом этаже. На  улицу  Володя уже не выходил.

   С Ларисой Мишаревой (Бочкарёвой), Ларисой Семенковой (Гильметдиновой), Томочкой Зуевой у нас до сих остались хорошие отношения. А с Константином Шлямовым, который появился  среди бардов чуть позже, у нас и вовсе отношения приятельские. Каждый год он приезжает ко мне в Тасей в день Воды. А ещё Костя самый активный пропагандист движения «Великий Исток». Но это отдельная история. Сегодня Константин Шлямов в составе отряда забайкальских казаков в зоне специальной военной операции на Украине.

   После концерта закупались вином и жюри в полном составе отправлялось ко мне домой на Кочеткова-5. Отправлялся с нами и Сергей. Мы спорили, приводили доводы, решали, кто какого места достоин. В промежутках тянули вино. Вместе с нами тянул вино и Сергей, но делал вид, что не слышит наши горячие споры. Вина, как правило, не хватало – кто-то где-то доставал: «У вина одна вина – вечно не хватает». К утру вино заканчивалось окончательно. Заканчивались и споры: места в разных номинациях были распределены. Иногда приходилось придумывать и новые номинации…

   Выступали не только исполнители, много было авторов – как слов, так и музыки. Меня  пригласили в жюри оценивать текстовую часть.  Сергей Леонов был исполнителем. Исполнителем изумительным. Его репертуар был настолько обширным и огромным, что он мог петь у костра во время бардовских слётов весь день, всю ночь. Люди приходили и уходили, а Сергей пел, не повторяясь. Останавливался покурить и пропустить рюмочку. Ушёл Сергей осенью 2013 года. Выступил на моём юбилейном вечере в библиотеке имени Пушкина, спел песню на мои стихи, хотел было спеть ещё, но я, видя, что вечер затягивается, остановил его. Теперь об этом сожалению. Если бы знать…

   В юности, работая спасателем, однажды Сергей поднимал из скальной трещины группу погибших альпинистов. После этого у него в пальцах появилась мелкая дрожь, хотя многие считали, что причина в другом. Не скрою, в последние годы Сергей «подсел» на крепкое пиво. Это стихотворение, которое считаю неплохим, посвящено памяти моего друга Сергея Викторовича Леонова.

Он пьёт две недели подряд.

Он смотрит с тоскою на воду.

И что-то бормочет, космат,

И спит на полу за комодом.

Он курит какую-то дрянь,

А пальцы заходятся дрожью.

Алкаш! Распоследняя пьянь!

И это – творение Божье?!

Потом наступает рассвет.

Он долго стоит у окошка.

Весь день на осенний проспект

Ложится и тает порошка.

Под утро уснёт на руке,

Уронит перо на колени.

Синеет на белом листке

Короткое стихотворенье.

Оно вылетает в окно,

Как светлая тень – без разбега.

Прозрачней и легче оно,

И чище вчерашнего снега.

Возносится в небо, как нить,

Где души витают, крылаты…

Не мог же его сочинить

Вот этот, уснувший под лампой!?

   Сергей успел записать два диска, которые храню бережно и время от времени прослушиваю. Сергей исполнял песни Юрия Визбора, Евгения Клячкина, Вероники Долиной, Сергея и Татьяны Никитиных, Александра Галича, Леонида Семакова…  С некоторыми был знаком лично.

   С гитарой Сергей не расставался. Он и на зимовьё принёс свою «Кремону».  У него их было две: одна для выступлений, вторая – для путешествий. Лёгкие и удобные кофры под гитары Сергей делал сам.  Для выступлений имелся у него шикарный светло-кремовый костюм.

   А потом возникла бригада по заготовке лекарственного сырья. И одним из первых вступил в неё Сергей. В то время работал он спасателем при туристическом обществе.

   В январе 1984 или 1985 года в туристическое  общество позвонили из дирекции Сохондинского заповедника и  попросили подобрать двух человек, имеющих разряд по лыжам: приближалась ежегодная февральская кампания по учёту  животных в заповеднике. Сергей позвонил мне, а я даже не раздумывал. В начале февраля мы вылетели в село Красный Чикой, оттуда на уазике нас отвезли на кордон. У меня были надёжные широкие охотничьи лыжи, у Сергея – узкие, гоночные.

   Учёт животных происходит так. Группа  в несколько человек проходит зигзагообразным маршрутом через территорию заповедника. Специалисты ведут записи.  Следы всех животных, которые пересекает наша лыжня, рабочий зачёркивает палкой.  Маршрут этот постоянный, он привязан к зимовьям, разбросанным через каждые тридцать километров – дневной ход на лыжах.  Лыжню пробивали по очереди, меняясь каждые 10-15 минут.  Память не сохранила имя и фамилию охотоведа и второго специалиста, но запомнился рабочий Рим Тупеев, тафолар, представитель настолько малочисленного народа, что численность его измерялась несколькими сотнями человек.

   На следующие сутки по нашему следу идёт следующая группа и подсчитывает свежие ночные и не зачёркнутые следы.  Параллельными маршрутами километров через сорок продвигаются другие группы.

   На третий или четвёртый день мы подошли к Буречинским гольцам высотой за две тысячи метров. Метель на этих гольцах обычное дело, как говорил охотовед, приходилось по нескольку дней ждать, чтобы успеть проскочить в это относительно спокойное окно. Нам повезло: было тихо, гольцы сверкали белой глазурью. Мы переночевали в зимовье у подножия гольца и утром начали подъём. Голец – голая плоскотина, покрытая спрессованным снегом, почти глетчером, на которую взошли уже во второй половине дня. Пока проходили ровную вершину лёгкий ветерок перешёл в колкий ветер, затем в метель. Но мы уже успели свалиться в распадок, по которому начали спуск – метель осталась вверху и позади.

    За несколько лет до этого при пересчёте диких животных погибли четверо работников заповедника. Они поднялись на вершину, где их застала метель. Решили вернуться, дорогой потерялись, забились под кедровый стланик. Там их и нашли. До зимовья оставались какие-то сотни метров.

   Когда мы спустились с гольца, до темноты оставалось два часа, следовало торопиться к зимовью, но работники заповедника не торопились и вели себя странно: они отходили в сторону, совещались, а потом и вовсе остановились и признались, что свалились в другой распадок. Заблудились. Возвратиться наверх и отыскать верную дорогу уже было невозможно – наверху мело и выло. Впереди ночь. Люди были растеряны. Когда я увидел, что вот-вот настанет паника, а паника в тот момент – это гибель, то по наивности предложил заночевать у костра, выспаться, отдохнуть, а утром подняться наверх, отыскать нужный распадок и возобновить маршрут. Наступила пауза. На меня смотрели как на сумасшедшего. Затем кто-то осторожно спросил: «А заночевать – это как?»

   И вот тут оказалось, что никто из них ни разу не ночевал зимой у костра и даже не знает, как это делается. Пришлось ситуацию брать в свои руки. Сказал, что много раз ночевал зимой у костра, надо лишь всё сделать правильно.  Сказал,  что вынужден на эту ночь взять руководство на себя и  что если мы хотим выжить, то никаких возражений быть не может. Возражений не было. Тогда я распорядился вернуться с полкилометра назад, где нам встретился островок сухостоя. Пока не стемнело, следовало выбрать место для костра и ночлега и расчистить его от снега,  пробить тропы до сухих деревьев, свалить  их, перерубать на трёхметровые брёвна и перенести к табору. Охотовед должен заняться рацией: натянуть антенну, настроить прибор, выйти на связь и сообщить на базу, что всё у нас идёт по плану, что мы находимся на зимовье. О реальной ситуации сообщить можно было лишь следующим вечером: все хорошо помнили о погибших  и понимали, какая поднимется паника.

   Наломали  кедрового лапника,  вышла мягкая ароматная постель.

   Утром  даже с некоторым недоверием мои товарищи смотрели друг на друга, на костёр, место ночлега: все живы-здоровы, выспались, никто не замёрз.   Вернулись на голец, нашли нужный распадок,  к вечеру дошли до зимовья, откуда по рации и признались в незапланированном ночлеге на снегу.   После того ночлега, глядя на охотоведа,  осталось чувство недоумения и удивления: и чему их там учат?

   Сергей Леонов с Виктором Яшновым, будущим директором Сохондинского заповедника шли параллельным маршрутом. На конечный кордон наша группа явилась с суточным опозданием. Как-то всё уладилось, ни шума, ни скандалов, ни выговоров не было: хорошо, что не случилось трагедии…

    Вышли на речку Киркун. Перед этим Рим Тупеев подобрал торчащие из-под снега сохатиные рога. Огромная лопата. Зачем-то привязал их капроновым фалом на клапан рюкзака. Удивило, что никто не спросил его: зачем? Через несколько километров рога забрал кто-то себе, потом третий. Понимаю, что доходит очередь до меня, но не понимаю, зачем в такую даль тащить  тяжесть. Рога у меня отбирают, их снова забирает Рим…

   Уже на кордоне мои товарищи по двухсоткилометровому маршруту вручили мне эти великолепные рога на память и в благодарность за ночлег.

   После тех нескольких уроков, за которые я научил Сергея ночевать у костра, он ударил себя по лбу и воскликнул: «Вот идиот! И зачем я столько лет таскал в походы такую тяжесть – палатку, спальник!?»

   Однажды мы с Сергеем, сами не желая того, сделали открытие.

   Я долго не мог объяснить себе, каким способом летом пауты  выискивают свою жертву? Ведь на площади в несколько километров может находиться всего одно животное, как эти кровососущие находят его?   Скажу сразу, ответ на этот вопрос мне не удалось найти в литературе.

   Как-то шли мы с Сергеем каменистой гривой с небольшими останцами, заглядывали в многочисленные ниши – искали мумиё. Судя по следам,  жили здесь кабарожки: самец оставлял помёт беспорядочно по ходу движения, самка укладывала следы жизнедеятельности аккуратными кучками. Надеясь увидеть и понаблюдать за ними, я достал бинокль. Мы присели на тёплые от солнца камни  и затаились. Ряж, усеянный небольшими останцами, словно гнилыми зубами  и густо поросший колючим шармадоном с розовыми длинными ягодами, уходил на юг. Справа и слева довольно крутые склоны уводили в распадки. Мы оказались в самом низком месте этого маленького перевала и весь воздух распадков поднимался к этому понижению.  Два нагретых потока – левый и правый - встречались на этих останцах.

   - Смотри, - Сергей толкает меня локтем.

   Метрах в десяти от себя замечаю какое-то мутное сквозное движение, словно сгустился воздух, образовался шар, который едва заметно перемещался туда-сюда. Пчёлы! Рой пчёл! Но откуда они взялись в тайге?

     Сергей передал бинокль, я поднёс его к глазам и навёл резкость:  пауты! Туча паутов!  К шару  подлетали всё новые, пристраивались к рою и удерживались на весу. Причём, все они были обращены в сторону правого распадка, откуда поднимался тёплый воздух. И вдруг вся эта туча насекомых, как по команде, ринулась вниз.  Пространство, заполненное паутами, за секунду опустело. И вот тут стало ясно: насекомые поймали дошедший снизу запах, запах жертвы! До которой могло быть несколько километров!   Запах со всего распадка проходит через эту узкую трубу, его-то и ловят настойчивые насекомые! Может, прошёл изюбр, может, гуран.

   Кабарожки нас уже не интересовали. Мы закурили и стали ждать. Минут через десять появился паут, поймал восходящий поток левого распадка и завис. Вскоре к нему присоединился второй, третий, десятый…  Через полчаса метровый шар насекомых ринулся влево.

   Загадка была разгадана.

   Сергей прошёл все полевые сезоны на заготовке лекарственного сырья – сначала в составе диких бригад, а затем в кооперативе. В июне 1993 года отец привёл Сергея на зимовьё.  Сергей пришёл с огромным абалаковским рюкзаком, захватил он и гитару.

   По старой памяти решили заготовить корни родиолы розовой (золотого корня), которого в низинах было достаточно. Заготовили, на самодельной бутаре промыли, высушили и готовое сырье Сергей в несколько приёмов вынес в деревню. А вот со сдачей вышла неувязка.

   В бытность работы кооператива помимо работы по договору с заготконторами был у нас договор с совместным советско-корейским предприятием «Фитон». Склады и сам цех располагались по адресу улица Угданская – 3. Заключали договор и сдавали сырьё напрямую через директора  Лидию Васильевну Кисель. Мы поставляли золотой корень, корень бадана, корень астрагала перепончатого, корень копеечника. Там же в кассе получали деньги, которые по советским меркам считались огромными. Но с развалом Союза наработанные связи стали рваться, как стала рушиться и вся экономика. Ушлые корейцы частным порядком договорились с командирами воинских частей, а военных к тому времени государство бросило,  о заготовке золотого корня на Алтае.  Целые роты за копейки заготавливали корень, в Читу сырье приходило вагонами. Цены рухнули, корень стал стоить в сотню раз меньше первоначальной цены. Наш с Сергеем корень, заготовленный с таким трудом, стал никому не нужен. А вскоре прекратил своё существование и «Фитон»… Сушёный золотой корень раздарили, роздали по родным и знакомым.

   Осенью 1990-го года поступил заказ на большую партию караганы гривастой, в народе её называют «верблюжий хвост». Где растёт это краснокнижное растение, я знал: летом в Верхне-Каларской партии Томбасова Игоря Александровича, работая горняком, и каждый день пробираясь сквозь заросли этого колючего эндемика, я проклинал всё на свете.  Добраться вездеходным автомобилем в те места можно было только по зимнику. Выехали в десятых числах декабря, решили добираться к Чаре через Северобайкальск, родной город журналиста Гоши Василюка, автора своей бессмертной поэмы, строки из которой на память цитировала вся редакция.

   В тридцати километрах за Куморой на узкой крутой дороге, пробитой взрывами бамовских дорожников, я не смог удержать тяжёлый ЗиЛ-131 с кунгом.  Пятитонная машина рухнула с восьмиметровой высоты, пробила лёд и зависла, зацепившись  бампером и кузовом. Пока не остыл двигатель, слил с него воду. Утром пришли волки. Я взял ружьё, патроны и отправился назад в село, до которого добрался уже в полной темноте.  Середина декабря, температура на севере под сорок, обычная для тех мест.  Волки немного прошли за мной, но после выстрела, вернулись к машине и взяли в осаду Сергея. Чтобы по нужде покинуть кунг, Сергей рвал на куски что-то из одежды, обливал тряпку бензином и с факелом в руках, как северный Прометей,  открывал дверь кунга и справлял нужду.  Волки отступали. Обогревался Сергей бензиновой печкой, которая заполняла будку угарным газом, от которого Леонов двое суток пребывал слегка в приподнятом настроении. На третьи сутки я вернулся с тремя тракторами ДТ-75.

   Весь день ушёл, чтобы через систему блоков поднять пятитонный автомобиль и выставить его на дорогу. Сергей в двух канистрах держал у костра горячую воду. Зил, к удивлению трактористов и нашему, сразу завёлся.

   …Двенадцатого октября 2013 года Сергей приехал ко мне в Тасей. Мы выпили сухого красного вина, и Сергей расчехлил гитару.

    Потом вышли во двор. Сергей долго ходил вокруг пластиковой лодки, которую я подарил ему летом. Сергей решил поставить её под парус, снимал размеры, высчитывал площадь перкаля…

    Долго не спали, разговаривали до двух ночи. Утром Сергей вышел из дома, хлопнула входная дверь. Его не было очень долго. Представил, как он в десятый раз обходит лодку и снимает рулеткой размеры. Рулетка старая, ржавая, барабан постоянно заедает. Чтобы помочь, вышел следом.  …Сергей лежал на спине и уже не дышал. Никакое искусственное дыхание не помогло. Признаюсь, наступила паника, я метался от Сергея до дому и назад и не знал, что делать. Как будто всё происходило не со мной, в каком-то нелепом сне.  Затем позвонил его жене Галине Васильевне. Потом – в милицию. Сердце.

   …Каждый из нас однажды откроет в последний раз какую-нибудь дверь. И эта дверь  приведёт нас в другой мир. Эта дверь может оказаться обычной дверью  в квартиру, лифт, подъезд, автомобиль. Для Сергея этим входом в неизвестную жизнь оказалась дверь деревенской избы, для тепла обитая войлоком…

   Лариса Мишарева с 1992 года работает в редакции газеты «Читинское обозрение». Иногда встречаемся в городе.

   Лариса Семенкова работает пресс-секретарём главы города. Также встречаемся на различных мероприятиях.

   Виктор Иванович Яшнов живёт в селе Красный Чикой, до последнего времени работал директором  Сохондинского заповедника.  Сейчас ушёл с этой должности.

                              В  ОТРОГАХ  ОЛЕНГУЯ

   Город с годами всё более и более тяготил отца - человека тайги, костра, дороги: он ловил всякую возможность хоть на день вырваться в лес. Когда я учился в начальных классах, отец у кого-то приобрёл чёрный мотоцикл, кажется, КА-75, даже по тем временам смотревшийся техническим динозавром. Судя по тому, как отец часто разбирал и собирал своё приобретение, бывшему хозяину очень надо было избавиться от этой кучи металла. Впрочем, иногда какая-то неведомая сила оживляла технический труп, мотоцикл заводился, рычал и пока он рычал, отец забегал домой, хватал ружьё, удочки, спиннинг, закидушки, перемёты, которые у него всегда были наготове, и уезжал куда-то на ночь. Приезжал утром помолодевшим, весёлым, привозил тайменей, линков, однажды привёз щуку и положил её на кухонный стол. Мама с бабусей своей  портновской линейкой измерили длину стола – метр тридцать:  голова и хвост рыбины свисали со столешницы.

   После работы в строительно-монтажном поезде номер 263 родители устроились в только что созданную бригаду штукатуров-маляров административно-хозяйственного отдела при Управлении Забайкальской железной дороги. Учеником взяли и меня. Таким образом, в бригаде кроме Вьюновых работала семейная пара Токмаковых – Лев и Валя - красавица, похожая на певицу Валентину Толкунову. Железнодорожные чиновники при виде очаровательной малярши не скупились на  комплименты, что вызывало ярость ревнивого мужа. Честь жены Лев готов был защищать с малярной кистью наперевес. Как-то Лев услышал комплименты в адрес своей Валентины, от ревности у него даже слюни потекли. А тут ещё вместо кисти в руках у него оказалась палка, которую используют при разгашивании извести. Этой-то палкой он и отметелил невзрачного клерка, который слишком долго, по его мнению, улыбался красавице в рабочем комбинезоне. Был суд и были два года без Валентины.…

   Работали мы по сдельным нормам – суровым и жёстким. За день обязаны были отремонтировать два кабинета: один кабинет – Токмаковы, второй – Вьюновы. Так как Вьюновых было трое, кому-то поручалась отдельная работа. Иногда к концу рабочего дня не успевали закончить ремонт, тогда приходилось оставаться и «бить» до упора.

   В восемь утра пятиминутка, развод на работы. Мы заходим в кабинет, из которого с вечера в коридор вынесли всю мебель. До обеда надо зашпатлевать трещины, побелить на два слоя стены и потолок, до которого три с половиной метра. С обеда следовало покрасить панели, оконные рамы, двери, батареи, отвести филёнку и сапожок - нижнюю часть панели, покрасить плинтус и покрыть лаком паркетный пол. Назавтра мастер Захар Салазкин, маленький весёлый татарин, пуще всего на свете боявшийся, что его суровая мать узнает про тайную любовь к свинине, принимал работу. Если находил капли краски или следы извести на розетках, выключателях, если на потолке и стенах были полосы, мы лишались премиальных. А заработки по тем временам были большими: в месяц мы выгоняли по двести пятьдесят – двести восемьдесят рублей при среднем окладе инженера в сто двадцать.

   Летом 1977 года отец уволился и вернулся к тому делу, для которого, возможно, и был рожден – к охоте. Ненавязчиво сделал так, чтобы и я уволился и ушёл с ним в тайгу, что очень обидело маму, она часто выговаривала ему:

   - Вот вы ушли, вместо вас мастер Захар взял какую-то Нинку со стройки. А работает она спрохвала* да и леса** требует, а кто их будет городить?

   Надо заметить, что высота комнат в здании Управления железной дороги была три с половиной метра. Лишь на четвёртом этаже, самом верхнем, до потолка было четыре метра – это был самый сложный этаж. Но ни лесами, ни козлами мы не пользовались, потолки белили с пола, кисти к длинным палкам крепились особым узлом (таким узлом крепятся оглобли к копыльям саней, причём, развязывается узел за секунду, одним движением). Мама ещё долго дулась на отца. 

   А он заключил четыре договора: с «Центрсоюзом» на добычу пушнины; с «Охотсоюзом» – договор на добычу дикого мяса; через магазин «Мотылёк» - договор на отлов животных для переселения их на другие территории и ещё договор с одной организацией, уже не помню названия, - на добычу тушек диких животных для таксидермистов. В семидесятые и в начале восьмидесятых во многих витринах магазинов, вплоть до галантерейных, было модно устраивать композиции: одна белочка сидит и держит в лапках кедровую шишку, а другая взбирается на дерево. Или зайчик, сидящий на куче ваты, изображающей снежный сугроб. Или колонок на каменной россыпи… То было золотое время для таксидермистов, их завалили заказами на изготовление чучел. Но это ещё было и золотое время для охотников. При заготовке пушнины беличья шкурка по первому сорту стоила два рубля пятьдесят копеек.  Таксидермисты платили за шкурку три рубля тридцать копеек, при этом головка должна оставаться неповреждённой. И шкурку снимать не надо, тушка замораживалась с подвёрнутым хвостом.

   Таким образом, у отца имелись четыре договора. Соболей он тоже добывал, но половину оставлял для себя.  Официально я не был оформлен, хотя работал наравне с отцом.

   По охотничьим понятиям нам отвели шикарный участок – вершина реки Оленгуй, в тридцати восьми километрах выше села Ленинское. Это были богатые угодья: крутые распадки, скалы, отстои, листвяк и кедрач, россыпи – самые изюбриные, козьи и кабарожичьи места. А значит, там полно хищников – рысь, росомаха, соболь, волк. На волков у нас не было разнарядки, если мы и добывали их, то лишь попутно, разбрасывая привады, начинённые стрихнином. Иногда отец настраивал капканы. На рысь и росомаху с осени поставили небольшие срубы из тонких брёвен с вертикальной плахой, которая ходила в пазах. По снегу поставили их на лыжи и раскидали по тайге. Для каждого животного приходилось придумывать свои ловушки: животное не должно погибнуть или пораниться. Впрочем,  был предусмотрен ещё и карантин: животные две недели выдерживались во внутренним дворе магазина «Мотылёк», за это время выявлялись болезни, раны и увечья, нанесённые при поимке. В этом случае, не выплачивая денег, приёмщик возвращал тушку. Если животное было здорово, надо было расписаться в ведомости и получить деньги. Кабарга и коза стоили по восемьдесят рублей, рысь и росомаха – по двести, заяц – четырнадцать, белка – десять, бурундук почему-то стоил шестьдесят копеек.

   Зайца ловили петельками из нихрома. Оптимальный диаметр проволоки – 0,4 миллиметра, такая проволока выдерживает тринадцать скруток. Если зайчик нужен живой, в петельку вплетали сантиметровый кусочек алюминиевой проволоки. Самые частые повреждения – вытертая шерсть на шее и пораненные лапки. Чтобы избежать этого и сдать таксидермистам неповреждённую тушку, зайчика ловили на очип: петелька свисала над тропой с длинной жерди, дальний комлёвый конец которой ставился на рогульку. При рывке жердь соскакивала с рогульки и зайчишку поднимало над тропой. Он так и застывал – аккуратным столбиком. Повторю, для каждого животного приходилось придумывать свои ловушки…

   По первому снегу мы набили путики. Отец научил ставить капканы на соболя и колонка – это целая наука. Показал, как маскировать петли на зайца, косулю, кабаргу – ставить таким способом, чтобы петля не затягивалась и зверёк оставался живой. Или же наоборот, затягивалась мгновенно. Как определить по следу на снегу, давно ли его оставило животное – час назад или четыре, или это и вовсе вчерашний след. Про недавний след на снегу охотник не скажет – «свежий». Он скажет – «тёплый». Он и вправду нежный и мягкий, как губы. Через час след чуть-чуть грубеет и становится похожим на обветренные губы. А вот «свежий» след бывает летом – по росе, по траве, по земле.

   О зайцах. Такое впечатление, что живут они колониями и какой-то старший заяц руководит всеми. Могут месяц кормиться на одном участке, потом, словно после собрания, все собираются и уходят в другое место – все, до единого. Через какое-то время все также дружно возвращаются.

   Помимо ловушек необходимо было подновить зимовья, заготовить дрова, и много чего другого. Добраться до участка в тёплое время можно было только пешком, прижимы и скалы не позволяли использовать лошадей. Основной завоз начинался по морозу, когда ставала река. Ставала – название условное, река часто кипела, шли наледи, после них можно было угодить в пустолёд. А ещё следовало наделать клетки для животных, чтобы держать их до прихода машины. Надо было сделать ящики с заплечными ремнями для переноски пойманных зайцев.

   Раз в неделю на ближнее зимовьё добирался старенький грузовичок ГАЗ-51, каких в семидесятые годы в городе было ещё достаточно. Приёмщик забирал клетки с животными и увозил их в Читу на приёмный пункт во двор магазина «Мотылёк» на углу улиц Ленина и Курнатовского.  По договору с «Охотсоюзом» ежемесячно на зимовьё приезжал ещё один грузовичок и приёмщик завешивал и загружал в кузов изюбрятину и сохатину.  Тушки на чучела забирал старинный друг отца дядя Лёня Романенко с женой Ниной, той самой, которая неприветливо встретила маму в общежитии в первый день её приезда в Читу. Они приезжали на древнем голубеньком запорожце, окна которого были затянуты льдом. Эту смешную машинку называли «горбатым». «Горбатый» довольно легко преодолевал наледи и снежные заносы, проскакивал пустолёд… Тётя Нина выполняла очень важную работу: она держала паяльную лампу и оттаивала дырку в лобовом стекле. Через   эту-то дырку, как из амбразуры, дядя Лёня следил за дорогой.

   В области работали несколько бригад на живоотлове, случалось частенько, что зайцев привозили столько, что не хватало места в карантине. Тогда, к нашим хлопотам и радости дочери Наталки, какое-то время приходилось зайцев держать дома под кухонным столом, который отец огородил деревянными решётками. Хлопотно было кормить и поить. Но главное неудобство было ночами, когда зайцы вставали на задние лапы и   начинали барабанить по стенам. Стоило забарабанить одному, как остальные вставали на лапы вдоль стены и поддерживали товарища. Впечатление такое, словно дом среди ночи захватила рота барабанщиков. После нескольких бессонных ночей терпению родителей приходил конец. Поутру я отлавливал зайцев, отец рассаживал их по мешкам и мы шли с женой и дочкой в лес к телецентру. Сколько было радости и визгу дочери, когда мы выпускали их среди сосняка: не веря в спасение, зайцы улепётывали без оглядки…  Через несколько лет за телецентром заячьи следы стали встречаться часто, а вскоре там образовалась довольно большая колония длинноухих.

   Первая зима ушла не столько на выполнение плана, сколько на моё охотничье образование. Самый дорогой, осторожный и хитрый зверёк – конечно, соболь. Целая наука насторожить капкан на соболя: капкан могут спустить сойки, капкан может не сработать из-за примерзания дужек  к снегу, зверёк может учуять посторонний запах и другие причины. Много времени и терпения надо, чтобы на морозе голыми руками установить капкан под след.

   У каждого был свой путик, в вершине которого стояло зимовьё. Через два дня   к вечеру встречались на базе, главном большом зимовье, в котором в клетках содержались пойманные животные. Для зайцев под нарами огородили закут и жили зайчишки все вместе. А вот к зимовью приносили их в больших фанерных ящиках с лямками. Ящик состоял из выдвижных пеналов, в которых помещался один заяц. Делалось это для того, чтобы в тесном пространстве они не забивали друг друга насмерть, сдирая мощными когтями шкуру.

   Охотничьи угодья покидали пешком в конце апреля, когда заканчивались свадебные игры у бурундуков. Зверьков подманивали свистульками.  Надо было выбрать место, поудобнее устроиться, в одну руку взять полуметровую палочку с петелькой из лески на конце. Полосатые зверьки на зов пикульки собирались отовсюду, забирались на плечи, голову.  Не делая резких движений, снимали их петелькой и отправляли в ящик. Рекорд: на одном месте удалось взять двадцать восемь бурундуков.

   В ту зиму отец научил меня не только ловить соболя, но и работать со шкуркой: правильно снять, обезжирить, отмездрить (4), ссадить мех.   На колонка отец придумал интересную ловушку, даже не придумал – вспомнил. Таким способом пользовались охотники Романовки, когда капканы были редкостью. Делается это так.   Берётся оцинкованное ведро на пятнадцать литров и наполняется водой. Минут на сорок выставляется на мороз. Когда вода покроется двухсантиметровым слоем льда, ведро на минутку ставят на горячую печку. Затем выносят на улицу, осторожно переворачивают и освобождают от ведра ледяной трапециевидный конус с водой внутри. Осторожно по центру проделывают отверстие, осторожно переворачивают и выливают воду. Ловушка готова!  Колонок обязательно проверит на своей территории все замёрзшие ручьи, проверит пустоты во льду, вот там-то и ставят ледяной конус на широкое основание. В отверстие бросают какую-нибудь наживку, лучше всего – рыбку. Зверёк обязательно нырнёт в ледяное ведро, а вот вылезти наружу – шансов у него нет.

   Как-то в ловушку, бревенчатый сруб метр на метр, попала рысь. Огромный самец. То, что он залезет в ловушку, стало ясно, когда вблизи сруба появились его следы. Самец учуял наживку, голову косули, и ходил вокруг, каждую ночь сужая круги. Чтобы не вспугнуть добычу, мы с отцом не подходили близко, проверяли в бинокль. И вот однажды ловушка захлопнулась. Самец был такой огромный, что весь не поместился в срубе, тяжёлая плаха, закрывая вход, рухнула и перерубила заднюю лапу. Так как раненное животное всё равно подлежало выбраковке, пришлось в щель между брёвен рысь пристрелить.  Из шкуры этой рыси дядя Паша Бурмистров из Старого двора, мастер своего дела, сшил мне шикарную шапку – предмет моей гордости и чужой зависти.

   В этой-то шапке я поехал на семинар бамовских поэтов.

   В начале восьмидесятых, самых шоколадных, самых спокойных, когда раздражителем был лишь Афганистан, на пике внимания к строительству БАМа Иркутская и Читинская писательские организации решили провести поэтический семинар молодых литераторов в Тынде. Взяли и нас, тогда ещё начинающих – Лену Стефанович, Анатолия Дурова и меня. Руководителем нашей группы был Василий Григорьевич Никонов. Промороженная

гостиница в Тынде. Нет электричества. Откуда-то принесли огарок свечи, вот при этом пещерном свете по кругу читаем стихи. Все в шубах, шапках. На мне та самая… Поездки по БАМу, выступления. И вот там, между станциями Кувыкта и Хорогочи, написал я короткое стихотворение. Стихотворение так себе. Но неожиданно оно нашло продолжение. Вот эти строчки:

Есть минуты, когда проверяются люди

На изгиб, на излом, словно сталь:

Та – на саблю.

Из этой же будет

В бутафорской большая медаль.

   Стихотворение посвятил и подарил Борису Макарову, но не нашему забайкальскому поэту Борису Константиновичу Макарову, а молодому поэту Борису Макарову со станции Кувыкта.

   Через несколько лет после нашей поездки в Читу санитарным рейсом доставили поэта Бориса Макарова. Уже не помню точно, кажется, была какая-то серьёзная авария. Требовалась срочная операция и требовалось много крови. Неуёмная и неистовая Лена Стефанович, когда надо было кого-то спасать, обстоятельный Коля Ярославцев и я организовали целое движение по сбору крови. Подключили всех литераторов – молодых и известных, журналистов, творческих людей. И вот здесь люди повели себя по-разному.  Кто-то сдавал кровь без лишних вопросов.   Кто-то начинал расспрашивать: что, да как, да почему.   Кто-то сказывался больным.   Кто-то честно отказывался.

   Операция прошла успешно. Борис Макаров выжил…

   Возвращались поездом через Тынду. Мне выпал билет в одно купе с Геннадием Машкиным и ещё двумя иркутянами, фамилии забылись.

Геннадий Машкин, хороший прозаик, талантливый рассказчик, весёлый человек, к утру загрустил – у нас закончилась водка. Мы вывернули свои карманы, наскребли какую-то жалкую мелочь. Поезд начал притормаживать и наконец остановился: за окном Нерюнгри. И вот тут грустный взгляд Машкина остановился на моей шикарной шапке…  Шапку я продал здесь же на перроне за три бутылки водки, которых нам в аккурат хватило до Читы. Расставаясь, горячо обнялись. В глазах Геннадия Машкина снова плеснулась грусть…

  … Ловушки необходимо было проверять каждый день: животные могли погибнуть, замёрзнуть, на них могли напасть хищники; уснувшие животные также могли быть съедены, а мех соболя, колонка, горностая могли постричь мыши.

   Жили мы с отцом в одном базовом зимовье, но путики разные, у каждого по два - один по пушным местам, другой по открытым зверовым - дикое мясо заготавливали для госпромхоза. Обход каждого путика занимал два дня, ночевали в промежуточных зимовьях.  Возле каждого зимовья был лабаз для хранения мяса.

   И вот, как только начинает светать, расходимся мы с отцом - каждый в свою сторону. Однажды он ушёл, а я на минуту замешкался. Выхожу, подпираю дверь палкой. И уже было пошел, как вдруг надо мной синичка - цвень! Цвень! Цвень!. Над самой головой вьётся, чуть не садится. Экая досада, думаю. А потом как кто-то меня толкнул, вернулся, отрезал ей кусочек сала и повесил на ниточку…  В то утро с собой взял карабин: на открытых местах стрелять приходится издалека.

   Первый день прошёл впустую. Видел коз, но слишком далеко и были они в густом ернике, пуля обязательно срикошетит. Хотел подойти ближе, но меня заметили и семейка ушла.  Такой же пустой день оказался и назавтра. Без всякого настроения возвращаюсь на базовое зимовьё. Осталось рукой подать, километра четыре-пять. Прохожу мимо увала. Думаю, дай-ка поднимусь, сверху виднее, может… Поднялся. Наверху лежит сосна в обхват, хвоя уже пожелтела - дерево упало летом. Подошёл  к дереву, присел. Закурил, тогда я ещё курил. А день такой ясный, солнечный, тихий, совсем не зимний. А потом прилёг на ствол. И разморило меня. Задремал. Куда теперь уже торопиться: вот оно рядом - зимовьё.   Не знаю, сколько прошло времени, может, с час, может, больше. Только проснулся я от цвеньканья синички, прямо надо мной - цвень! Цвень! Цвень!. Проснулся сразу, как просыпаются собаки, но не шевелюсь и даже глаза не открываю, чувствую опасность, кто-то пристально на меня смотрит. Чуть-чуть прижал рукой цевьё карабина - стоит рядом, в стволе патрон. Понимаю, что опасность сверху, где крона. На всё ушли какие доли секунды. Вскакиваю, разворачиваюсь: метрах в четырёх изготовилась к прыжку рысь. Она одним махом в кусты багульника и ушла.

   А синичка улетела. Конечно, не та была синичка, их сотни в тайге. Но каким-то непонятным образом всё связано. Та синичка забрала из моей жизни десять минут, а эта спасла всю жизнь. Хотя вряд ли рысь осмелилась напасть, скорее, с её стороны это было просто любопытство.

   За все годы таёжных скитаний помню лишь один случай нападения рыси на человека, произошло это в Шара-Талинской геологической партии. Два горняка возвращались с канав в лагерь, рысь прыгнула сзади на плечи впереди идущего Вити Малого, двухметрового грузина с огромными плечами. Витя Малый оторвал лапы от плеч и забил насмерть рысь о ближнюю лесину.

   Может быть, это мнительность, но в тайге просыпается интуиция: часто, ещё не выходя из зимовья, я знал, пустой будет день или добычливый. А иногда интуиция может спасти жизнь.

   Как-то отец добыл изюбра. Мясо на санях перевёз до зимовья и поднял на лабаз. А голову забрал для наживки в сруб. На месте разделки возьми да и поставь волчий капкан. И влетел в него волк. Отец подошёл, посмотрел и решил, что волк околел. Поставил тозовку к дереву и уже шагнул было к волку, чтобы нагнуться и освободить дужки капкана, но что-то его насторожило. Отец замер, присмотрелся и заметил лёгкий парок у морды зверя. А ещё заметил, что волк медленно прижимает уши – для прыжка…

   Однажды в сруб попала рысь. И хотя сруб закреплён на широких лыжах, тащить по тайге без дороги такую тяжесть, настоящая мука. Взяли мы верёвки и уже было отправились, как отец остановился: «Вот думаю, взять тозовку или нет, всё-таки лишние три килограмма…» А потом решительно добавил: «Чую, понадобится», и закинул мелкашку на плечо.   Поначалу рысь металась в срубе, мяукала, а потом успокоилась и затихла. Мы впряглись в лямки и потащили. Настроение хорошее: не каждый день такая удача!   До зимовья осталось рукой подать, километра три. Подошли к широкой пади и остановились перекурить. И заметил отец на той стороне глухарей, что расселись в закрайке на лиственницах. До них метров триста – триста пятьдесят. Стоит нам выйти на открытое место, как птицы снимутся и улетят. На прицельной рейке самое дальнее расстояние – двести восемьдесят метров. Сидим.  Думаем. Рысь завозилась в срубе. И тут вижу, на лице отца появляется хитрое выражение: «А ну-ка, давай патроны!»

   Отец высыпал с десяток чёрных патрончиков, аккуратно переломил их и отделил пули. Из двух патрончиков ссыпал порох в один, затем из следующих двух сделал один. И так далее. Вставил на прежнее место пульки. И получилось у нас пять сдвоенных патронов. Отец велел мне взять бинокль и настроить резкость: «Смотри за нижним правым…». И стал выцеливать с упора. Выстрел.

   - Голову опустил, вниз посмотрел.

   - Значит, обнизил.

   Выстрел.

   - Голову вверх поднял.

   - Вижу. Обвысил.

   Выстрел. Обламывая ветки, глухарь бесшумно рушится вниз.

   - Целю правого, выше.

   Выстрел. Упал второй.

   - Целю правого верхнего.

   Выстрел. Падает третий.

   Отец отставляет тозовку и говорит:

   - Хватит. Одного оставим себе, двух отправим домой матери.

   Как только мы ступили на чистое место, стая глухарей, как по команде, улетела.

   Глухарей подобрали и положили на сруб. И хоть ноша потяжелела,  мы этого не заметили.

    Признаюсь, уже  позже я много раз пользовался способом, показанным отцом.

*Работать спрохвала – работать спустя рукава. (Орловский говор).

**Леса – высокие кОзлы с широкой площадкой.

                                                    РЫСЬ

     В девятом классе в зимние каникулы отец взял меня на охоту. На автобусе мы доехали до села Черемхово, переночевали у родственников отца, вот только ни имён, ни фамилий ни в памяти, ни в дневнике  не сохранилось. Чуть свет на ГАЗ-69А (со скошенным задом) – предшественнике ГАЗ-69, выехали в тайгу. У зимовья  мы выгрузили вещи, оружие, продукты, машина развернулась и ушла в село. Мы остались в белой тишине. Зимовьюшко   маленьким окошком с одинарным стёклышком смотрело на заснеженный ключ. Высокая завалинка, под самое окошко, опоясывала с трёх сторон бревенчатые стены, дверь с войлоком, прибитым рейками. Кругом то ли сосны, то ли кедрач, сразу не понять – всё в снегу.

   Растопили чугунную печурку, я взял чайник, направился было на ключ, ищу глазами топорик – нарубить лёд. Отец спрашивает:

   - Ты чего это весь извертелся?

   - Топорик ищу.

   - Вона, - отец кивает на узкий подоконник. Я смотрю: лежит обыкновенная велосипедная спица, остро заточенная с одной стороны и загнутая под ручку с другой.

   - Бери, бери, лучше всякого топора. Топором всё лицо крошкой закрошишь. Найдёшь трещину, начинай скалывать. Да ещё и ведро захвати.

   Иду на ручей. Снег глубокий, едва не заваливается в унты. Возвращаюсь к зимовью, беру прислонённую к стене совковую лопату. Прокапываю тропинку, расчищаю небольшую площадку на льду. Начинаю острым углом царапать заснеженный лёд. Стоп! – лопата находит трещину. Отступаю немного от неё и начинаю скалывать лёд. Удивительно! Лёд скалывается сразу, большими кусками, без крошки. Через пару минут чайник и ведро наполнены. Век живи – век учись!

   За чаем отец объясняет мне распорядок дня. Завтра мы пройдём по кругу, что-то вроде разведки. Послезавтра он возьмёт продукты, оружие и с утра уйдёт на другое зимовьё, что километах в пятнадцати выше по ключу. На неделю я останусь один. На двоих у нас две тозовки и две дробовки. У меня – ТОЗ-8, подарок отца после пятого класса и курковка шестнадцатого калибра – подарок после восьмого класса. У отца  тоже тозовка и мой подарок с первой зарплаты после восьмого класса – двуствольная бескурковка шестнадцатого калибра.

   - Ружьё не бери, ходи с тозовкой. Я тоже не возьму, оставлю здесь.

   - Тогда зачем же?

   - Это на последний день. Мужики приедут на загоны.

   Собак у нас нет. Белковать без собаки называется «работать на слух». По листвяку работать на слух одно удовольствие, особенно, если стоят серьёзные морозы. Выходишь из зимовья едва начинает сереть. В это время белка покидает  гайно и активно кормится. Через каждые метров сорок-пятьдесят останавливаешься, поднимаешь клапаны шапки, замираешь и слушаешь. Чем сильнее мороз, тем дальше слышно. Поскребушки белки по стволу, её работу с шишкой слышно метров за двести. Уже рассвело. На голых, без хвои, лиственницах, на берёзах без листьев белочку видно издалека. На такой охоте можно и без собаки. Если и встречается в развилке беличье гайно, можно не подходить, не скрести сучком по стволу – всё равно в это раннее время хозяйки дома нет. Так уж, разве что для очистки совести… Но как охотиться на слух в кедраче? Ладно, завтра посмотрим.

   Чуть свет выходим  из зимовья. В рюкзаках капканы, заячьи петли, котелок, отварное мясо и хлеб завёрнуты в тряпицу – от мороза. Встретился выводок рябчиков, из которого выбили четыре. В одном месте, где в ключ спускается россыпь, снег сильно избеган колонком, отец ставит капкан. Сначала присыпаем снег трухой из дупла, на труху отец расстилает бумажную салфетку, дужки капкана прикрывает салфеткой, на которую снова трусит труху – чтобы не примёрзли.  Над капканом подвешивает рябца, сверху закрывает его лапником – от соек, которые первые находят приваду. Пакостливые птицы!

   Второй капкан ставим под выворотень и закрываем корьём, оставляя лишь лаз для зверька.

   С десяток заячьих петель раскидываем в ольховнике на тропах.

   Белка кормится верхним этажом, на землю спускается неохотно, хотя следов много. Среди старых отец выпутывает три «тёплых» следа. Белочка прячется в густых сосновых лапах, за ветками, стволом. После выстрела её тушка повисает в развилке. Приходится отстреливать ветку, эту работу отец доверяет мне. Дважды пересекаем старый след соболя.

   Обедаем в каком-то узком и коротком распадке. Обратным ходом взяли ещё двух белочек и трёх рябцов.

   За ужином отец говорит, что с осени договорился с родней, которым принадлежат эти участки, о нашем приезде. Поэтому участки не обловлены, не отстреляны.

   - Мы же без собак, снимем чуток белки. После нас они здесь с собаками нафугуют.

   Только начинает сереть, отец уходит.

   Назавтра снимаю трёх зайцев, четвёртого порушила рысь. В первый капкан попал колонок. Во втором раскрылатилась и замёрзла сойка: раскидала корьё и проникла в лаз. Что за обоняние! В той стороне ночных следов больше не встретил, значит, он один здесь обитал. А вот на месте вчерашнего обеда рыжий наследил – пристроил капканчик в гнилой  дупловине, на приваду пустил ту же сойку. Только отошёл, пересёк ночной  соболиный следок, который тянулся к отцовскому зимовью. Да, без собачки работать в кедраче – трата времени…

   На ужин достал замороженных пельменей, поставил на печку алюминиевую миску с кружком мёрзлого молока, заварил чай. Дрова прогорели, за дверцей полно алого изнывающего жара. Керосиновую лампу задул, зимовьё слабо освещается полной луной, которая лезет в маленькое окошко. Лежу на нарах, вспоминаю прошедший день, упущенную белочку, которую никак не мог выгнать на удобное место. Как ни обходил кедрину, белочка пряталась за ствол. Задним умом соображаю, что надо было отойти подальше и сбить сучок на другой стороне: белка сама бы выскочила под выстрел… Вспоминаю распадок с удобным изюбриным отстоем… И вот тут чувствую, что рядом кто-то есть. Не слышу, а именно чувствую. И в это время в зимовье темнеет, словно кто-то заслонил оконце. Осторожно приподнимаюсь на локтях: на завалинке, перекрывая луну, стоит рысь. Тихо-тихо, по сантиметру поднимаюсь с нар и беру то, что ближе – свою курковку. Знаю, что в стволе сидит картечь. Отжимаю спусковой крючок и без щелчка взвожу курок. Окошко над печкой, оно талое, потому вижу каждый волосок на морде: между кошкой и маленькой круглой мушкой на стволе от силы сантиметров сорок. Каждый волосок пронизан лунным светом. Хватает ума не выстрелить, понимаю, что вынесу стекло, оставлю без  окошка чужое зимовьё. Мозг работает быстро – что делать? Пока сделаю три шага до двери, распахну, заверну за угол, рысь будет далеко. Можно снять с гвоздя тозовку, которая висит на гвозде над вторыми нарами – пуля сделает в стекле маленькую дырочку. Но до ствола надо ещё тихо, как тень,  добраться. К тому же затвор бесшумно не передёрнешь, с её-то слухом! Выбираю самый лучший вариант: замираю и любуюсь – вот она, рядом! Это продолжается секунд тридцать. Вдруг рысь поводит ушами влево, затем поворачивает голову в сторону ключа, прыгает с завалинки и лёгкими прыжками уходит в сторону ольховника. Понимаю, что её заинтересовало: закричал попавший в петельку заяц…

                              ПЕРВАЯ  ВСТРЕЧА  С  МЕДВЕДЕМ

   Случилось это осенью после пятого класса. Всё лето мы с сёстрами, другом Егором Волченко и мамой провели в геологической партии, в которую отец устроился проводником, конюхом и добытчиком дикого мяса. В конце сезона отец подарил мне свою малокалиберную винтовку ТОЗ-8, старинную, тяжёлую.

   Стояла середина сентября. Только начался гон изюбров. Хорошо помню, что отправились мы на трое суток. Вовсю шли занятия в школе, теперь уже не вспомнить, каким образом меня отпросили с уроков, а отец ушёл с работы. У нас за спиной по рюкзаку. У меня на плече подаренная мелкашка, у отца – одноствольная курковка шестнадцатого калибра. На отцовском рюкзаке сверху приторочена берестяная труба, которой он подражает рёву изюбра. Наша цель – речка Никишиха. Пройти надо через Смоленские скалы, до которых от дому восемнадцать километров, а там ещё с десяток до речки. В стволе отцовской курковки патрон с мелкой дробью. Отец рассудил: всё равно так близко от города, кроме рябчиков,  никто не встретится, поэтому патроны с картечью и пулями лежат в заднем кармашке рюкзака.

   Берёзки и листвянки тронуты желтизной. Тихий солнечный день. Хвоя медленно опускается на тропинку. У нас на ногах кеды, идём неслышно. Плавный подъём к скалам. Тропинка  поворачивает влево, и мы видим метрах в десяти от нас медведя. Ни мы, ни он не ожидали этой встречи, на какую-то секунду замерли. Затем медведь сходит с тропы и издаёт рык. Отец срывает с плеча ружьё, локтем прижимает меня к себе и тихо говорит:

   - Только не вздумай бежать. Доставай из кармашка патроны.

   Странно, но испуга не было. Страх пришёл после, а поначалу это воспринималось как интересное приключение. Я расстёгиваю кармашек, достаю патрон и передаю отцу. Он отбрасывает патрон на землю и негромко говорит:

   - Ещё. Только не беги.

   Я подаю ему следующий патрон, который он тоже отбрасывает.

   - Это дробь. Ещё.

   С третьего раза достаю картечь. Отец переламывает курковку, выбрасывает на землю дробовой патрон, всаживает картечь. И уже громко мне:

   - Давай ещё.

   В это время медведь всплыл на задние лапы, ухватился за тонкую листвянку и стал её раскачивать слева направо. А сам ревёт.  Второй патрон с картечью отец зажал между цевьём и ладонью, взвёл курок. И громко, почти криком:

   - Ну что, Миша… (дальше непечатные слова)… будем биться или мириться!?

   Медведь ещё несколько секунд поревел, опустился и одним прыжком ушёл в кусты багула. Бесшумно, даже ветка не хрустнула.

   - Подожди. Надо покурить.

   Отец не за себя, за меня испугался. С медведями он уже встречался не однажды, дома даже шкура есть, которой я по глупости обшил собачью конуру – для тепла, и в которую Волга залезла лишь в самые морозы.

   А меня стала колотить дрожь.

                       ОТКУДА   ПОШЛИ  «ДИКИЕ  БРИГАДЫ»

   Как я уже писал, после работы в редакции газеты «Забайкальский Рабочий» отработал летний сезон 1982 года горняком в геологической партии на севере области, а с 1983 – го на семь лет связал себя с «дикими бригадами».

   В советское время на центральной улице города, улице Ленина, находился магазин «Малыш», это что-то вроде детского мира. Сразу за ним – магазин «Мясо-молоко». А дальше – магазин спортивных товаров – «Старт». Время расставило приоритеты. Оно смело «Малыш» - без игрушек прожить можно. Также оно убрало «Старт» - можно прожить и без теннисных ракеток. А вот магазин «Мясо-молоко» остался – без продуктов не прожить при любом строе. Но продуктовый магазин был с двойным дном: если обойти дом по улице Курнатовского и зайти во двор, то в  здании находилась единственная в городе шашлычная. А к шашлыку можно было взять рюмочку коньяку. Это было чем-то вроде мужского клуба. Думаю, время несправедливо отнеслось к шашлычной – можно было и сохранить. Эй, там, в накомарнике, слышишь – несправедливо это!

   Правее двери шашлычной была другая дверь на лестницу,  которая уводила на второй этаж – Центросоюз. Вот работникам этой потребительской организации я, чуждый зависти, завидовал по-настоящему: о таком соседстве можно было только мечтать! И работал в Центросоюзе  заведующим  отделом очень предприимчивый человек лет тридцати. Впрочем, не предприимчивых в этой организации не было.  Человек, имени которого я не стану называть, которого и теперь иногда можно встретить на читинских улицах – уже постаревшего, с палочкой, - сыграл ключевую роль в создании «диких» бригад. Сыграл, даже не догадываясь об этом.

    В конце семидесятых годов прошлого века зачастили в Забайкалье московские экспедиции из Всесоюзного института лекарственных растений (ВИЛАР). Экспедиции работали каждое лето. Расхожее утверждение, что на планете уже всё открыто, что новых открытий сделать невозможно, не соответствует действительности. Очень даже не соответствует. Экспедицией руководила научный сотрудник Александра Петровна Исайкина, которая и открыла ранее неизвестное науке растение, которое по праву первооткрывателя назвала «вздутоплодник сибирский». Конечно, местному населению это растение было известно испокон веку и называли его «конская трава» - этой травой были покрыты все южные, юго-западные и юго-восточные склоны сопок на территории, ранее называемой Даурией. А вперемешку с этим вздутоплодником рос другой вздутоплодник – Турчанинова. Растение давно известно и открытое. Верхняя надземная часть одного растения  ничем не отличалась от другого и походила на ботву обыкновенной моркови. Почти.  Стоило посмотреть под определённым углом, у вздутоплодника сибирского виден был голубоватый налёт, такой цвет бывает у капустного листа.  Когда сделали анализ, пропустили через экспериментальный фармакологический  завод при Четвёртом управлении Минздрава, то ахнули: вздутоплодник сибирский содержал фловерин в чистом виде! До этого Советский Союз покупал в Японии фловерин, полученный синтетическим путём – покупал очень небольшими партиями. Только на золото и только для  руководства СССР.  А свойства этого препарата уникальны - пониженное давление он поднимал до уровня нормального, а повышенное – опускал до нормы.

    На третий год люди Исайкиной заготовили триста килограммов. После этого Советский Союз отказался от закупок в Японии и перешёл на собственное сырье. Когда предприимчивый заведующий отделом узнал цену за килограмм сырья, пересчитал на объём, у него закружилась голова. И он решил эти заготовки взять в свои надёжные руки. Тем более, основания и все шансы у него были: во-первых, все заготовки лекарственного сырья обязаны были происходить через Центрсоюз. Во-вторых, растение занесено в Красную книгу, а заготавливать краснокнижное растение можно было лишь в качестве исключения, которое  мог дать облисполком по ходатайству  Центрсоюза. Кроме того – растение является эндемиком и на планете больше нигде не встречается. В-третьих, экспедиция в составе восьми человек, семь из которых интеллигентные москвички, физически не в силах были дать тонны сырья. Заведующий отделом договорился с Александрой Петровной Исайкиной о том, что он создаст бригады и обеспечит фармакологический завод сырьём, которое будет сдавать через районные заготконторы – структуры ему подвластные. На том и порешили.

   К 1983 году московская экспедиция провела огромную работу. Ботаники определили ареал этого растения, основные плантации, категорию грунта (песок, дресва, дёрна, камень) и определили запасы в пересчёте на сухой корень с 13 – ю процентами влажности. При умножении на стоимость в два рубля двадцать копеек цифра получалась астрономическая! Москвичи для работы будущих бригад оставили составленную подробную карту. Второй экземпляр увезли в Москву.

   В начале мая предприимчивый заведующий отделом увольняется, а заодно и прихватывает из сейфа единственный экземпляр карты. А ещё -  и гербарий с растением. Тоже – единственный.

   И вот тут на горизонте появляется Валентин Корнилович Сухарев. Встреча происходит в шашлычной – под хороший коньячок и отличный шашлычок. В голове заведующего уже оформилось  безбедное будущее для отдельно взятого  человека, оно захватило его и ему требовалось с кем-нибудь поделиться. Только не с Валентином Корнилычем! Сухарев, главный авантюрист области, какие появляются раз в сто лет, чуял слабое место в системе, как видит дефектоскоп невидимую трещину в рельсе. Таким людям скучно ходить каждый день на работу.  Такие люди ломают систему, но никогда не становятся миллионерами, все деньги они вкладывают в очередную авантюру, затем в следующую – и так до тех пор, пока не прогорают окончательно.  В должности директора издательства Сухарев умудрился проложить железную дорогу до склада, где хранились огромные рулоны для газетной бумаги, это на школе 17.  Причём,  дорога нигде не числилась, не стояла на балансе – проложена была лишь за счёт личного знакомства с военными начальниками. По сути, она являлась частной – это в семидесятые-то годы, в расцвет застоя! Впрочем, эта дорога существует и до сего дня. Так же, левым способом, он выпустил  книгу городских телефонов – огромный талмуд в плотной зелёной обложке.   Все его авантюры были тесно связаны с финансами и чрезвычайно интересовали всякие надзорные органы. Такие люди как Сухарев, чувствуют опасные сквозняки,  куда-то исчезают  на год-два, где-то скрываются, ждут, когда утихнет очередной скандал, а через несколько лет являются  с очередной сумасбродной идеей, способной перевернуть мир.  

    … Валентин выскребает из кармана деньги и прикупает коньячка.  Под коньячок Сухарев выспрашивает все детали идеи, внимательно выслушивает. Затем выворачивает потайной карман, достаёт заначку,  припрятанную от жены Миды Анатольевны, покупает коньяк и предлагает продолжить дома у заведующего. Дома у заведующего Сухарев даёт выкушать коньяк хозяину и выпрашивает у него до утра карту, так сказать, для тщательного ознакомления. И в полночь вваливается ко мне домой. Надо сказать, почти трезвый. Я беру фотоаппарат, несколько упаковок фотоплёнки и мы идём к нему домой в район стадиона ЗабВО. Устанавливаем штатив и, заменяя плёнки, до утра перещёлкиваем по сантиметрам целую простыню карты – весь юго-восток Забайкалья. Утром Сухарёв возвращает карту заведующему и равнодушно говорит:

   - Ерунда! Я-то думал, что-то такое…

   Следующие несколько дней мы печатали проявленные плёнки. Таким образом у нас оказался  чемодан фотографий карты ареала вздутоплодника.

   А события развивались своим чередом. Будущий Александр Иванович Корейко покупает одноместную палатку, спальник, миниатюрную жестяную печку, будильник, пачку парафиновых свечей, консервы и едет в Калганский район в село Чупрово, возле которого, если верить карте, находится самая богатая плантация вздутоплодника сибирского. В селе он попросил указать место, где прошлым летом стояли лагерем москвичи. Поставил палатку, разогрел банку тушёнки, забрался в спальник, выпил коньячку и развернул заветную карту. И перед будущим миллионером поплыли волшебные картины завтрашнего дня: практически Рио-де-Жанейро, пароход, белый костюм… Теперь уже никто не скажет, как было на самом деле: то ли карта упала на горящую свечу, то ли свеча упала, то ли печка раскалилась и от неё вспыхнула палатка. В огне уцелели заведующий, который вылетел в одних кальсонах, и жестяная печка. Таким образом, была навсегда утрачена единственная в Забайкалье карта (о нашей с Сухаревым карте никто не знал) и единственный экземпляр гербарийного вздутоплодника. Новый Корейко не состоялся.

   А через пару недель мы с Валентином появились в селе Чупрово и повторили вопрос: где стояли москвичи. Нам указали идти вверх по Чупровке, мол, не пройдём мимо, там палатка сгорела. Мы быстро нашли лагерь бедолаги, вот только печки не было – её утащил кто-то не менее предприимчивый из местных мужиков.

   Утром чуть свет мы взяли лопаты и огляделись: где то самое растение? Растений много, какое – то самое? Спросили у чабана, гнавшего отару.

   - Откуда мне знать! Кажется, ту траву копали, - он показал на склон. И уже отъехавши, крикнул:

   - А можа и нет… А как она пахнет?

   - Деньгами.

   На свой страх и риск начали выкапывать корни травы, похожей на морковную ботву. Сразу стало ясно, что у нас что-то не то с технологией: с такой производительностью если и можно было заработать, то лишь на чёрный хлеб без соли.

   Ужинали без настроения. Похоже, вся затея оказалась мыльным пузырём.

    Однако такие люди, как Сухарев, не сдаются. Недаром Валентин пошёл в отца. А отец его, Корнилий Еремеевич, прошёл всю Гражданскую войну, был красным командиром, хлебнул репрессий, был приговорён к расстрелу красными и белыми, был реабилитирован, был награждён орденом Красного знамени, стал почётным гражданином города Читы: его портрет можно увидеть на улице Ленина среди других портретов читинцев, удостоенных этого звания. Словом, было в кого. Чуть свет Валентин ушёл в Чупрово, поймал попутку и к началу рабочего дня был в калганской заготконторе. И приступил к работникам с расспросом: как выглядит растение, которое заготавливали москвичи? Но никто не видел самого растения. Мешки с корнем – да, видели. Взвешивали, но мешки были зашиты, а как  выглядит растение – бес его знает!

   Расстроенный Валентин Корнилович возвращается в лагерь. И видит такую картину: рядом с нашей палаткой стоит ГАЗ-66. Какие-то люди выгружают спальники, ставят палатки, словом, видит непонятную суматоху: вернулась на старое место экспедиция Александры Петровны Исайкиной, им надо доделать съёмку одного квадрата. Здесь и сама начальник экспедиции, ходит вокруг вороха нами заготовленных вчера растений и смеётся: мы заготовили вздутоплодник Турчанинова.  Помогаем москвичкам поставить лагерь, устраиваем праздничный ужин, москвички поют под гитару бардовские песни, я читаю стихи, Сухарев щедро рассказывает куски из своей авантюрной жизни.

   В самый разгар праздничного ужина появляются подвыпившие парни из Чупрово. Они настроены агрессивно, ищут повод для драки. Их пятеро, нас с Валентином двое. Женщины и москвичи не в счёт. Незаметно придвигаю к себе лёгкий ломик Исайкиной. Сухарев замечает моё движение и садится ближе к своему лому. Замечает это и Александра Петровна. Она мило улыбается и обращается к местным:

   - Ребята, а давайте чай попьём. Я вас угощу сгущёнкой и джемом.

   Исайкина удаляется вроде бы в палатку, но проходит мимо и что-то ищет в траве. Наконец она распрямляется и подходит к костру с пучком неизвестной мне травы и заваривает её.

   - Сейчас заварим. А пока… - она загадочно улыбается и скрывается в палатке. Через минуту появляется с бутылкой водки. Среди гостей оживление. Мы с Сухаревым не пьём, понимаем: если впереди драка, водка только навредит.  В два приёма пришедшие уговаривают бутылку.

   На недолго агрессия гостей пошла на спад. Но вот всё решительнее, всё злее голоса, пошли маты. Мы с Сухаревым пытаемся встать, но Исайкина нам мигает: мол, сидите. Нам пока непонятна её игра.

   - Ну, что, ребята, наверное, заварилось. Давайте ваши кружки. Только уговор – выпить до дна. Кто выпьет до дна – тому сюрприз.

   В ожидании сюрприза гости тужатся, но выпивают настой, предложенный им Александрой Петровной. Исайкина весело шутит, говорит что-то необязательное. Наконец, один спрашивает, мол, где же сюрприз. Но тут же лицо его меняется, он делает какое-то непонятное движение и выпускает из штанов громкую очередь.

   - Ты чо? – с удивлением спрашивает его товарищ и выпускает такую же очередь, только посолиднее, с басовитыми нотками.  Потом – третий, четвёртый, потом – все, то враз, то по очереди. Наконец, они подхватываются и исчезают в сторону села. Исайкина смеётся, показывает траву и называет какое-то латинское слово.

   -  В народе эту траву называют, прошу прощения,  пердунчик. Отвар этой травы имеет удивительные свойства. Стоит выпить кружку, как в желудке начинается сильное газоотделение и в то же время расслабляются сдерживающие мышцы. И поделать с этим ничего нельзя. Так что есть способ получше ваших ломов, - это она говорит уже нам с Сухаревым, который чрезвычайно заинтересовался: - Ну-ка, ну-ка, есть у меня кандидат…

   Назавтра москвичи показывают нам вздутоплодник сибирский, показывают, как правильно его заготавливать, сушить, паковать – все тонкости. Через несколько дней, закрыв квадрат, они уезжают. На прощанье Александра Петровна дарит мне собственный инструмент – ломик с приваренной крестовиной. Ломик тонкий, лёгкий, сделан из шведской буровой стали, он прослужил мне все семь лет работы на корнях. Жив он и до сих пор. В то время как обычные толстые тяжёлые ломы хватало на сезон работы.

   Началась изнурительная  работа. Надо было освоить приёмы, научиться рационально использовать каждое движение, для этого мы занялись хронометражем. В первую неделю мы выгнали по сорок рублей в день, если перевести на месячный заработок, то получилось тысяча двести рублей. Старатели на золоте в те годы зарабатывали в месяц девятьсот, от силы тысячу рублей. Вскоре мы вышли на сотню рублей в день.

    Можно было набирать бригаду. Валентин Корнилович телеграммой вызвал из Сыктывкара сына Виктора с женой Ириной, который пригласил товарищей Сергея и Павла Лимерова, я уехал в город за Лёвой Козельским. После нашего с Лёвой возвращения уехал в город и Сухарев – за женой Мидой Анатольевной и за Юрой Шумайловым. Приехали Виктор Коврижник с Сергеем Жеребятьевым.  В  лагере появились  десять не прочь подраться мужиков. Теперь уже местные обходили стороной наши палатки.

    Так начались «дикие» бригады. Они просуществовали до начала кооперативов. Как только разрешили кооперативы, мы с Валентином на основе бригад  создали один из первых в области кооператив «Казачий караул». Об этом можно прочитать в первой книге романа в главе «Кассандра в цыганской юбке».

   Через год бригад было уже несколько – все, ранее работавшие и познавшие тонкости дела, сами возглавили группы завербованных мною людей. Объёмы росли, на контейнерных площадках Борзи и Досатуя всегда стояли готовые пятитонные контейнеры, я едва успевал забирать готовое сырьё.

      Кстати, вздутоплодник сибирский переименовали, теперь он называется в честь первооткрывателя – вздутоплодник Исайкиной.

                         ЛЕВ  КОЗЕЛЬСКИЙ  И  ЮРИЙ  ШУМАЙЛОВ

  Вспомнилась  поучительная история, которая произошла на заготовке лекарственного сырья. Лев Николаевич Козельский, с которым мы работали в редакции газеты «Забайкальский Рабочий», где и подружились, чутко понимал рукотворную и неземную красоту.

      Его дочь Лариса, которую он любил пуще жизни,  попросила отца подарить ей на совершеннолетие золотые серёжки. Лев Николаевич  имел неосторожность пообещать, но чтобы выполнить своё обещание советскому человеку надо было несколько лет копить деньги, каждый месяц откладывая понемногу.  Лёва был в отчаянии – он не мог нарушить данное дочери слово, и не мог заработать таких денег. Как-то по старой памяти я забежал в редакцию и в разговоре  рассказал об одной авантюре, которую мы затевали с Валентином Сухаревым, на то время главным авантюристом области – мы решили организовать  бригаду по заготовке лекарственных трав. Лёва решил рискнуть, на месяц взял отпуск и уехал с нами в поле.

    Затея наша удалась. Мы действительно неплохо организовали работу и получили хорошие деньги. За семь лет во время летних отпусков через нашу бригаду, которая со временем стала кооперативом,  прошла добрая половина журналистов редакции, молодых литераторов и немолодых писателей – все очень неплохо поправили семейный бюджет. Одноклассники Женя Абраменко и Володя Зимин тоже отработали на корнях, правда, в разные сезоны. Приезжали на корни жена Наталья Алексеевна с дочерью Наталкой. Лагерь стоял неподалёку от села Поперечный Зерентуй на речке Драгоценке. Приехала с ними и Наташа – дочь нашего классного руководителя Надежды Васильевны Калуцкой. Были на корнях Елена Стефанович с одиннадцатилетним сыном Максимом и  шестнадцатилетней поэтессой Анной Петковой. Три сезона работали несколько человек из Белоруссии, из министерства строительства. Зимой они работали  под Новотроицком, заготавливали веточки багульника,  зашивали их в крафтмешки по тысяче штук в каждом.  По договору с трестом «Ленцвет» я отправлял мешки авиарейсами в Ленинград. Один рейс, согласно договору, загружался сотней мешков.  К 8-му марта на Невском вовсю торговали букетиками экзотических розовых цветов. Заработки на багульнике были не меньше летних.

    А серёжки были куплены и вовремя вручены дочери. А вместе с ними ещё и золотое колечко.

     Июнь 1983 года. Мы выехали в поле. Сухарев остался  в Калге в заготконторе, где плотно познакомился с приёмщицей, сочной черноволосой девахой,  и - загулял.  Мы с Лёвой поставили на уютной полянке палатку в двух километрах выше деревни Чупрово и уже с неделю жили на супах из пачек и работали на новом для нас поприще.

   Месяц назад мы с Сухаревым уже были здесь, нашли плантацию по самодельным фотографическим картам и по сгоревшей палатке несостоявшегося Корейко. Познакомились с научными работниками ВИЛАРа, которые вернулись доделать последние работы. Научились владеть ломиками, добыли первый корень, и вернулись в город за бригадой.

   Вторая половина мая вытянула из каменистой и радиоактивной калганской земли первую малахитовую траву, выдавила из липких ольховых и берёзовых почек резные игрушечные листочки и свела с ума  всё птичье население реки Чупровки, на каменистом берегу которой стояла наша палатка. Хотя, честно, Чупровка никакой рекой не была – жалкий ручеёк с гигантскими ольшинами по берегам.  Такой ольхи я больше никогда не встречал, мы привыкли, если ольха, значит, это  какой-то кустарник. Здесь же стволы ольхи были почти в обхват, они мощно вырывались к небу, затеняя собой берёзы и лиственницы. У самой воды плотной стеной стояли заросли ивняка – непроходимые дебри.  Вот в этом ивняке затеяли свои амурные игры забайкальские соловьи, у нас их зовут варакушками. Как только солнце уходило за сопки, Лев Николаевич мрачнел, начинал собирать камни на поляне и ссыпать их возле палатки. В это время у самца и самочки начиналась музыкальная дуэль.  Самец где-то в самой гуще веток старательно выводил рулады, но как только он доходил до четвёртого колена, Лев болезненно кривился и запускал в певца камень. Певец менял место и заново начинал серенаду. На третий вечер Лёва знал все его точки, знал порядок передислокации певца и кидал сразу второй камень в новое предполагаемое место, а затем и третий – на упреждение. Бедной птичке почти ни разу не удавалось закончить свою призывную песню.

   - На третьем колене он фальшивит! А на четвёртом делает лишний такт, – и Лёва озабоченно выискивал следующий камень.

   К утру охрипший соловей из последних сил выводил одно колено, за что его  бросила нетерпеливая соловушка и перелетела в соседнюю чащу к сопернику. Лев Николаевич уже собравшийся запулить камень по новому адресу, внимательно выслушал трель победителя, выпустил на землю камень, устало улыбнулся и сказал:

   - Нормально. Не фальшивит, - и пошёл отсыпаться в палатку.

   Но Лев Николаевич не только разрушил одну птичью семью и создал другую, Лев Николаевич заставил меня задуматься над спорной мыслью: не всё, созданное природой и вышедшее из рук Создателя совершенно. Я могу критически относиться к своему музыкальному слуху, вернее, к его отсутствию, но не доверять слуху Льва Николаевича Козельского, с отличием закончившего Ленинградскую консерваторию по классу гобоя и имевшего идеальный  музыкальный слух, не имею права, а это значит – соловей действительно давал петуха, прошу прощения за каламбур.

   На наш маленький мирок у ручья среди волшебных  умбровых стволов ольхи сошло благоволение Господне. Но..  но  сомнение в совершенстве изделий Создателя, осталось. Оно не просто осталось – каждый прожитый день, наблюдения, факты, встречи убеждали и убедили меня в правоте  мысли: совершенства не бывает.  Совершенства не может быть, потому что оно не имеет развития. Достигнув вершины,  дальше можно двигаться только вниз.  К счастью, совершенство возможно лишь как теоретическая категория. И если иногда  встречается женщина неземной красоты, и в ней всё совершенно: и лицо, и фигура, и походка, и стать, и голос, и улыбка, и всё, всё, всё…то надо знать, что за этим идеалом всегда скрывается какая-то внутренняя недоброкачественность, какая-то глубоко укрытая ущербность.

     Интуитивно я стал избегать красоты, выставленной напоказ, находя её подозрительной… После размышлений о соразмерности между совершенством и несовершенством, когда предмет приближается к совершенству настолько, что становится  нежизнеспособным, написалось стихотворение, написалось на любимых скалах:

Ты идеал возьми мишенью,

Но забывать о том нельзя:

Лишь те творенья совершенны,

Где есть невидимый изъян.

Он -  ускользаем, словно блики,

Он - словно суть сама со дна,

Он – как в джокондовой улыбке

Асиметрия не видна.

   Уже позже, после зимовья, тюрьмы, колонии поселения, зоны, я близко сошёлся с удивительным художником Сергеем Ермолаевичем Прудниковым, человеком суровым, молчаливым, избегающим всяческих отношений с властью. Он сам предложил написать мой портрет. А я подарил ему это стихотворение. Сергей к тому времени уже серьёзно болел, спиртного  в рот не брал, в оплату за портрет я с полгода привозил ему из деревни мясо, рыбу, молоко, сметану, творог. В последнюю встречу Сергей Еромолаевич долго ходил у холста, смотрел то на портрет, то на натуру. Потом сказал:

   - В общем-то, готово. Но… Приезжай  дней через десять, заберёшь.

   А через десять дней талантливого художника уже не было среди нас…

   А вот уроки Юры Шумайлова, иркутского журналиста, замечательного человека с редким чувством юмора, я так и не смог приспособить к себе, так и не смог приладить к своей жизни, как ни пытался.  Работал он от редакции  газеты «Советская молодёжь». На заготовку корней вытолкнули его напряжённые обстоятельства на работе, в которые он загнал  себя сам.

   Сложности начались после передовой статьи. В разгаре была кампания по искусственному оплодотворению в животноводстве – героями дня стали  осеменаторы. Юрка написал передовицу под задорным и двусмысленным названием и, будучи выпускающим редактором, сам же пропустил её в печать. Называлась она: «На каждую ферму – хорошую сперму!». Ему влепили выговор и в качестве наказания с бригадой монтажников отправили в длительную командировку по области. Задание было очень ответственным и очень специфическим – сопровождать бригаду монтажников, устанавливающую в районных центрах  памятники Владимиру Ильичу Ленину и освещать в газете митинги, где непременно должен был выступать первый секретарь райкома КПСС.

     Памятник с помощью подъёмного крана собирали из готовых бетонных блоков, которые везли на длинной автомобильной платформе.  Был в бригаде и архитектор, автор памятника, который в первый день показал, как это делается, а на второй день помахал рукой и исчез – уехал тратить свой нехилый гонорар. Негласно руководство работами перешло к Шумайлову, который, после отъезда архитектора, предложил отметить начало хорошего калыма. Бригада согласилась. Набрали в сельпо водки и устроили застолье прямо на блоках.

   Дело в том, что на платформе было два типа Лениных. Первый – лысый, указывал рукой направление, в котором следовало двигаться. В руке Владимир Ильич зажимал кепку.  Второй Ленин – в кепке, тоже указывал направление, но в руке у него ничего не было.

   …Застолье затягивалось, монтажников потянуло на песни, Шумайлов забирался на блоки и кричал петухом. Уже глубокой ночью вспомнили про памятник, на открытие которого утром соберётся население посёлка и где будет держать речь партийное начальство во главе с первым секретарём. Завели автокран и при свете фар быстро скидали готовые блоки. Памятник наспех задрапировали материей и продолжили веселье.

   Утром обалдевшей толпе и не менее обалдевшему начальству предстал бодрый Ильич, указывавший рукой с кепкой правильное направление. На голове у Ленина была вторая кепка… Шумайлова вызвали в редакцию и поставили перед небогатым выбором: или уволиться, или исчезнуть на какое-то время. Юрка взял отпуск без содержания, а тут кстати подоспел Сухарев с предложением поработать на корнях.

   Юра так и остался с нами на все  летние месяцы. Насколько я помню, вся жизнь его состояла из командировок -  у Юры Шумайлова была редкая для журналиста специализация: он выискивал и писал о забытых героях Великой Отечественной Войны, возвращал так и не найденные награды, поднимал архивные сводки, старые газетные подшивки. Но была в его работе и другая сторона, которую он не афишировал – Юра разыскивал предателей, укрывшихся от суда, разоблачал мошенников, носивших липовые награды. И делал это очень успешно, вот только в советское время писать об этом не любили.

   Если десятки и десятки пожеланий, советов, открытий, озарений, подаренных мне другими людьми, подаренных так просто, как снег ложится на плечи – без оплаты – были мною приняты с благодарностью и как-то стали частью моей жизни, то совет Юры, не знаю – к счастью или сожалению – остался почти не востребованным. Наученный своей профессией, он горячо убеждал:

   - Ты поскреби его, поскреби! Человека надо оскребать, там совсем другое! – и скрёб чёрным после корней ногтем самодельную столешницу.

   Розовые очки сбросить мне так и не удалось.

   …А ещё Юра Шумайлов умел кричать петухом.

   В дождливые дни, когда не было работы, мы с Юрой шли в деревню. Я – в сельсовет звонить в заготконтору, Юра – к своей Морячке, так все звали Валентину, воспитывавшую мальчишку от матроса-отпускника, так и не вернувшегося к родным берегам: житейские волны занесли его в какой-то чужой порт. Однако Морячка, как и другая русская деревенская женщина, не унывала, работала в доме культуры, завела курей и коровёнку. Её покос, такой же весёлый, как и она сама – разноцветный, из вязиля, ромашки, тысячелистника, астрагала - пестрел неподалёку от нашего лагеря, где она и познакомилась с Юрой. Там-то Шумайлов, городской житель, научился косить траву и в свободные минуты помогал этой молодой  женщине.

   В те дни, когда завхоз привозил нам продукты на грузовой машине ГАЗ-53 с голубой будкой, на которой самодельными буквами неровно было написано «Живсырьё»,  среди ящиков, коробок, мешков обязательно находился ящик портвейна «три семёрки» - подарок от заготконторы, для которой наша дикая бригада заготовителей, нечаянно свалившаяся на голову директора Беспалова Александра Александровича, стала не только головной болью, но и гарантией выполнения плана по заготовке лекарственного  сырья.

   Мы устраивали небольшой выпивончик. После второго-третьего стакана все вопросительно смотрели на Юру. Юра  всё понимал, отходил от стола, немножко ходил взад-вперёд, выгибал грудь, входил в образ – собирался. Затем находил какую-нибудь возвышенность, то могло быть скамейкой, пнём, камнем, в редких случаях – столом. Юра водружал себя на самодельный пьедестал и присаживался на корточки. Вытягивал шею, поводил головой из стороны в сторону и делал пробу. Обрывал себя, как бы прислушиваясь к эху и делал вторую попытку – подлиннее. И снова прислушивался. Затем откашливался и начинал пение. И одновременно начинал подниматься,  вытягивать шею и вкручиваться в пространство.  Его и без того длинное тело гибко вилось влево-вправо и становилось всё длиннее и длиннее – так извивается язык пламени и превращается  уже в ничто, в  расплавленный воздух…. Заканчивал пение он с закрытыми глазами на невыносимо высокой ноте.

   Как-то раз Юра возьми да закричи по-петушиному в деревне, чем вверг в панику всех чупровских петухов и свёл с ума деревенских несушек – они слушали, склонив головки и прикрыв глазки. С того дня деревенские петухи возненавидели  Шумайлова: стоило ему появиться в начале улицы,  они  как-то узнавали его, закатывали глаза  и впадали в истерику…

   Кроме Валентина Сухарева были в бригаде его жена Мида Анатольевна, готовившая на всех завтраки и ужины. Обедали мы всухомятку прямо на плантациях. Были ещё его сын Виктор с женой Ирой, приехавшие из далёкого Сыктывкара. Приехали с ними и друзья Виктора – Павел Лимеров и Сергей (фамилия забылась).

…Первой покинула этот мир Мида Анатольевна. Валентин остался с младшим сыном Корнеем в осиротевшей двухкомнатной квартире в районе ЗабВО.

    За Мидой Анатольевной ушёл Виктор, сгубило его пьянство.

    Дольше всех продержался Валентин Корнилович.

   Младший из Сухаревых Корней живёт под Читой в селе Адамово, занимается фермерством.

   Связь с Сергеем из Сыктывкара также утрачена.

   Следы Юрия Константиновича Шумайлова также затерялись. Позже через Интернет нашёл  статью Владимира Ходия на уход Шумайлова. Случилось это в 2018 году. 

    Паша Лимеров, заготовитель, в те годы такой же оболтус, как и все мы, по-прежнему живёт и работает в Сыктывкаре. Теперь он – Павел Фёдорович Лимеров, доктор филологических  наук, редактор журнала «АРТ», , ведущий научный сотрудник сектора фольклора ИЯЛИ КНЦ УрО Института ЯЛИ Коми НЦ РАН.   Летом 2021 года и на литературный праздник «Забайкальская осень-23» он приезжал в Читу встретиться с давними знакомыми. Корней Сухарев показал на кладбище могилу отца.

                                       ВАСИЛЬЕВСКИЙ   ХУТОР

   В конце мая 1984 года мы с Валентином Сухаревым поездом едем до Борзи, оттуда рейсовым автобусом приезжаем в село Александровский Завод. Бригада заготовителей сидит в Чите на рюкзаках и ждёт нашей отмашки, то есть, подписанного договора. Костяк бригады – прошлогодний, но пятеро новых. Списался с Сергеем Ткаченко, он вызвал с Сахалина приятелей, которые работали на путине. Их привлекли заработки – вдвое больше и возможность сразу на заработанные деньги купить «Жигули». В те годы это было настоящей проблемой: или надо было выстоять многолетнюю очередь, или сдать через Центр союз, к которому относились все заготконторы страны, молоко, мясо, лекарственное сырьё, или после работы на севере заиметь чеки. Других вариантов не было. Напросилась в бригаду и поэтесса Лена Стефанович с одиннадцатилетним сыном Максимом и  начинающей поэтессой шестнадцатилетней Аней Петковой. Да ещё вызвала из Москвы подругу, двадцатилетнюю девицу, имя которой испарилось из памяти. Я взял их в бригаду не как работников на корнях, а как работников в лагере: готовка пищи, мытьё посуды, работа по хозяйству. Все они в Чите ждут моей телеграммы.

    Местные указывают, как пройти к заготовительной конторе, которая оказалась просторной деревенской избой, разделённой на две половины – добротный пятистенок. Приличная территория, на которой стоит заготконтора, огорожена высоким плотным забором с калиткой. На калитке – амбарный замок. Рядом с калиткой – ворота на две половины. Ворота лежат на земле, сквозь них безбоязненно лезет майская трава. В углу территории притулилась ещё одна изба. Мы проходим по воротам и направляемся к заготконторе, дверь которой распахнута настежь. За столом, обхватив руками столешницу, спит сторож. Сторож пьян в дым. Заглядываем во вторую половину: по углам стоят карабины, винтовки, тозовки. Здесь же и патроны. На вешалах - волчьи и лисьи шкуры. Будим сторожа.

   - Вы кто? – ошалело спрашивает он. Долго смотрит, соображает:

   - Как вы зашли? Там же ворота.

   - Сначала их надо поставить, - говорит Сухарев.

   - Резонно, - философски соглашается сторож. У него умное пьяное лицо.

   - Располагайтесь до утра, там шкуры возьмите, - он показывает на вторую половину и срочно засыпает.

   Мы оставляем свои рюкзаки в обществе и под охраной многочисленного и разнокалиберного оружия и идём в столовую.

   К девяти утра, ступая  по воротам, появляется директор заготконторы Беспалов Александр Александрович. Стройный, высокий, подвижный. Знакомимся. Беспалов очень рад нашему появлению, честно признаётся, что у него горит план по заготовкам лекарственного сырья: не может найти людей: у местных деревенских – то покос, то колхоз, то понос, то навоз…   Тут же составляем  договор. Сторож уже проснулся, умылся, убрал бутылки и бубнит в затылок директору:

   - Сан Саныч, сколько раз говорю – ворота надо поставить.

   Беспалов обращается к нам:

   - Что, мужики, поможете?

   Навесили ворота и возвращаемся к договору. Вот он.

                            ТРУДОВОЕ   СОГЛАШЕНИЕ

   Я, Вьюнов Вячеслав Александрович, заключаю трудовой договор с Александро-Заводской  Заготконторой и обязуюсь в течение заготовительного сезона 1984 года  поставить и обработать 6 (6) тонн воздушно-сухого сырья корня вздутоплодника сибирского. Обязуюсь предъявить заготконторе материал в срок и с хорошим качеством.

   В свою очередь вторая сторона в целях обеспечения работы обязуется  снабжать меня палатками, брезентами, полиэтиленовой чёрной плёнкой, сеткой вольерной, флягами для воды, консервами мясными и молочными, транспортом, посудой, спальниками или кошмой.

   Все остальные детали оговариваются по обоюдному согласию.

    Заготовитель: Вьюнов Вячеслав Александрович, паспорт ………

    Директор Алек-Заводской Заготконторы: Беспалов Александр Александрович.   Печать…….

    27 мая 1984 года.

   Сухарев достаёт фотографии плантаций Алек-Заводского раойна. В районе села Васильевский хутор плантация не настолько богатая, насколько большая: не переезжая, можно долго стоять лагерем на одном месте. Каждый переезд – это потеря рабочих дней, поиск места для нового лагеря и его установка, поиск транспорта, предварительная разведка, поиск удобных подходов к месту работы, знакомство с местным начальством и пограничниками – всё-таки погранзона. Лишний переезд – неразумная трата времени. Решили остановиться возле села Васильевский Хутор.

   Беспалов на полчаса исчезает и появляется за рулём автомобиля ГАЗ-53 с будкой. На будке написано «Живсырьё». (Такие машины имела каждая заготконтора области). Мы забрасывает рюкзаки в будку и подъезжаем ко второй избе, которая оказалась складом. Грузим палатки, спальники, раскладушки, словом, весь бутор, без которого не прожить в поле. Затем, помедлив, выкатывает новенький грузовой мотороллер «Муравей» и передаёт мне документы к нему. По доскам закатываем мотороллер в будку «Живсырье». Я расписываюсь в накладной. Мы с  Сухаревым устраиваемся в кабине, Беспалов сигналит сторожу, сторож гордо открывает установленные ворота, из щелей которых торчит вырванная с корнем трава,  и мы выезжаем на улицу. До Васильевского Хутора семьдесят километров. Полевой сезон 1984 начался!

    Васильевский Хутор – большое село по-хозяйски устроилось на ровной плоской возвышенности. Вокруг небольшие сопки с залысинами по южным склонам, северные поросли лиственным лесом – осиной, берёзой – царство вздутоплодника сибирского. Кое-где встречаются колки даурской берёзы, её ещё называют чёрной или каменной. Берёза свиловата, вся в узлах – такую берёзу не всякий топор берёт. Но горит – бока железной печки становятся алыми. Так горит аммонит: в Верхне-Каларской партии, где я работал горняком и подрабатывал взрывником,  из хулиганства мы отламывали четверть патрона взрывчатки и забрасывали в печку, сделанную из толстостенной бочки – бочка становилась алой, а труба – белой, и готова была потечь…

   Останавливаемся у дома из силикатного кирпича на две половины.

   - Здесь живёт Горлов, ветеран, инвалид. У него можно оставить вещи.

   Нас встречает пожилой высокий худощавый мужчина. Правая рука прижата к груди, пальцы скручены, у него подпрыгивающая походка. Он здоровается и буднично поясняет:

   - Энцефалит. В войну японцы испытывали новое оружие, забрасывали снаряды с заражёнными клещами, много народу тогда погибло. Я вот выжил.

   Знакомство это переросло в дружбу. Мы ещё три сезона работали у Васильевского Хутора, поэтому экспедиционные вещи, которые мы выкупили у заготконторы, в том числе и мотороллер,  не увозили в город, а оставляли в сарае Горлова. 

   Выгружаем вещи, скатываем мотороллер, прощаемся с директором заготконторы. Я сразу начинаю заниматься техникой: масло, бензин, обкатка на холостых оборотах. Сухарев идёт представляться  местному начальству.

   Наутро выезжаем к месту будущих работ, это падь Могойтуй. В самом устье, справа от ручья, маленький домишко. Чабанская стоянка. У входа – стопка аргала, сухого навоза. Поодаль – загон для овец и катон. На шум мотора из дверей домика появляется мужичок. Мы здороваемся. Мужичок не отвечает. Он чешет грудь под синей майкой и спрашивает:

   - Как думаете, дождь будет? Или не будет?

   И отвечает сам себе:

   - Наверно, будет. Значит, надо занести аргал, - кивает на стопку топлива. Потом чешется и думает.

   - А может, не будет? Тогда не надо.

   Вдумчиво смотрит на небо.

    - А он уже пошёл, теперь всё равно поздно.

   Действительно, начинает накрапывать дождик. Мы с Сухаревым переносим аргал внутрь. Хозяин занимается печкой.

   - Бронислав. Чабан. – Наконец представляется он,

   Печка слегка дымит, поначалу едкий дым раздражает, но потом привыкаешь к нему и он даже становится приятным.

   Пока пьём чай, чабан с чудным для этих мест именем,   расспрашивает нас о работе. Когда доходим до заработков, он округляет глаза:

   - Сколько, сколько?! Да на хрена мне эти бараны, - он пинает кучу аргала:

   - Завтра же иду с вами!

   -  Мы начинаем, как только  светает, это пять утра. А работу заканчиваем по темноте, это около полуночи.

   - Да за такие деньги… - Бронислав не находит слов.

   Под мелким дождиком находим место для лагеря – это на пару километров выше чабанской стоянки. Ставим палатку, разбираем раскладушки, вытаскиваем из кузовка спальники. Натягиваем брезентовые плащи и идём смотреть корень, это немного выше по склону. Корень хороший, промышленный и главное – он сидит в дресве. По хронометражу за минуту добываешь десяток корней, На один корень должно уйти не более шести секунд.

   Назавтра в пять утра к нам присоединяется Бронислав.

   - А как же овцы?

   - Их Кайзер пасёт, - он кивает на склон, усыпанный серыми пятнами. Пятна медленно передвигаются. Вокруг отары неспешно бегает большой чёрно-белый кобель.

   - Он свою работу знает, к вечеру пригонит в загон. Кайзер – беда и выручка…

    Вечером Бронислав потребовал заработок за день. Я взвесил его корень, пересчитал на усушку и выплатил тридцать рублей. Бронислав выпучил глаза:

   - Ничего себе! Я столько за десять дней зарабатываю.

   Однако на работу больше не вышел. Объяснил доходчиво:

   - Это не по мне – весь день долбать землю.

   Во всех селах, где нам доводилось останавливаться за семь лет работы на заготовках лекарственного сырья, местные – от чабана до механизаторов – узнав о заработках, божились бросить свою работу и завтра же выйти на плантацию. И никто не вышел. Бронислав – исключение.

   Постепенно бригада втянулась в работу. В пять утра быстро завтракали и расходились по своим участкам. В полдень, когда начинал лютовать паут, приходили на обед и самое жаркое время проводили в палатках, низ которых был подвёрнут – для сквозняка. Потом – снова работа – до темноты. Приходилось внимательно смотреть под ноги – в тех местах водилось много змей. Хозяйственный отдел бригады – Лена, Максим, Аня и москвичка без имени - тоже стали ходить со мной на плантации. Обрубали стебли вздутоплодника под самый каудэкс, прошлогоднюю сухую ботву, рассыпали корень на чёрную полиэтиленовую плёнку, выбивали из него землю, затаривали корнем мешки. Какая-никакая, а всё помощь. Добывать корень, конечно, им было не под силу. Москвичка работала в брезентовых верхонках, которые называла «варежками».

   Как-то проезжаю на мотороллере мимо стоянки Бронислава, он машет рукой. Останавливаюсь, глушу мотор. Подходит чабан и показывает рукой на дальний увал:

   - На том увале много корня, крупный.

   - Спасибо, посмотрю.

   На другой день сходил на дальний увал. Вернулся и говорю ему:

   - Бронислав, ты прав, там хороший корень, крупный и много его. И склон покатый, и дорога рядом. Но это не тот корень, который нам нужен. Нам нужен корень в дресве, а там трава и дёрн. За минуту больше одного корня не добудешь, а это не больше десяти рублей в день. Нам нужен корень в дресве. Ради корня в дресве мы и дорогу проложим, и мост построим, и гать наведём – хоть к чёрту на кулички. А это не наш корень, пускай он себе дальше растёт.

   Похоже, Бронислав обиделся, засопел и ушёл.

   А мы действительно гатили заболоченные места, строили временные мосты, рубили просеки под дороги – всё для того, чтобы вывезти корень с дальних плантаций. Затраты кратно окупали себя.

   Случались и казусы. Народ в бригаде – городские жители, в таких условиях  впервые, то есть, не были приспособлены к экстремальным условиям. Взять хотя бы такие случаи. Как-то, переезжая брод у самого лагеря,  ЗиЛ-157 или, как его зовут в народе, «крокодил», провалился по самую раму. Двое суток не могли его вызволить.  Вырубили ближний лесок на ваги и воланы-подкладки, но вырвать из болотной жижи пятитонную гружёную махину не смогли и пригнали из села трактор ДТ-75. Стали тянуть – лопнул трос. Тогда Сергей Ткаченко говорит:

   - Погодите, я сейчас! – И бежит в палатку, из которой появляется с мотком капронового шнура.

    - Это вместо троса! Мы его втрое, он же капроновый, должен выдержать!

   Тракторист посмотрел на него как на сумасшедшего. Потом также посмотрел на меня: мол, командир, ты кого здесь понабрал?

   Аня Петкова перебралась в Читу из Прибалтики, перевели отца, большого военного чина, кажется, даже генерала. Вместо того, чтобы  на всю ораву чистить картошку, которую она сроду в руках не держала, и мыть посуду, ходит по цветущему лугу, любуется и нюхает цветы, добрая часть из которых ядовита.

   Максим кричит от дальней палатки:

   - Дядя Слава, посмотрите, я кузнечика поймал! 

    Дядя Слава поворачивается и трахается головой о чугунную трубу под кухонным навесом – на неё от мышей подвешивались продукты. Дядя Слава трёт ладонью место ушиба и раздражённо, не выпуская из себя на волю нехорошие слова:

   - Максим! Что ты всё дядя Слава, да дядя Слава! Кузнечика поймал, их тут тысячи скачут, что же, на каждого смотреть!

   Москвичка без имени не даёт проходу: ей нужен отдельный туалет. По часу сидит перед зеркалом: маникюр, педикюр, помада… Перед кем, интересно? Мужиков она не видит: они уходят на плантации на рассвете – москвичка ещё спит, возвращаются в темноте – москвичка уже спит. Приходят в жару, падают поверх спальников и отрубаются. Из мужеского полу в лагере лишь одиннадцатилетний Максим, да я, весь в мыле, возникающий из ниоткуда на пять минут, чтобы выгрузить продукты, собрать заготовленный корень, завесить и снова исчезнуть на плантациях. Через неделю москвичка без имени робко отзывает меня в сторону и говорит:

   - Я больше так не могу. Я домой хочу. К маме. – И хлопает нарощенными ресницами.

   Я прикидываю в уме время и расстояние до Алек-Завода. – сегодня уже не успеть к автобусу. Говорю:

   - Завтра с утра.

   - А машина будет?

   - Будет. – Киваю на мотороллер.

   - На этом? – Она с ужасом смотрит на трудягу «Муравья», - А меня сюда Александр Александрович привёз на своей…

   - А что? Всего семьдесят километров, ерунда! Дорога хорошая, грунтовка.

    Часов в десять выезжаем. В Алек-Заводе выдаю ей деньги: на автобусный билет  до Борзи, на железнодорожный билет от Борзи до Читы и на железнодорожный билет от Читы до Москвы. И на питание. Москвичка без имени пересчитывает деньги и спрашивает:

   - Почему столько? Билет на самолёт стоит от Читы до Москвы сто десять рублей.

   - Потому что на большее Вы не заработали. Даже на это…

   На прощание москвичка язвит:

   - Никогда не забуду это ваше Забайкалье и особенно Васильевский Хутор.

   Бью сапогом по стартеру и уезжаю.

   Из всей бригады лишь трое прошедших огонь и воду. Это Ленка Стефанович, выросшая в частном деревянном доме: она умеет и дров нарубить, и гвоздь вбить, и суп из топора сварганить, и костёр разжечь. И вечные бродяги – Витька Коврижник и Серёга Жеребятьев. Пожалуй, ещё сахалинцы, но они знают море, тайга для них – чужая и непонятная стихия. Хотя схватывают всё на лету.

   Палатка, работа на износ, холодная вода по утрам, быстрый перекус у костра – лучших учителей трудно сыскать. Уже через неделю жизнь обмяла городских, отформовала по своим законам и линиям.

   …На другой стороне пади Могойтуй располагалась отара Дони Зайцева и Володи Эпова. Там же у них и домик. Могойтуй в переводе – голова змея. Змей там действительно много. А ещё упорно ходила легенда о большом змее, который живёт в этих местах. Змея этого никто не видел, но все видели его след через дорогу. А ещё утверждали, что он в толщину почти полметра. А ещё кто-то встречался с ним  и утверждал, что у него зелёные глаза. А ещё утверждал, что у него хранится смятая алюминиевая фляжка, в которую гигантский змей вцепился зубами – это и спасло. Этого «кого-то» я так и не смог отыскать среди населения Васильевского Хутора.

   Как-то заезжаю к Зайцеву и Эпову. Володя стоит с одностволкой и показывает мне: тс-с-с. Сам осторожно идёт к длинной узкой канаве, промытой ливнями.

   - Там табунок куропаток, но кто-то уже успел проредить, - объясняет Доня. Володя стреляет. Подходим и мы. Куропатки побегали, побились и уснули. Одним выстрелом снял пятнадцать штук.

   - Забирайте! – жестом показывает Володя. Мы собираем куропаток, половину оставляем чабанам. Потом я перехожу к главному, ради чего приехали. Говорю:

   - Володя, Доня, надоела тушёнка. Как бы договориться насчёт барана?

    Сговариваемся о цене.

   - Вам живого или здесь…

   - Живого, мы сами.

    - Тогда приезжайте вечером, когда отара будет в загоне, выбирайте, какой понравится.

      Лето в Даурии – пекло. Работали мы на южных открытых склонах. Солнце в зените, ни кустика, ни деревца. Чтобы хоть как-то спастись от жары, мы перед сезоном запасались у военных нижним бельём – кальсонами и рубахами. Во-первых, в белом не так жарко. Во вторых, пауты на белое садятся неохотно. Правда, через неделю белое становится серым. Добытые корни мы сносили на поросшую кустарником и деревьями сторону сопки, где в тени легче было обрубать ботву. Там же рассыпали на чёрный полиэтилен очищенные корни для сушки – на чёрном сохнет быстрее. И вот сижу я, тюкаю своим мачете, у которого длина лезвия сорок сантиметров, ботву и вдруг слышу неподалёку женские голоса.  А голоса всё ближе и ближе. Мне бы оставаться на месте, но я сдуру залёг за куст. Вижу, вышли на полянку женщины, девочки с корзинками, бидончиками – подошла земляника. И одна молодка идёт прямо на меня. Молодка обошла куст и замерла: за кустом затаился мужик в серых кальсонах, на роже его – многодневная щетина а в руке – огромный нож. Что она могла подумать? Бабы побросали свою посуду и с криком бросились в село. Вскоре прибежали мужики с кольями. Пока то да сё, пока разобрались, пока посмеялись. Но проставляться всё равно пришлось…

   Но однажды вышла накладка. Как-то, рассматривая фотографии плантаций, взгляд задержался на одной, в Сретенском районе.  Если верить нашим переснятым фотографиям карты, недалеко от Сретенска под Копунским хребтом находилась небольшая, но богатая плантация вздутоплодника. Я выехал на место, проверил и сказал мысленное «спасибо» москвичам за кропотливую работу: плантация действительно оказалась небольшой, но очень богатой. Кроме Женьки Алексеева в Сретенске знакомых у меня нет. Предложил ему набрать людей, спросил, есть ли надёжные.

   - Есть, - сказал Женька. – Трое. Недавно освободились.

   Через два дня привёз им спальники, продукты, палатку, инструменты. Но в спешке не показал все тонкости сушки корня.

   Через несколько дней, когда я приехал за мешками с готовым сырьём, меня изумил вид лагеря: палатка, костёр, стол были обнесены двойным рядом колючей проволоки.

   - Эй, мужики, а вы что, без этого уже не можете? – показываю им на колючку.

   - Да не-е, - они смеются: - Это от коров, задолбали уже.

   Смеёмся вместе. Завесил и забрал корень. Не стал развязывать мешки и проверять сырьё. В итоге по моей халатности была нарушена технология заготовки и сушки. Зимой из Москвы пришло рекламационное заключение лаборатории о превышении минеральных примесей и влажности.  Выплата денег задерживалась. Мне предложили приехать на фармзавод, довести корень до нужной кондиции. А заодно пройти в институте курсы повышения квалификации. В сушильном цехе фармзавода познакомился с Вадимом, остроумным общительным человеком, к тому же – гостеприимным, что для москвичей по нынешним временам редкость.  Там же познакомился и с Алексеем Орловым, который приходился дальним родственником Леониду Иличу Брежневу. Алексей терпеливо и подробно объяснил мне степень родства, я же, понадеявшись на память, не записал, а теперь вот жалею. У Вадима неподалёку от Ботанического сада был свой дом и участок с садом. Именно в том доме я прожил две недели, именно там бродили дерева по пояс в снегу, именно там было написано стихотворение:

Я жил в ту зиму где-то под Москвой.

Просторный дом и сад в снегу по пояс.

Писал стихи с надрывом и тоской,

И Бахуса всё время беспокоил.

Там было много книг.

И в тишине

Страницы их похрустывали мило.

И почему-то женщина ко мне,

Как только вечерело, приходила.

Мы пили подогретое вино,

Мы с нею целовались до рассвета

В пустом дому.

И видели в окно,

Как бродят дерева в сугробах света…

Она за электричкой долго шла

Пустынным и заснеженным перроном.

Так что ж она, серьёзная, нашла

В повесе – молодом и бестолковом?

Но значит, что-то было в глубине

За всей бравадой – к нынешней обиде –

Большого, настоящего во мне,

Чего я, к сожалению, не видел.

   В стенах института познакомился с Фернандо Фернандовичем Бланко, который на то время являлся главным врачом онкологического Центра и с которым заключил договор на поставку корня молочая Паласса (мужик-корень).  А через несколько лет тюбики с кремом под названием «Молочай» уже появились в аптеках.

   К тому времени я успел подписать договор на поставку корней родиолы розовой (золотого корня) для «Фитона» - совместного советско-корейского производства (Чита, улица Угданская – 3) с директором с советской стороны Лидией Васильевной Кисель. И подписал кучу договоров с Читинским аптекоуправлением на поставку лекарственного сырья: черноголовник, шармадон, левзея сафлоровидная, шлемник байкальский, цимицифуга (клопогон даурский), багульник болотный, лист и веточку брусничника и ещё с десяток растений. Удалось зациклить работу кооператива по заготовке растений на круглый год (ёлки на Новый год и с Ленинградским Цветтрестом букеты багульника к 8-му марту).

   Алексей с Вадимом на следующий 1985 год прилетели в Читу и отработали свой отпуск на заготовке корня вздутоплодника сибирского в пади Нарым неподалёку от Васильевского Хутора, что в Александро-Заводском районе. Думаю, их привлекли не только возможность заработать, но ещё и шанс побывать в далёком Забайкалье.

   Ни с Алексеем Орловым, ни с Вадимом мы больше не встречались.

   Лидии Васильевны Кисель уже нет с нами.

                     ЖИЗНЬ,  ПОСТАВЛЕННАЯ  НА  СЛУЧАЙ

   Расскажу  историю  одного  стихотворения  поэта  Виктора  Коврижника.

    Лето 1985 года. У  второй смены заготовителей лекарственного сырья закончился отпуск, они вернулись в город – кто в редакцию  газеты, кто к своим литературным делам.  Я поехал за очередной партией  отпускников, кажется, это были поэт Николай Ярославцев, одноклассники Володя Зимин и Женя Абраменко,  журналисты Николай Додон и Виктор Ланцов, друг Сергей Леонов, кто-то ещё, уже не помню. Да ещё  места наших будущих работ надо было согласовать с пограничниками – на юго-востоке области районы сплошь пограничные, въезд только по пропускам. Поехал и задержался.  В пустом палаточном лагере  без продуктов и сигарет, проклиная судьбу и меня,  остались Виктор Коврижник  и телевизионщик Владимир Попов. Вот тут-то и прищучила их небывалая гроза.

   

             ГРОЗА

                              В.Г.Попову

И всё же гроза. И даурскою ночью

 Наотмашь хлестала деревья вода.

 За молнией молния. Дико. Наощупь.

 Палаточку нашу искала беда.

 Казалось: сейчас, не успеем и ахнуть,

 И лба окрестить, и вздохнуть  напослед,

 Как огненным росчерком молния махом

 Нам выпишет срочный билет на тот свет.

Всю ночь напролёт мы не знали затишья,

 Но в тысячный раз о пощаде скуля,

 Сквозь всю эту жуть я вдруг чётко услышал,

 Как плачут деревья и стонет земля.

 Коль стонет земля, то мужчина обязан

 Навстречу удару вставать во весь рост:

 Мы как-то с тобой это поняли  разом

 И выбрали самый отчаянный пост.

 Потом было солнце и утро, и небо,

 В котором парили, качаясь, поля.

 И пахла тугим поспевающим хлебом

 Родимая горькая наша земля.

 А мы с тобой спали, как в дальнем походе,

 Земля продолжала вращенье своё.

 Земля никогда не предаст нас, Володя,

 Лишь только бы мы не предали её.

                    

       Честное отличное стихотворение о мужском достоинстве.  Хотя никакого практического, да и любого смысла не было в том, чтобы торчать посреди прошиваемой молниями степи. В стихах вообще нет практического смысла, практический  смысл бывает  в действиях, а стихи – это поступок. После прочитанного хорошего стихотворения  целую минуту ты уверен, что теперь твоя жизнь изменится, всё будет иначе, потому что  как раньше жил, жить нельзя – ничего решительнее этого решения ты ещё не совершал в жизни. И совсем не важно, что уже через две минуты  ты в шлёпанцах прошаркаешь на кухню поставить чайник, а потом плюхнешься в продавленное кресло,  и твоя единственная, неудачная и никому ненужная жизнь  похлыняет дальше в беспросветное будущее,  но – спасибо стихотворению за это шевеление в душе, за эту минуту, которая напомнила тебе: ещё жив! Жив ещё!

    Самое часто повторяемое слово в стихах Виктора Коврижника – случай и различные производные от этого слова. Представить Виктора чиновником, клерком, бухгалтером также нереально, как представить нимфу на пенсии. Свой единственный стихотворный сборник, подаренный мне,  Коврижник подписал так: «Бродяге от бродяги, поэту от поэта»». В слове «бродяга» нет преувеличения или натяжки. После Могзона, оказавшись в Чите, Виктор часто не знал место следующего ночлега. Так и скитался по знакомым, пока редакция не вселила его общагу по улице Курнатовского, так называемую, «кошару», через которую прошла добрая половина работников редакции. В «кошаре» было три комнаты, одна с видом на юг - для женщин или женатых, вторая, с видом на север, для холостяков, и одна общая. В первой был диван, во второй спали на полу на матрацах. Денег не было. Редкие гонорары, авансы и получки улетали мигом - закупали основные продукты, что подешевле: вермишель, маргарин, сахар, картошка, хлеб, какие-нибудь крупы. Остальное уходило на вино. Как-то захожу в «кошару» к Коврижнику. Виктора нет.  Саня Ленинг, корреспондент молодёжной газеты «Комсомолец Забайкалья», пьяный до изумления, рвёт отпускные деньги и кидает их в окно. Рядом редактор этой газеты Валера Симонов. Он тоже – до изумления.

   - А я что – хуже! – восклицает редактор. И тоже начинает рвать и кидать в окно деньги. Отпускные деньги Ленинга.

   Состав «кошары» постоянно менялся. Кто-то возникал на день-два, кто-то задерживался на неделю-месяц. С полгода жил в общаге студент медицинского института Игорёк. И прибилась к «кошаре» кошка. Чёрно-белая. И всё время мяукала – жрать просила. А откуда – у самих нет. Игорёк принёс какой-то препарат и шприц и на время усыпил её. Ввёл в состояние анабиоза. Так и повелось: к авансу и получке кошка просыпалась, отъедалась и засыпала. Это продолжалось месяца три-четыре. Потом она улизнула через открытые двери, которые, кстати, и не закрывались.

   Если память не изменяет, находилась эта «кошара» по адресу: Чита, улица Курнатовского, дом 37, пятый этаж, направо.

   Владимир Попов сразу после полевого сезона уехал в столицу на курсы повышения квалификации. Там ему предложили работу на родине Сергея Есенина - в Рязани, где при облисполкоме создавалось рязанское телевидение. Владимир согласился и в тот же год оставил Забайкалье.

   Покинул этот мир Владимир Попов в 2008 году.

   Саша Ленинг уехал из Читы.

   Валеру Симонова взяли в редакцию газеты «Комсомольская правда».

                                     КОНСПИРАЦИЯ

    В первых числах августа 1986 года вечером в лагерь пришёл Владимир Сиротенко. Работали мы в Нерчинско-Заводском районе

   Володя не приехал с бригадой, он вынужден был остаться на несколько дней в городе оформлять разрешающие документы – бригада работала на пограничной территории. Мне, так как я занимался разведкой, необходима была карта крупного масштаба, так называемая топографическая основа. Топооснова относилась к совершенно секретным материалам и выдавалась только военным и начальникам геологических партий. И только через первый отдел.  Потерять такую карту или передать в чужие руки являлось серьёзным преступлением. Но мне такая карта  требовалась  позарез: на ней были изображены тропы, зимники, отдельно стоящие деревья, охотничьи избушки и разная другая мелочь. Об этом я ещё в городе рассказал Володе. Он подумал, а потом ответил: «Есть у меня знакомый на картографическом предприятии. Что-нибудь придумаем».

   Ему действительно удалось немыслимое: он достал совершенно секретную карту. Чтобы подстраховаться, Сиротенко прикрепил карту внутри своей гитары под грифом. Сел в поезд и очень довольный собой и своими конспиративными способностями поехал за длинным рублём. В попутчики ему попался весёлый компанейский рубаха-парень. Они долго говорили, потом Володя решил поиграть на гитаре и попеть  бардовские песни. Гитара звучала неважно. Сиротенко признался, оправдываясь перед заинтересованным слушателем:

   -  Это я там секретную карту везу, чтобы пограничники не нашли.

   - Ну, ты голова! Я бы не сообразил! Здорово!  А куда ты едешь?

   - Из Борзи на автобусе доеду до Нер-Завода, там на попутке до Георгиевки, а там девять километров до лагеря.

   В Борзе они горячо попрощались и Володя сел в автобус. Через полдня он был в Не-Заводе, поймал попутку и к вечеру уже в нашем лагере пил чай с молоком и рассказывал, как он всех провёл, как ловко придумал с гитарой. Почти Штирлиц!

   - А никто кроме тебя не знает об этом? – осторожно спрашиваю его.

   - Конечно! – заверяет он меня, - я рассказал только Эдику.

   - Кто такой Эдик?

   - Это попутчик, мировой парень! Всю дорогу анекдоты травил. Да ты не переживай, он – свой человек, я в людях разбираюсь.

   - Дай-то Бог.  

   Нехорошо заныло под сердцем.

   - Ладно, иди отдыхай с дороги. Вон в той палатке свободное место, там и спальник возьми…

   Завтрак в семь часов. Длинный стол под навесом, вдоль стола лавки. Только бригада расселась за стол, подъехал «уазик» с военными номерами. Из него выходит весёлый человек в защитной форме, широко улыбаясь, идёт к Володе Сиротенко:

   - Здорово, Вова!

   - Здорово, Эдик! А ты как меня нашёл?

   - Да вот видишь, нашёл. Приехал послушать твою гитару. Сыграй что-нибудь.

   Сиротенко в недоумении отправляется в палатку за гитарой. Эдик кричит ему вслед:

   - Только там ничего не вытаскивай.

   И представляется нам:

   - Начальник оперативной группы комитета государственной безопасности капитан Эдуард Селезнёв,  предъявите, пожалуйста, паспорта и пропуск в пограничную зону.

   Мы расходимся по палаткам, приносим документы. Документы в порядке.

   - Всё нормально, - весело говорит капитан. Берёт у Сиротенко гитару, пальцами нащупывает в деке под грифом карту и также весело обращается к Володе:

   - Ну, что, Вова, прокатимся.

    Сиротенко понуро молчит. Словно его взяли за шкирку, на секунду опустили в холодную воду и выдернули наружу. Весёлый капитан забирает у Володи паспорт и пропуск в пограничную зону. На прощанье рубаха-парень рассказывает нам анекдот. Мы не смеёмся. Особенно сильно не смеётся Володя Сиротенко. Володю довозят до Борзи и сажают в поезд до Читы. Конечно, жаль, что у Володи не получилось заработать. Но в десять раз жальче того бедолагу  из картографического комбината,  который пострадал от Володиной болтливости.

                                СЧАСТЛИВЫЙ    СЕРЁГА

        Июль  1986  года.  Сворачиваем  лагерь  возле  села Поперечный  Зерентуй.  В  романе  Константина  Седых  "Даурия"  это  село  названо  Мунгаловка. В  начале  века  было  более  трёхсот  дворов. Церковь.  Богатая  казачья  станица. Сейчас  менее  тридцати домов,  у  половины  из   них  заколочены  окна.  Заборы  и  изгороди  пущены  на  дрова. Полный  развал.  В  скособоченном  магазине  на  полках  лишь  банки  с  морской  капустой.  За  семьдесят  лет  всё,  что  можно,  расказачено,  раскулачено,  разворовано,  пропито,  пущено  по  ветру  неразумными  детьми. Лишь  фамилии  остались  те,  старинные:  Чепаловы, Каргины,  Козулины...

   Вчера отвёз в районный центр в село Нерчинский Завод жену, дочку Наталку и Наташу, дочь бывшей классной Надежды Васльевны Калуцкой. Они с неделю жили в лагере, смотрели на нашу работу, ходили по цветущим лугам, плели венки. Перед возвращением зашёл в книжный магазин, что в доме с  портиком из четырёх деревянных колонна. Дом купцов Кандинских. Между этими колоннами, возможно, восемьдесят  лет назад бегал маленький Василий,  будущий художник, гордость русского авангада. А ещё раньше на семьдесят лет здесь бывал поэт Бальдауф и останавливались жёны декабристов. Сейчас в этом огромном доме кроме книжного магазина размещается хозяйственный магазин, краеведческий музей, какие-то конторы…

   Как-то на закате поднялись мы по голому крутому склону на сопку. Далеко внизу наш лагерь, костёр, палатки. На той стороне широкой долины синеют высокие горы – это уже китайская сторона. И так далеко было видно, и такой простор лежал перед нами, что Наталка восторженно выдохнула:   - Я сейчас полечу!  - Раскинула руки и побежала вниз – всё быстрее и быстрее по крутому склону, и уже не остановиться… Ссадины на коленях и локтях зажили быстро, как всегда они заживают в детстве.

   Возвращаюсь из районного центра, проезжаю единственной улицей Поперечного Зерентуя. Возле магазина необычное оживление. Вряд ли это из-за морской капусты! Останавливаюсь. Бабы вытискиваются из толпы с тазиками, в которых  какие-то серые подозрительные куски. Оказывается, в магазин привезли конфеты подушечки, в народе их называют «Дунькина радость». Подушечки от жары,  времени и сложной жизни слиплись в блоки, которые мужики, добровольные помощники продавщицы, рубят на колоде топорами. Куски идут на развес. Их разбирают вместо сахара и на брагу…. Вспомнилась зимняя командировка в Чару от редакции газеты  «Забайкальский Рабочий». Случилось это под Новый 1980 год. Иду в гостиницу по хрустящей улице Чары. Температура за минус сорок. Навстречу – мужики с авоськами, в которых куски фиолетового льда. Кто-то везёт эти глыбы на детских санках. Оказывается, в магазин завезли вино «Каберне», почему-то  разливное. На  морозе вино замёрзло, вот и рубят его топорами. Картина, достойная кисти Моне,  до сих пор стоит перед глазами.

   …В России,  часто обычные правила, принятые повюду, приобретают необычные формы, обрастают линиями, которые лежат  только в системе русского мирвоззрения. Эти линии, эти формы не способны понять люди, у которых при виде Храма Василия Блаженного глаза останутся сухими… Мы – другой мир. Кто это понимает, не способен покинуть свою родину.

   Вспомнилось стихотворение, написанное в ранние годы:

Всю жизнь в очередях – постой-ка,

И  хоть не шибко я дюжой,

Мне ближе русская помойка,

 Чем Лувр – холодный и чужой.

  В какое-то время, признаюсь,  мне было стыдно за эти свои строчки.   За эти  строчки меня били  справа и слева. Синяки до сих  пор не  сошли. Но эти строчки   уже были опубликованы.  И за них надо было отвечать. А потом прошло время. И время всё расставило всё по своим  местам.  И теперь мне уже не стыдно за эти  зарифмованные слова.

   Единственная вечно одушевлённая стихия в этом мире – время. Ни друг, ни любимая, ни  жена, - все они подвластны времени… Такие мысли иногда приходили ко мне, но они были лишними, они отвлекали, они мешали, и я их выталкивал из своей ночной палатки. Но они не  уходили и накапливались. Они ждали своего часа…

           Меняем  лагерь.  Рано  утром  переезжаем  на  ту  сторону  хребта  в  район  села  Георгиевка. Ищем  место  для  лагеря.  На  лошадях  подъезжают  местные  чабаны,  показывают  уютную  полянку  у  ручья.  От  них  же  узнаём  последнюю  деревенскую  новость:  чабан  Серёга   Макаров  заколол  кинжалом  волка. Зашёл  в  катон,  а  там  волк,  которому  некуда  было  деваться.  Волк  бросился  на  чабана,  который  просто  выставил  перед  собой  нож, который чабаны  старательно  называли   кинжалом,   и  надел  на  него  волка,  как  шашлык  на  шампур.

      Поставили  палатки.  Сколотили  кухонный  стол,  скамейки.  Натянули  над  ними  брезент. По  традиции  первый  день  на  новом  месте  уходит  на  обустройство  лагеря. Отдых. Других  выходных  за  сезон   не  предусмотрено.  Достаю  НЗ - ящик  портвейна.  В  стране  сухой  закон.  Добыть  такое  богатство  стоит  немалых  трудов  и  больших  связей.  Бригада  оживилась.  Заговорили  громче.  Посыпались  шуточки.

      И  тут,  как  чёрт  из  табакерки,  появился  неизвестный  человек.  Сначала  из  ивовых  кустов  показалась  лошадиная  морда.  Морда  была  хитрой  и  даже  имела  какое-то  глумливое  выражение.  Затем  над   ней  возник  и  сам  наездник. Худощавый  мужчина.  Лицо  смуглое.  Брацковатое.  Типичный  гуран.  Он  ещё  и  слова  не  сказал,  но  все  сразу  поняли,  что  это  и  есть  тот  самый  Серёга  с  кинжалом.

      Серега  увидел  ящик  с  вином.  Не  стал  суетиться.  Легко  спрыгнул  с  коня,  захлестнул  чумбур  за  куст, ловко  стянул  мунгальским  узлом.  Неспешно  подошёл.  Поздоровался.  Представился.  Кивнул  на  ящик:

      -  Наливай,  что  ли!..

      И  как-то  это  прозвучало  не  нагло,  не  обидно.

      Спрашиваю:

      -  Расскажи,  как  ты  его...

      Серёга  кивает. Протягивает  свой  "кинжал".  Нож  как  нож. Оттянут  и  кован  из  пальца   гусеничного  трака.  По  забайкальским  селам  у  каждого  мужика  есть  такой.  Есть  такой  и  у  меня.  Но  этот  "кинжал"  рассматриваю  с  особенным  интересом.

       Серёга  тем  временем  серьёзно  и  обстоятельно вливает  в  себя  кружку  портвейна. Закуривает  "Приму". По-хозяйски,  видно,  что  надолго,  устраивается  у  костра. Широким  жестом  приглашает  бригаду.  Когда  все  рассаживаются,  он делает  артистическую  паузу  и  с  выражением  произносит:

       -  Родился  я  в  тысяча  девятьсот  пятьдесят  третьем  году.  Родился  в  этом  селе...

      Мне  надо  отправляться  на  разведку  по  сопкам  с  правой  стороны  долины,  чтобы  определить  откуда  завтра  начать  работу,  получить  представление  о  плантациях  корня,  объёмах.  Охота  послушать  Серёгу,  но  смотрю  на  часы,  солнце  -  дело  к  обеду.

      Вернулся  часа  через  четыре.  Картина  у  костра  почти  не  изменилась. Рассказчик  и  слушатели  в  тех  же  позах.  Но  бутылок  в  ящике  значительно  убавилось.  Прислушиваюсь.

       - ...развёлся  я  с  женой. А  тут  ещё  попался  с  мешком  пшеницы.  Дали  два  года.  Сидел  я, значит,  в...

      Наскоро  пью  чай.  Надо  успеть  обследовать  левую  сторону  долины.  Разведку  корня  я  никому  не  доверял,  от  разведки  напрямую  зависели  заработки  бригады. Виктор Коврижник и Юра Зафесов вызываются помочь, но отказываюсь: нет в этом смысла. Бинокль всего один, а чтобы определить плантацию корня на другой стороне долины, надо под определённым углом и освещением увидеть её в бинокль.

      Возвращаюсь  уже  в   сумерках.  Приветливо  горит  костёр. В  ящике  грустит  одинокая  бутылка.  Блики  огня  невесело  играют  на  тёмном  стекле. Под  кустом  груда  пустой  тары. Утром,  глядя  на  неё,  Виктор  Коврижник  произнёс  лапидарно  и  афористично,  как  древний  римлянин:

      -  Нет  ничего  печальнее,  чем  вид  выпитых  бутылок.

      Ловлю  на  себе  вопросительные  взгляды.  Ладно!  Приношу  из  палатки  ещё  несколько  бутылок.  Оживление.  Рассказ  Серёги  приближается  к  сегодняшнему  дню.  Он  говорит  о второй  своей  отсидке. Беру  кружку,  присоединяюсь  к  бригаде.  Хочу  послушать  про  его  подвиг.  Но  у  Серёги  уже  нет  сил. Голова  его  клонится  на  бок.  Он  засыпает.

       Ребята  расседлывают  коня.  Укладывают  чабана  на  потник,  под  голову  пристраивают  седло.  Серёга  спит.  Во  сне  счастливо  улыбается.

      С  того  дня  прошло  много  лет.  Иногда  вспоминаю  то  счастливое  и  молодое  время.  Вспоминаю  и  счастливого  Серёгу.

      Почему  счастливого?

      Скажи  честно,  читатель. Положа  руку  на  сердце.  Когда  и  кому  ты  смог  хотя  бы  однажды  рассказать  свою  жизнь?  Рассказать  от  начала  до  конца.  Без  утайки.  Рассказать,  чтобы  тебя  не  перебивали. Чтобы  тебя  выслушали  без  фальшивого  интереса.

       Быть  услышанным...

                                     ПОМОЩЬ   ИЗ   ДЕТСТВА

   Середина сентября.  Это уже 1987 год. Состав бригады прежний, если не считать десяток приезжих. По утрам весёлые заморозки, днями плывёт солнечное тепло. Пока стоят рабочие дни, бьём корни. Плантация богатая, такую бросать жалко. Да дело не только в этом, мы пока не дотягиваем до плана – надо взять ещё около тонны. Мешок сухого корня весит одиннадцать килограммов, значит, надо взять ещё около сотни мешков. Кусты вздутоплодника растут в шахматном порядке, словно их рассадил аккуратный агроном – в полуметре один от другого. Технология отработана автоматически и хронологически: чтобы заработать три тысячи рублей в месяц, необходимо за минуту, то есть, за шестьдесят секунд выбить не менее шести-семи корней. Делается это так. Сантиметрах в пяти от корня в грунт под углом  одним ударом вонзается лом – до крестовины.  Ломик поддевает корень, рука подхватывает его за ботву, выбивает  землю о лом: всё это не глядя -  взглядом ищешь следующий корень, а затем  - следующий, чтобы, не сходя с места, бросить лом под куст. На один куст должно уйти не более семи секунд. И так до обеда. С обеда весь добытый корень стаскиваешь в одно место и обрубаешь ботву – до каудекса – отмершей прошлогодней ботвы. Затем корень рассыпаешь в один слой на чёрную полиэтиленовую плёнку для просушки под солнцем и снова берёшь в руки лом. Легко работать на дресве, на песке. Тяжелее, если корень растёт в дёрне. Но самое сложное – работа в камне. Ломы на камне изнашиваются за два-три месяца, остриё становится тонким и начинает гнуться.

   Юра Зафесов, самый жилистый, самый выносливый из всей бригады, работает один – за ним никто не в силах угнаться. На плантацию он выходит затемно, обедает всухомятку, в лагерь возвращается к холодному ужину, когда все уже отдыхают - с первыми робкими звёздами.

   Мы работаем каждый за себя, то есть, сдельно. Кое-кто, соизмеряя свои физические возможности,  объединяется в пары, вдвоём легче.   Работают в бригаде и трое приехавших с Сахалина – Саша Умурцев, Виктор Новиков и Андрей (не помню фамилии): заработок на корнях выше, чем на путине. Но главное, мы работаем через заготконторы, а в конце восьмидесятых годов лишь через Центрсоюз  можно было приобрести автомобиль: на сданные яйца, мясо, молоко, лекарственное сырье. Или же на чеки, которые выдавались работавшим на Крайнем Севере или районах, приравненных к нему. Деньги ничего не решали или решали не всё – всё равно надо было выстоять многолетнюю очередь. В нашей бригаде желающие и работящие зарабатывали за два месяца свои вожделенные «Жигули». Сахалинцы прибыли в бригаду в начале мая, а в конце июля они уже получили расчёт и отбыли за своими автомобилями. Сахалинцы уже отработали прошлый сезон на корнях, купили свои «Жигули», теперь они зарабатывают автомобили для своих родных, близких, друзей.

   К сентябрю бригада изрядно поредела: заканчивались отпуска и люди стали возвращаться в город. В редакцию газеты «Забайкальский Рабочий» вернулся журналист Николай Додон. На работу вернулся главный инженер полиграфического управления Геннадий Васильевич Семёнов. Детский поэт Николай Ярославцев возвратился в Читинский аэропорт к своим самолётам… Словом, в лагере добивать план  остались люди свободные, которые не были привязаны к государственной службе: Сергей Ткаченко, Валера Вылегжанин, Виктор Коврижник, Сергей Жеребятьв. Остались в лагере врач Олег Дементьев и Миша Самарин. Его отец  Леонид Николаевич тоже уехал в город. Я на несколько дней уехал в Читу на литературный праздник «Забайкальская осень». Деньги закончились. В продуктовом складе на всех осталась лишь сгущёнка…

   На добычу продуктов в село Георгиевка отправились Миша с Олегом. Олег захватил гитару. И надо же – попали на свадьбу! В деревне начались осенние свадьбы, на которые, как по расписанию, приходили Миша с Олегом. Пели, плясали с выходом из-за печки, Миша владел сурдопереводом, чем изумлял местных. Возвращались они сытые, весёлые,  с куревом и продуктами.

   Четыре тонны сырья были отправлены в Москву на экспериментальный завод Четвёртого управления Минздрава при Всесоюзном Институте лекарственных растений – нашему конечному заказчику. Однако деньги мы получали через заготконтору и ожидались они месяца через два. Это при положительном заключении экспертизы. Хотя случалось по-разному: деньги за корень, сданный сахалинцами и первым составом бригады, пришли неожиданно быстро.

   Пока, до морозов, жили в палатках. Над своей палаткой ещё летом я натянул тонкий брезент – от солнца. Иначе пространство внутри напоминало парную. И вот как-то, уже в сентябре, после завтрака отправляемся на работу, на плантации. По привычке, покидая место – квартиру, дом, табор – я оглядываюсь – не осталось ли забытых вещей? - и замечаю на брезенте какой-то необычный налёт, необычный цвет. Мы, пятеро оставшихся в лагере, возвращаемся. Подходим и замираем. Весь брезент покрыт тонким слоем – клещи! Это невероятно! Конечно, мне приходилось видеть помногу клещей. В Сакуканской партии в один сезон было нормой снять с себя до 60 клещей за день. Но что бы вот так! Я раздуваю костёр, мы осторожно отвязываем брезент и за четыре конца переносим к костру. Получился холмик, похожий на муравейник до колена. Перед тем, как сжечь эту страшную добычу, я набираю пол-литровую банку и  плотно закрываю её полиэтиленовой крышкой: где-то читал, что клещи могут оставаться живыми до трех сотен лет. Решил проверить. В городе поместил банку на чердак. Когда китайцы ломали наш дом, кто-то из них нашёл пробирку с золотом, а кто-то – банку с клещами. А, может, это был один и тот же человек…

     … Наш лагерь в девяти километрах от села Георгиевка в пади под названием Волчья. Начинаются нудные затяжные дожди, дороги в селе размыло.  Сын лесника Шестопалова на самосвале едет в падь Синюху набрать галечника для ремонта дороги. На его глазах подмытый  борт ключа сползает и открывает хорошо сохранившийся скелет какого-то крупного животного  с неестественно длинной шеей, по виду – динозавра. Сообщаем в краеведческий районный музей, фотографируем череп, кости и через директора музея отправляем фото в Ленинград в институт палеонтологии. Кости пакуем в двенадцать  ящиков, которые нам привёз директор.  Сворачиваем лагерь.

      В  сентябре дождь переходит в снег – мелкий, садкий, с ветром.    В палатке жить становится неуютно. Перебираемся в заброшенный чабанский домик, потихоньку перетаскиваем весь скарб:  снаряжение, палатки, спальники, личные вещи, инструмент, двенадцать ящиков с доисторическими останками и около тонны сырья, которое отсырело и  покрылось плесенью. Чистим плесень, сушим над печкой корень вздутоплодника,  другого выхода нет, иначе сырьё у нас не примут, а это значит, что работа многих людей  - псу под хвост. Уже ноябрь. Все деньги, взятые мною в заготконторе под расписку, ушли на  продукты и билеты для уезжающих.  Люди отнеслись с пониманием, знали, что наши деньги мы получим лишь тогда, когда сдадим сырьё, когда его примут, оценят, сделают анализ.  А тут как назло – заненастило.

   Первые лёгкие морозы. Появились волки. Днём не видно, а как стемнеет – ходят вокруг и воют. Мы  сушим корни и пишем стихи. Глядя на нас, начинает  сочинять и Валера Вылегжанин.  Стихи у него получаются диковинные, с какими-то тягучими волчьими интонациями,  читать на ночь такие стихи нельзя…

     Сергей Ткаченко в «диких» бригадах со второго сезона.  Человек невероятной производительности. Он был кем-то вроде порученца. И не было ни одного дела, задания, которое он бы не выполнил. А после этого ещё и ночами писал свои графоманские вирши. Более того! Он эти вирши тащил ко мне, а потом выслушивал убийственную критику. Не спорил. Молча собирал свои листки и писал дальше.  Вначале мне было смешно. Потом стал раздражать. А потом я его зауважал.

   В тот сезон Сергей Ткаченко пишет очередной роман, как он утверждает, этот уж точно для Нобелевской премии. Расспрашивает меня дотошно, сколько дают за «Нобелевку», он называет её по-свойски, потому что уже свыкся с премией и по-другому быть не может.  Я отвечаю наобум, что никак не меньше миллиона долларов. Сергей морщится: доллар в те годы стоил меньше рубля, кажется, 87 копеек. Говорит: «Лучше бы в рублях». Но делать нечего, Сергей переводит доллары в рубли и составляет длинный список вещей – во всю ученическую тетрадку с фиолетовой промокашкой - на которые он потратит премию…

   Роман у него про КГБ. Роман аллегорический, главный кэгэбист выведен под Белым Орлом, заместители – вороны. Роман орнитолого-зоологический. Идею так хитро по-эзоповски обойти цензуру Серёга украл у Жени Алексеева. Женя работал у нас  и пересказал ему свои пьесы.

    Как-то рано утром Виктор Коврижник читает мне  стихотворение и затем дарит его. Писал всю ночь при керосиновой лампе.

                     ***

                         В. Вьюнову

Дерева настороженно дремлют,

И становятся тени длинней.

Холодам ещё рано на землю,

А тепло припозднилось на ней.

 Запоздалым, шальным листопадом

Отцветает на родине лес.

Да и нам, что поделаешь – надо

Опускаться на  землю с небес.

 И в тепле, позабыв про разлуки,

Мы увидим: седа мать-земля.

Это наши страданья и муки

Белым прахом легли на поля.

 И,  от ужаса вскрикнув негромко,

Мы почувствуем, вот занесло

Беспощадною, первой позёмкой

Тех, кому меньше нас повезло.

   Оно вошло в его единственный сборник «Выстрел на шорох». Иллюстрировал книжку «Людовед» - художник Сергей Ермолаевич Прудников.

   Авансы, взятые в бухгалтерии местной заготконторы, выбраны на месяц вперёд. За продукты должны  продавщице сельповского магазина – брали в долг. Должны и деревенским. Корень, стоимостью во многие тысячи рублей, не доведён до кондиции -  не даёт погода, не можем отправить на фармзавод. Из продуктов остался крафтмешок серой вермишели, которая при виде кипятка сникает и становится размазнёй. Есть банка солидола к грузовому мотороллеру. Есть соль и немного курева. Все сигареты раздираем и табак высыпаем в тазик. Выковыриваем мох, добытый из пазов между брёвнами зимовья и смешиваем его с табаком в тазике. Из пятерых курят пятеро. Вермишель разводим водой, из серого теста на солидоле жарим лепёшки. Смотреть на них страшно – едим с закрытыми глазами.

   Кто-то находит в аптечном ящике бухточку медицинской резины. Я перекладываю её с ладони на ладонь и понимаю, что более бесполезной вещи в нашем положении быть не может. Но! – но наше подсознание умнее нас. Каким-то необъяснимым образом этот моток серо-жёлтой резины бросает меня в детство и память говорит – ведь ты же из этой резины делал рогатки!... На помощь пришло детство. И опять же – как удачно рифмуется жизнь!

   Неподалёку от домика тянулся ручей с гальчатым высохшим руслом, вдоль которого пучками рос ивняк – лучший материал для рогулек. Как я уже писал в самом начале романа, развилка рогульки в верхней части должна быть шириной в два пальца – ни больше, ни меньше. Ломами раздолбили промёрзшее русло, набрали нужной гальки. Сергей Жеребятьев срезал ободок вокруг голенища своего кирзового сапога – из него наделали кожуринок. У Сергея на голове седая прядь. С первой встречи всё меня разбирало любопытство, спросить про неё. Но что-то сдерживало: понимал что в молодые годы седина появляется не просто так.

   Вокруг домика пучками, островками, а то и сплошняком стояли сухие заросли – полынь, крапива, какие-то растения, на которые тучами слетались воробьи. Рогатки сделаны. Появилось азартное чувство охотника перед добычей. И хотя воробьи были непугливы, подпускали совсем близко, вспомнился опыт из детства: не стрелять с близкого расстояния – всё равно не попадёшь: не проведёшь мысленную линию с кожуринкой  в одной точке, целью – другой и рогулькой посередине. Посоветовал стрелять хотя бы метров с десяти…

   Первой  добыче в пять птичек, мы радовались так, как не радовалось племя первобытных людей добытому мамонту! Для ровного счёта подстрелили ещё пять. И сварили суп. И скажу я: все самые редкие  блюда мира, самые изысканные кушанья на столах первых гурманов – это ничто по сравнению с нашим плохо сервированным столом в чабанском домике где-то в Богом забытой Волчьей пади. Вот только мясо воробьиное темнее мяса голубиного – похоже на наши кирзовые кожуринки в рогатках. Но после лепёшек на солидоле – это пища богов!  Покажите мне шаха из Эмиратов, который  вкушал воробьёв, подстреленных из рогатки в неизвестной Даурии?!

   Жизнь, товарищи, стала лучше, стала веселее! И даже на вермишель смотрели уже без отвращения, почти дружелюбно. Топлива вокруг чабанского домика – вволю. Во-первых, длинный штабель сухого аргала. Во-вторых, повсюду какие-то полуразваленные строения, стайки, изгороди – зимовать можно. Но зимовать мы не собирались: печка топилась день и ночь, дежурили по очереди – сушили корень. Часто дверь распахивали настежь. Готовый  корень затаривали по мешкам и укладывали штабелями в сенях до самой крыши.

   Через какое-то время мы отказались от солидола. Сергей Ткаченко предложил из воробьёв вытапливать жир, чем вызвал смех: из воробьёв – жир?! А потом решили – почему бы не попробовать? И попробовали. И получили из четырёх-пяти птичек чайную ложку жира, вот только варить надо долго и на медленном огне. И снимать жёлтые маслянистые пятна  очень аккуратно…

   Как-то Ткаченко возьми и спроси у Студента про седую прядь. Реакция на вопрос меня удивила: Серёга рассмеялся. А потом рассказал нам почти фантастическую историю. Дело было так.

   В бытность своей бродяжнической жизни, а другой он не знал, потребовалось  доехать из Могзона, где он гостил у Коврижника,  до Читы. Денег, как всегда не было, а было, как всегда,  глубокое похмелье. Шатаясь по вокзалу, попался ему на глаза пригородный поезд. Народу – никого, до посадки ещё есть время. Студент нашёл незапертую дверь, пробрался в вагон, зашёл в первое   купе, откинул сиденье,  залез внутрь и закрыл крышку. Тут началась посадка, в вагон потянулись люди. Вскоре состав тронулся. В купе завязался интересный разговор, который Студент слышал сквозь похмельный бред. А разговор шёл интересный – про летаргический сон. И даже были случаи, когда людей, впавших в летаргический, хоронили. Хоронили заживо. Приводили в пример Николая Васильевича Гоголя. Говорили, когда вскрыли его могилу, Гоголь лежал на груди, крышка и стенки гроба были исцарапаны ногтями. Под эти утешающие разговоры и перестук колёс Серёга Жеребятьев  уснул… Проснулся он от подозрительной тишины: поезд стоял, люди дремали Серёга  попытался определить, где он находится. Он стал ощупывать пространство вокруг себя. Над ним деревянная крышка, под ним – тоже. Слева и справа – деревянные стенки. И тут он вспомнил эти страшные разговоры в купе. Тогда он судорожно стал метаться в своём узком, тёмном ящике. А тут ещё боковые стенки подозрительно походили своими откосами на стенки гроба. Да ещё от самовнушения стало нечем дышать. Весь хмель как рукой сняло. И тогда он заорал – по-волчьи, на одной ноте. Долго - в полной тишине и темноте. Так он не орал ни до, ни после. С полок посыпались пассажиры, закричали и заплакали дети…

   - А ты спрашиваешь, откуда, - Студент потрогал свою седую прядь.

   …В последних числах ноября весь корень был высушен и затарен в мешки. С утра пораньше я отправился в Георгиевку, чтобы в колхозном гараже договориться о машине. На то время мы были дикими бригадами без всяческого юридического оформления. Разумеется, никакой техники у нас не было – кооперативы разрешили лишь на следующий год. Выпросил у завгара ЗИЛ-157, в народе его называют «крокодил». Кузов «крокодила» при плотнейшей утрамбовке вмещает шестьдесят семь – семьдесят мешков – ровно столько помещается в пятитонном железнодорожном контейнере. С водителем Валерой возвращаемся к чабанскому домику, ребята грузят мешки. Мы с Сергеем Ткаченко едем в Борзю на контейнерную площадку. Ближайшие к нам площадки в Борзе и Досатуе, но в Борзе у меня знакомые девчонки: приёмщицы работают в три смены, все три смены я знаю. Контейнеры по правилам и по закону надо ждать неделями, пока подойдёт очередь. Под моё сырье девчонки подавали любые контейнеры в любое время суток. Но перед этим мы заехали в заготконтору в селе Нерчинский Завод. Директор и бухгалтер в окно второго этажа убедились, что товар есть, товар отбывает на площадку и выдали мне аванс, которого по моим расчётам вполне хватало для оплаты шофёру и завгару,  на возврат долга продавщице и местным, на подарки девчонкам с контейнерной, на билеты до Читы.

   В три ночи мы уже были в Борзе, девчонки показали нам пятитонник. За час-полтора мы с Сергеем забили его мешками, девчонки поставили пломбы, оформили документы  и ранним утром, по темноте мы «ушли» на наш лагерь в падь Волчью. Валера был весел, гнал своего «крокодила», мурлыкал под нос какую-то мелодию: впереди его ждала оплата, равная месячному окладу. «Гнал» - сказано сильно. Когда у меня появился кооператив и свой новый «крокодил», то самая большая скорость, какую удалось из него выжать – 80 километров - на участке дороги от Шерловой Горы до Борзи: асфальтированная трасса там идёт ровной ниткой под уклон.

   …Студент, Валера Вылегжанин и Виктор Коврижник уже свернули лагерь и поджидали нас. Мы быстро загрузились, сказали «спасибо» этому дому, оставили рогатки на столе и расселись в кузове на ящики с доисторическими костями. За ночь покрыли плечо от Георгиевки до Борзи. Весь скарб рассредоточили по длине перрона: стоянка поезда две минуты. За это ничтожное время в вагоны необходимо загрузить всю эту необозримую кучу экспедиционного бутора. Точнее – закинуть.

   Всё так и вышло.

 

   Деньги из Москвы пришли через полтора месяца.

   Сахалинцы ещё раньше благополучно получили свои «жигули».

   Пришёл ответ из Ленинградского института палеонтологии: скелет принадлежал не динозавру, а верблюду, правда, тоже древнему.

   Сергей Жеребятьев погиб в городе при невыясненных обстоятельствах и был похоронен в общей могиле среди бомжей. Виктор Балдоржиев – поэт, прозаик, философ добился эксгумации тела и перезахоронения его на кладбище.

   Виктор Коврижник после квартирования в нашем деревянном доме по улице Кочеткова развёлся  с Марьяной и женился на поэтессе Елене Ерофеевой, с которой они открыли «Литературное кафе» на углу улиц Полины Осипенко и Анохина. Затем они, вслед за читинским писателем Александром Гордеевым, покинули Забайкалье и обосновались в Крыму. Умер Виктор за рулём машины на улице Феодосии. Сердце. Перед этим там же в Крыму скончался Саша Гордеев. Как тут в очередной раз не вспомнить поэта Николая Дмитриева с его строчкой о старых деревьях, которые нельзя пересаживать?

   Валера Вылегжанин устроился на работу, в свободное время стал истошно писать стихи. Каждую субботу он из Северного Бора приезжал ко мне с листками, исписанными от руки. За несколько лет мне удалось с десяток стихотворений довести до читабельного варианта и напечатать их в «Гуране». Умер неожиданно быстро, что-то с желудком.

   О судьбе Жени Алексеева написано в первой части в рассказе «Банка тушёнки».

   Миша Самарин с женой Элей приходили на мои выступления. Он преподавал в ВОГ (Всероссийское Общество Глухонемых) сурдоперевод. Его отец Леонид Николаевич, по моей просьбе, каждый вечер учил меня этому языку. За лето я его освоил в общих чертах и уже мог разговаривать, но медленно. Оказывается в среде глухонемых есть два языка – литературный и разговорный. Литературный – это когда жестами «выговаривается» каждая буква. А литературный – это когда одним жестом передаются целые понятийные блоки, слова, предложения. Разговаривать на нём намного быстрее, нежели то же самое передать с помощью звуков. Однако через год все мои навыки оказались утрачены – не стало практики. Но когда я вижу сурдоперевод по телевизору, то понимаю отдельные слова. Миши  Самарина не стало в августе 2022, болезнь скрутила его в два дня.

   Николай Додон оставил журналистику, занялся бизнесом, открыл два небольших магазина. Затем покинул Читу.

   Врач-нарколог Олег Дементьев живёт в Подмосковье.

   Про Юру Зафесова  написан целый рассказ «Мелодии ритмов».

   Сергей Ткаченко в погоне за Нобелевской премией менял города и жён. А когда остановился и оглянулся, то позади увидел пустоту: ни семьи, ни жены, ни детей, ни друзей, ни книг. Даже Нобелевской премии – и той нет. Тогда он поднялся на крышу московской высотки и шагнул в какую-то другую жизнь.

   Семёновы – Геннадий Васильевич и Людмила Гавриловна – после развала Союза оставили город, перебрались за Яблоновый хребет, открыли на берегу озера Арахлей на Песках магазин и летнее кафе. Позже они продали магазин и кафе и переехали на жительство в Краснодарский край. Людмиле недолго пришлось погреться под южным солнцем, через год её не стало. Геннадий недавно приезжал в Читу.

   Уже потом, после эпохи кооперативов, после трёх лет жизни в бегах, после Багзая ко мне ещё несколько лет приезжали, приходили, звонили, добирались, просили возглавить, организовать, собрать новые бригады по заготовке лекарственного сырья. Признаюсь, была мысль…  Но помнил наказ дяди Васи, брата отца, который он получил от своего отца, моего деда Василия Фёдоровича, привозившего во вьюках золото с дальних приисков и которого я никогда не видел: не ходи дважды одной тропой – погибнешь.

                                   НА  СОБСТВЕННОЙ   ШКУРЕ

                                          «Ничего мне от жизни не надо…»

                                                                   Василий Козлов

Мир такими богатствами полон!

Я ж прошёл его с нищей сумой.

Ничего-то я в жизни не понял,

Кроме, разве что, жизни самой.

Жизнь сама и любовь и награда

С её пёстрою кутерьмой.

Ничего-то мне в жизни не надо,

Кроме, разве что, жизни самой.

За отчаянную безоглядность

Перед будущей вечною тьмой

Нет цены оплатить эту радость,

Кроме, разве что, жизнью самой.

       Часто приходилось слышать, а чаще читать, что в минуты смертельной опасности, в последние секунды перед глазами человека проносится вся его жизнь.  Не знаю, не знаю…  Несколько раз меня отделяли какие-то миги от небытия, а точнее – от земного бытия, но то были случаи, когда вспоминалась не прожитая жизнь, а мозг лихорадочно искал спасения, со скоростью компьютера прокручивая разные варианты – жизнь зависела от моего поведения в эти последние секунды.

   Но были случаи, когда от тебя ничего не зависело. И тогда в последний миг не жизнь проносилась перед глазами, а в голову лезла какая-то ерунда:

Под теченье Стикса плавное,

За щекой держа пятак,

Вспоминается не главное,

А какой-нибудь пустяк.

Вспомню в лодке у Харона,

А потом махну рукой:

Тяжело летит ворона,

А вот ласточка – легко!

 

        Солнечный август 1990 года. К дому подъезжает жигули, в машине трое. Заходят в дом. Я выхожу навстречу. Один упирает в бок пистолет и говорит:

       - Поехали!

   Из кухни выходит жена, спрашивает, в чём дело. Отвечаю, чтобы не волновалась, что  ненадолго отъеду, скоро буду. Мне не дают даже переодеться, так в домашних тапочках уезжаю. За углом машина останавливается. Рэкет.

    В те молочные годы российского неокапитализма рэкет только искал свои жестокие будущие формы. Он ещё не отвердел, ещё не додумались до утюгов и паяльников, ещё слышались просительные и человеческие интонации. Мне доходчиво объясняют, что я должен отдать им сто тысяч рублей. Я объясняю, что эти деньги отложены в банке для расчёта с бригадами заготовителей лекарственного сырья. Я не соглашаюсь. Тогда меня везут на кладбище, находят только что выкопанную могилу, ставят на краю, заставляют опуститься на колени.

    Когда стоял над раскрытой могилой и в затылочную ямку упирался пистолет, особого страха не было, понимал, что вряд ли будет выстрел, ведь им нужны были деньги, а с покойника не возьмёшь ни копейки. И всё же…  А ещё было интересно, словно стал участником приключенческого фильма.  И в эту минуту, когда могила рядом, сквозь тонкое трико чувствую коленями сырой прохладный песок, вижу внизу мышку, которая по глупости и неосторожности угодила в ловушку, и сам себе кажусь такой же мышкой. А потом откуда-то из другой жизни приходит воспоминание.

     …Ночь в августе. Мы с отцом поставили сети.  Лодка замерла  на чёрном зыбком  зеркале, в глубине которого мерцают аметистовые звёзды. Изредка обсидиановую глубину прошивают падающие искры – кто-то умирает в эту секунду. Прямо перед нами  вертикально стоит другое зеркало – небесное. Оно отражает озёрные звёзды, и эти отражённые звёзды горят ярче и разноцветнее настоящих, потому что отражение всегда ярче и правдивей самой жизни. Лодка неподвижна, как и всё в мире, кроме искр. Но вот отец вставляет вёсла в уключины, неторопливо загружает их в глубину и начинает медленно перемешивать звёздное небо. Лодка идёт к берегу, в вертикальном зеркале тоже начинается движение - созвездия меняются местами.  Левая уключина скрипит. Надо бы плыть в тишине, чтобы не мешать этому таинственному звёздному перемещению, надо бы зачерпнуть ладонью чёрную воду и плеснуть под уключину, но лень  нагибаться, лень  шевелиться. Так и плывём, пока лодка с шипом не входит  в прибрежные камыши…

   Или вот ещё случай.

   В начале восьмидесятых приехал я в Сретенск к другу Женьке Алексееву, творческому человеку, поэту, прозаику. А ещё он писал пьесы. А ещё он, как и всякий творческий человек, пил. Между запоями писал заметки в районную газету, этими гонорарами и жил. А ещё Женька занимался фотографией. Какие-то снимки отправлял в областные газеты, их публиковали – фотограф он был неплохой.  И ждал лета. А с началом лета и открытием сезона он на «Заре» - ракете на подводных крыльях, единственным транспортным средством, соединяющим сёла по Шилке – отправлялся в дом отдыха «Чалбучи», где директор по знакомству выделял ему комнатушку. Лето было сезоном заработка.  Отдыхающих полно, от услуг фотографа отбою не было. Женька работал без конкурентов, не находилось желающих ехать в такую глушь.

    Как-то незаметно, между запоями, стихами, пьесами, поездками в Читу на собрания нашего литературного объединения «Надежда», приводами в милицию за пьяные скандалы, «Чалбучами», романами на стороне - ушла жена, оставив ему двухкомнатную квартиру на втором этаже восьмиквартирного деревянного дома старой постройки с высокими потолками, окнами под потолок и печами в изразцах. Вторую комнату, узкую и длинную, он переделал под фотолабораторию. В этой-то лаборатории я и увидел только что напечатанные снимки: грандиозные скалы отвесно нависают над широкой рекой. И они мне запомнились.

   А познакомились мы на одном из собраний «Надежды». Всякий его приезд в Читу отмечался у нас дома на Кочеткова, где он и оставался на ночь в передней комнате. Впрочем, нам было не до сна, читали до утра друг другу свои и чужие стихи.

      А потом началась перестройка. И был 1987 год, и разрешили кооперативы и другую предпринимательскую деятельность. И я стал одним из передовиков капиталистического производства. Прошёл два кооператива и наконец создал свой – «Медунец», кооператив по заготовке лекарственного сырья, куда входили травы, корни, грибы, ягоды, орехи, мумиё, в том числе и мумиё серебряное. Мумиё стоило дорого, встречалось редко, встречалось в труднодоступных местах и только в скалах. И вот тогда-то мне вспомнились фотографии Женьки Алексеева. Я заказал междугородний разговор, узнал, где сделаны эти фото, и через неделю выехал в Сретенск. И вскоре мы были на тех скалах. Кроме потрясающих видов мы нашли это самое редкое серебряное мумиё – жёлто-зелёное, жемчужно-прозрачное, сероватое,  на вкус вяжущее. За день мы собрали рюкзак – целое состояние!

   Можно было возвращаться, но здесь была проверена истина «жадность фраера сгубила».

    Женька ушёл на берег, соорудил удочку и стал дергать на галечный берег тёмных с фиолетово-перламутровым отливом хариусов. А я решил проверить дальние скалы. Отправился налегке, рюкзак был уже забит, с собой взял лишь трубчатый нож и полиэтиленовый пакет. Добрался до каменной осыпи шириной метров десять, на той стороне осыпи нависали козырьки, карнизы, под которыми должно быть мумиё. Понимал, что стоит шагнуть на осыпь, она придёт в движение – осыпь обрывалась в пропасть,  метров двести бездны. Ведь всё понимал и всё-таки шагнул. Хотя, будь я осторожнее и умнее, мог подняться по скалам и обойти исток осыпи. А когда шагнул, каменная река из обломков, размеров в кулак,  пошла вниз с нежным шелестом. Я пробежал по сыпучим камням несколько метров, перемещаясь вместе с ними к обрыву и упал. Остановилась и осыпь. До выступающей острой части скалы на той стороне оставалось метра четыре. И метров пять до обрыва. Стоило мне пошевелиться, камни пришли бы в движение и сорвались в бездну.  Как быть? Пришло единственно правильное решение: не вставая, очень быстро перевернуться на спину,  на грудь, на спину снова на грудь и выбросить в сторону руку, может быть, успею зацепиться за скалу. Всё так и получилось, осыпь ушла вниз, я наугад махнул рукой и поймал шершавый выступ. Затем перебрался под карнизы, где и на самом деле нашёл хорошее мумиё…

   В эти секунды было не до воспоминаний. Вспоминаешь, наверное, когда от тебя уже ничего не зависит.

   А вот случай из июня 1980 года.

    Москва.   Отправили  с  земляком  Сашей  Шипицыным  (сейчас  он  детский  поэт  в  Находке)   свои  стихи  на  творческий  конкур  в  литературный  институт.  Самонадеянно  не  стали  ждать  вызова,  сразу  и  приехали. По  рекомендации    поэта  Елены  Стефанович    приютились   у   землячки  Людмилы  Ярославцевой  на  Корнейчука-56.  Людмила  училась  в  литературном институте  на  заочном,  работала  санитаркой  в  Бабушкинской  больнице.

      Двадцать  первого  июня   поехали  мы   на  Путяевский  пруд.  Позагорать.  Искупаться.

      Жаркий  день.  Тихо.  Пруд  небольшой,  круглый.  Пляж  жёлтый,  мелкопесчаный.   Народу  -  как  песка.  Плавать  я  не  умею,  однако  местные  заверили,  что  здесь  всюду  по  шею.  Решили  с  Саней  Шипицыном  переплыть  пруд.  Саша  поплыл,  а  я  за  ним  пошёл.  Шёл-шёл  и  на  середине   пруда  угодил  в  ямку.  И  ушёл  под  воду.  Как  «Титаник».  Как  крейсер  «Варяг»  с  открытыми  кингстонами.  Сразу  и  конкретно.  Без  вариантов.  Последнеее,  что  помню  -  запретил  себе  дышать,  чтобы  вода  не  попала  в  лёгкие.  Потерял  сознание.

      Пока  Саша  нашёл  меня  в  мутной  воде,  доволок  до  берега,  прошло  какое-то  время.  К счастью, там  дежурила  «Скорая».  К  несчастью,  её  врачи   оказались  бессильны.    К  счастью,  Люда  Ярославцева  работала  в  Бабушкинской  больнице,  которая  была  через  дорогу.  Вот  там-то  и  оживили  дурака.   Дефибриллятором.    Разрядами  тока.   Как  лягушку  какую.    

      До  сего  дня  храню справку  о  клинической  смерти.  В  графе   «Причина  смерти»  написано  «Утопление  на  Путяевском  пруду.  21  июня  в  13  часов  30  минут.  1980  год.»

      Это  недалеко  от  Лосиноостровской.

      Иногда  меня  спрашивают,  видел  ли  я  в  последний  миг  тоннель.  Или,  может,  летел  по  тоннелю.  Нет,  не  видел.  И  не  летел.   Страха  и  паники  не  было.  Сначала   и  страх  был,  и  паника  была.  А  потом,  когда  из  ниоткуда  возник  ровный  сильный   и  тугой   свет,    страх  прошёл.   Было  спокойное  удивление.

         Мощный  равномерный   свет.  Почти  материальный   большой напор. После этого я живу уже много лет. Сравнить  не  с  чем.

       Белый   свет.

        

                         Ч А С Т Ь    В Т О Р А Я

          ПОД  НАСТОЛЬНОЮ  ЛАМПОЙ  ОСОБЕННЫЙ  МИР…

Я долго держал его томик,

Потом отложил, не раскрыв.

Под небом, как будто бы в доме,

Всё чаще я слышу мотив.

Заметил: когда рассветает,

В осоках и камышах

Едва уловимо витает

Как будто бы чья-то душа.

Читаю ли умные книги,

Слежу за полётом синиц –

Всё слаще мне краткие миги,

Всё больше открытых страниц.

И сквозь облетевший ольшаник

В движении сквозняка

Привет его слышу прощальный

Теперь уже издалека.

   Эта часть посвящёна моим друзьям, товарищам, коллегам, главным рабочим инструментом которых были пишущая машинка, карандаш, ручка, фотоаппарат, письменный стол.  Годы и возраст имеют одну неприятную особенность – они не дарят друзей. Наоборот, их становится всё меньше, они уходят. Уйду когда-нибудь и я, но в мои годы это уже не страшит, говорю без всякого позёрства. Да и грех жаловаться: жизнь при всех выкрутасах, при моём отчаянном сопротивлении спокойному течению оказалась неожиданно длинной. Однако пока есть время и возможность, постараюсь рассказать о коллегах, некоторые из них стали друзьями. Со многими я уже никогда не встречусь на читинских улицах, не перекинусь на бегу парой фраз, не выпью по кружке пива, а  споры и разговоры о мировых проблемах и о ремонте забора на даче так и остались недоспоренными и недоговорёнными. А  с некоторыми встречаюсь и мысленно здороваюсь: они смотрят на сегодняшнюю жизнь города, узнавая и не узнавая её, смотрят с мемориальных досок. И укоряю себя: не успел сказать что-то главное.

       Жизнь писателя, как и любого другого человека, можно разбить на этапы, периоды, которые, в свою очередь, можно раздробить на недели, дни, часы. А дни и часы состоят из отдельных поступков, фраз, жестов. Вот как раз они-то и запоминаются – не этапы, а поступки.

   Мне повезло: жизнь носилась со мной, опекала, защищала, сводила, знакомила с талантливыми людьми, известными личностями своего времени. Конечно, безжалостное время многое стирает из памяти. Если бы не привычка вести дневниковые записи. В школьные годы многие мои одноклассники и особенно одноклассницы вели дневник. Как правило, к десятому классу эта примета роста стыдливо уходит. У меня – не ушла. Как прикипел к дневнику с шестого класса, так до сего дня и веду записи. Как будто тот, в накомарнике, зная всю мою жизнь наперёд, настойчиво  заставлял делать заготовки для будущего. Так хозяйка бережно закатывает банки с соленьями и вареньями перед длиной зимой.

      Ведите дневники, делайте записи – это очень пригодится в старости, если, конечно, вы доживёте до неё. Большая часть нашей памяти утрачивается навсегда. Вспоминаются важные моменты, детали уходят. Но даже воспоминания о каких-то больших событиях не способны вернуть прежние чувства, не способны погрузить нас в прежнюю атмосферу: сердце не забьётся часто, жаром не окатит, краска не зальёт лицо, ладони не вспотеют. Воспоминания – это поцелуй через стекло. И только записи, живые свидетели пережитого, могут на какое-то время вернуть вам прежнюю жизнь.

   Старые высохшие русла иногда вспоминают, что давно они были речками – это когда после дождей в них заходит вода.  И вот зажурчало, заискрилось,  прилетели зелёно-голубые стрекозы, зашли караси, лягушка квакнула: пусть на день-два, но старое русло вновь стало речкой – настоящей, без обмана.

    Как я уже писал: «эта книга  о  тех  людях,  с  которыми  свела  меня  судьба.  Некоторые  из них ушли  в  иной мир,  возможно,  лучший,  нежели  этот.  Эта книга о людях, которые изменили мою жизнь.  И эта  книга  о  людях,  которые  оставили  свет  в  моей  душе, свет в моей жизни». С кем-то из них приходилось делить номер районной гостиницы, а с кем-то – последний кусок хлеба. С кем-то мчаться в нартах по тундре и уже не чувствовать, как стеклянный воздух морозит щёки. С кем-то ехать в купе поезда дальнего следования и выслушивать исповедь. А потом исповедоваться самому.  Сотни и тысячи километров забайкальских дорог в кабине газиков, кузовах грузовиков, в трясучих тракторах, конских санях и телегах, верхом и пешком… С кем-то из  них сложились приятельские отношения, а с кем-то не потеряна связь и до сего дня. С кем-то приятельские отношения перешли в дружеские. Случалось, что отношения не складывались или становились враждебными – было и такое. О людях, с которыми мне бы не хотелось встречаться, я не упоминаю в своей книге. Конечно, их невозможно вычеркнуть из жизни, но стараюсь не вспоминать о них.

   …Приходит зима. И приходит время достать с полок запылённые банки, открыть их и посмотреть: что же там внутри?

                   КАК   МЫ  С  ПОЭТОМ  ВИШНЯКОВЫМ   КРЕЩЕНИЕ

                                                РУСИ  ВИДЕЛИ

Летай в заоблачные дали,

Мечтай о повороте рек –

Счастливым будешь ты едва ли.

Но коль ты русский человек,

Со всею жизненной поклажей,

Неважно, беден иль богат,

Ты всё равно придёшь однажды

В полночный Гефсиманский сад.

И вся-то жизнь твоя предстанет,

Про имя вспомнивший, манкурт,

Сорокалетним пьедесталом

Для этих нескольких минут.

Минут, которых хватит, чтобы

Почувствовать у горла ком.

Почувствовать у горла ком

И зачеркнуть себя крестом.

   Я много рассказывал поэту Михаилу Евсеевичу Вишнякову о тех местах, где в силу жизненных обстоятельств вынужден был провести в одиночестве три года. Кормила тайга — охота, гриб, ягода да маленький огород. Места там удивительные: глухие распадки, непролазные уремья, скалы, россыпи, болота — за три года встретил лишь одного случайно забредшего охотника. Поэтому сам на солонцах сидел редко, чаще безбоязненно настраивал самострел. Михаилу очень хотелось посмотреть эти места.

      И вот выбрали мы несколько дней и отправились с Михаилом на мои таежные зимовья. Заседлали лошадей, поехали верхами.

    Во время таежных походов Михаил всегда брал пожилую кобылу Гнедуху. Полное имя ее, под которой она записана в похозяйственной книге — Рогнеда, имя половецкое, как у супруги князя Владимира, крестителя Руси. А Гнедуха — это так, по-нашенски, по-крестьянски. Но Михаил почему-то всегда называл ее «Худоба» с ударением на втором слоге. Хотя кобыла худой никогда не была.

   У Михаила за спиной дробовик, у меня — пятизарядная «фроловка». Стоял тихий прозрачный конец августа. На еланях ягодники — сине-сизые от спелой голубики, которая осыпается под копыта лошадей. Взлетают выводки рябчиков. Дважды поднялись молодые тетерева, Михаил пытался скрадывать, но удачи в тот день не было.

   Выехали с обеда с расчетом к ночи добраться до первого зимовья. Дорога дальняя, продвигались звериными тропами, где и вовсе без троп по едва заметному конскому следу.

    До зимовья было еще далеко, когда на востоке появилось сановитое облако. Затем второе, третье.  Как-то быстро потемнело небо. В тайге стало тихо и тревожно, как перед войной.

   Километрах в пяти от нашего маршрута находилась старая заброшенная землянка, как-то случайно я набрел на нее. Жилым не пахло, хотя за печуркой лежали заботливо оставленные дрова. Жива ли она? Ведь прошло несколько лет.

   Поглядывая на изменяющееся небо, мы посовещались и свернули с козьей тропы. Через полчаса удачно вышли на нужный ключ с осинами в полный обхват, вывершили его правым бортом и оказались на заросшей будыльником площадке перед полуземлянкой-полузимовьем. Начинал накрапывать дождик. Седла и переметные сумы занесли и сложили на нары.

   Только затопили печурку, как за дверью ухнуло, звякнули стекла. Гром ударил еще несколько раз и стих. Тропический ливень обрушился на тайгу. Дверь сама приоткрылась, и смотреть туда было страшно: живые длинные жгуты, словно чаща ивняка, стояли и шевелились живой стеной, и за ними ничего не было видно.

   За порогом клубилась мгла, хотя до вечера еще далеко. Не было низа, не было верха, не было ясных и понятных форм, словно мир еще только создавался. И предметы не имели названий, потому что никаких предметов еще не было. Не было на земле и людей. В приоткрытую дверь старой землянки мы видели то, что не должны были видеть смертные — первый день творенья.

   Иногда клубы темноты относило в сторону, и из невнятного пространства выступали и угадывались уже готовые формы: деревья, навес, стол… А то в мелькающих разрывах видны были наши лошади. Бедные животные стояли хвостами к ветру, опустив головы. Но тут же лохмотья темноты вплетались друг в друга, и адская круговерть продолжалась.

   С полчаса мы с молчаливым восторгом смотрели на осмысленную работу первобытного хаоса. Потом все стихло, установился ровный рясный дождь. Ехать дальше сегодня не было смысла, надо было ночевать. Михаил занялся дровами, а я накинул дождевик, нашел полянку с сочной травой, чтобы хватило до утра, и приколол лошадей.

   Печка разгорелась, зашумел чайник. Переглянулись и под одобрительный шум дождя достали солдатскую фляжку.

   И, уже не сговариваясь, как свидетели сотворения мира и как сопричастники этому таинству, стали говорить о времени. Говорили, что хорошо бы хоть на минуту оказаться там — в нашем начале, в самом начале русского летоисчисления и все это увидеть своими глазами. Какая погода была в тот день? Холодна ли вода была для крещения? Окунался ли сам Владимир — для примера — в Днепр? А потом подумали и решили, что тысяча лет для истории — это сущий пустяк, всего-то сорок поколений, пять из которых мы знаем лично: наши дедушки-бабушки, наши родители, мы сами, наши дети и наши внуки. Вспомнили философа Федорова и его учение о моральном долге всех живущих перед всеми умершими, и решили, что это очень правильно — всех воскресить. И Циолковского вспомнили, который был согласен с Федоровым не только с моральной, но и практической стороны: Космос — штуковина большая, заселять его надо, а народу мало, значит, надо воскресить всех умерших. И мы выпили за больших русских людей — Николая Федорова и Эдуарда Циолковского.

   И от этого всеобщего согласия и понимания стало тепло и уютно. И как-то даже места в землянке стало больше: сначала поместились века ближние, потом пошли века средние, а потом и вовсе — тысячелетия. И осталось у меня впечатление, что к ночи в землянке появился некто третий: бородатый мужик с греческим профилем, без возраста, сидел в углу, молчал и курил «Приму», а Михаил из фляжки подливал водку в его мятую алюминиевую кружку. И был этот мужик подозрительно похож на Хроноса.

   Дождь шел до утра.

   И побывали мы на Владимирской горке.

   И видели крещение Руси.

   И Рогнеда щипала траву неподалеку.

                                          НЕЗАКОНЧЕННЫЙ   СПОР

    Однажды попросил Михаила Евсеевича Вишнякова, Александра Долбиева и Сергея Леонова помочь накосить сена. Обычно наша семья управлялась своими силами: жив был отец, помогали племянники, сёстры, дети. Время всё изменило. Ушёл отец -  профессиональные охотники не живут долго. У детей своя жизнь. Выросли племянники, женились, пошли дети, опять же работа. Не изменилось лишь количество голов скота – сена требовалось столько же: на шесть голов за зиму уходит двенадцать тонн сена. И сократить поголовье никак нельзя: работы в деревне нет, а скотина – это и молоко, и сметана, и творог, и масло, и сыр, и мясо – вся родня жила с деревни. Обзавёлся тракторишкой Т-25. В кузове «ЗиЛа» привёз его в подарок старинный товарищ Анатолий Кузьмич Окладной, привёз по запчастям. Всю весну и первый месяц лета лежал под ним, до темноты не выпускал из рук гаечные ключи.  К июлю пустил дым из трубы. Теперь надо было мастерить сенокосилку, словом, были большие сомнения, что успею трактором поработать на покосе.

   Друзья охотно согласились. Михаил Евсеевич и Александр Долбиев взяли отпуск, Сергей был на вольных хлебах.

   Уехали на ближние покосы, это километров семь от деревни, на берегу озера. У каждого своя палатка, свой покосный инструмент: литовка, бабка, отбойный молоток, вилы, грабли…

   Заканчивался июль, сенокос подходил к макушке, на полянах, словно конопушки, там-там-там стояли копушки.  Копёшки ставили небольшие, центнера по два, чтобы под силу было на подкопённике  мерином Орликом свозить их в одно место – к будущему зароду.

   Вечерами подолгу сидели у костра, говорили, спорили, читали стихи. Сергей, талантливый бард с красивым тембром голоса, иногда приносил из своей палатки гитару, особенно хорошо получался Визбор.

      У каждого свой характер, но общий быт, заботы, работа на первое время сблизили их.  Для меня жизнь в замкнутых мужских коллективах – обычное дело, половина жизни прошла среди людей, с которыми  вынужден был быть рядом день и ночь, не иметь личного пространства. Я к этому привык. Но не всем было так легко и просто. Особенно Михаилу Евсеевичу с его резким вспыльчивым характером, человеку живому, общительному, привыкшему быть в центре… Вся сложность была в том, что никто из них не имел опыта длительной жизни в замкнутых мужских коллективах… Да ещё вишняковская черта характера быть в центре внимания и командовать. Но здесь тоже люди собрались – не маменькины сыночки. Долбиев всю жизнь провёл в небе штурманом, сначала в малой авиации в Якутии, затем на «Боингах». Сергей тоже не на асфальте половину жизни оставил: инструктор по туризму, спасатель. Когда я привозил им продукты, то чувствовал всё возрастающее напряжение – по интонациям, взглядам, резким фразам. Словом, решили на какое-то время разъехаться, отдохнуть друг от друга, увидеть семьи. К вечеру перед отъездом привёз я всё, что требуется для праздничного застолья. С запасом.

    Из деревни за мной увязался пёс Кошмар размером с детский валенок – чёрный, маленький и страшный, с жёлтыми глазами. Приготовили праздничный ужин. Пили, говорили тосты. Леонов в краткие паузы никак не мог втиснуться со своей гитарой и Визбором. Речь шла о применении ненормативной лексики. Сама дискуссия обильно аргументировалась этой самой лексикой. Михаил горячился, вскакивал, метался, словно длинная буря, Леонов едва успевал выхватывать из под его ног гитару.  Кошмар лежал в стороне, ни в тостах, ни в дискуссии участия не принимал – он следил за искрами костра… Темы разговора, неотвратимо переходящие в дискуссию, менялись так же непредсказуемо, как траектории искр. После полуночи, между  тостами, говорили о непредсказуемом ходе времени, о том, что эволюция идёт каким-то выкрутасом, задом наперёд. Михаил метался, вздымая искры, за которыми всё так же философски следил Кошмар. В какой-то момент, когда на слабое возражение барда  поэту потребовалось особо веское доказательство, Михаил быстрым и сильным движением руки надел гитару на пенёк рядом с костром, утратив её прямое назначение… 

   После полуночи  лишь умные жёлтые  глаза собаки выражали полное понимание сути спора, а  когда небо стало пепельно-серым и погасли звёзды, в полном сознании и ясном уме находился лишь Кошмар.

   Назавтра, в деревне, снимая  с полки кофр со второй запасной гитарой, я насторожился: третьей гитары не было, а традиция, похоже, родилась…

   Сергей на несколько дней уехал в город. Александр обустраивал свой участок через забор от моего. Мы с Михаилом оседлали лошадей, запаслись продуктами, взяли оружие и на пару дней пропали в тайге….

   Когда встретились, напряжение было снято, даже немного соскучились по сенокосу, вечерним посиделкам у костра, уханью выпи в приозерных кочках, туману.

   Сергей Викторович Леонов ушёл через пять лет после Михаила Евсеевича – 13 ноября 2013 года. Один не мог жить без песен, другой – без стихов. Впрочем, это родственные стихии. Надеюсь, там они договорятся и поймут друг друга.

   Анатолия Кузьмича Окладного не стало несколько лет назад.

   А нам с Александром Долбиевым на двоих осталось то, что раньше принадлежало четверым: небо, рассветы и закаты, рыжики и маслята, тропинки, полянки, опушки…

          «СТРАНСТВОВАТЬ,   ПИСАТЬ   КНИГИ   И   РАЗМЫШЛЯТЬ   О   БОГЕ…»

 

                                

    В геологических поисково-съёмочных партиях есть понятие «параллельные маршруты» - это когда ход геологов выстраивается длинными непересекающимися петлями. Наши  жизненные маршруты долго шли рядом, а встретились уже в последние земные года  Олега Афанасьевича.

   Службу в Армии он проходил на побережье Ледовитого океана, где-то неподалёку от Тикси. Мне довелось работать тоже на ледовитом побережье, но восточнее, неподалёку от Певека. Впрочем, что значат для Севера какие-то тысячи километров! Однако нас в несколько лет развело время.

   Затем учёба в Литературном институте имени Горького – и снова мы не совпали по времени! Он поступил на заочное в 1979 году, я – тоже на заочное, но в 1980-ом.

   Работа в геологических партиях на севере области: наши маршруты проходили неподалёку, мы видели одни и те же горные вершины, пили воду из одних и тех же ручьёв, в одних и тех же реках ловили чёрных хариусов. И – снова не встретились! Хотя уже знали друг о друге, читали книги: он - мои стихи, я – его прозу.

   Думаю, главной книгой Олега Афанасьевича стал его последний роман «Из жизни в жизнь», который он так и не увидел. Батюшка разрешил положить книгу во гроб писателя.

  Олег Афанасьевич Димов из тех писателей геологов, кто застал настоящую геологию уже на излёте. Это Юрий Скоп с «Записками с тропы», «Имя-отчество», это Олег Куваев с «Территорией», «Тройным полярным сюжетом». Это Эдуард Гринталь со своими стихами. Это Валентин Литвинов, львовянин, но связавший свою геологическую судьбу с Забайкальем.  Это Владимир Гланц, первый  увиденный мною живой поэт, который правил мои беспомощные строчки, теперь он живёт в  США.  Олег застал геологию с палатками, рюкзаками, маршрутами, компасами, азимутами, пикетажками, карабинами за спиной или револьверами на поясе, кострами, комарами, паутами, сапогами и портянками. Современный геолог выезд в поле понимает по-своему, он с места не сдвинется, если в поле нет душа, туалета, телевидения, телефона. Сегодня геология – это лаборатория, аэрофото- и космические снимки, бинокль, бинокуляр, шлифы, аншлифы. Это не хуже или лучше. Это другое, та геология уже не вернётся. Не будет уже и тех писателей от геологии.

   Мы не стали друзьями, хотя  и не были в духовном пространстве случайными знакомыми.

   Запомнились несколько совместных выступлений, особенно в студенческом «Литературном трамвае» Нины Михайловны Нагибиной. И слушали внимательно, и вопросы задавали интересные. На вопрос о смысле жизни Олег ответил примерно так: есть три достойных дела на земле. Первое – странствовать. Второе – писать книги. И третье – размышлять о Боге.

  …Писатель  Олег  Афанасьевич  Димов  ушёл  из  этой  жизни  в  мае.  Начинал  цвести  багульник.

    Дурные  вести  доходят  сами. 

   Ещё  с  2012  года  просачивались  осторожные  слухи  о  болезни  Олега  Димова.  Но как-то  всё нечётко,  неясно.  И  разговоры  были  шатки,  неустойчивы.  Потом  появилась  светлая  полоса, от  неё  шли  тепло  и  надежда:  где-то  далеко,  может,  в  самой  Москве  есть  кто-то,  какой-то  человек,  целитель,  который  творит  чудеса,  и надо  поехать,  и  всё  уже  готово,  и  ехать  надо  на  поезде,  и  вот-вот… 

    А  потом  Олега  положили  в  больницу.  Онкология.  А  потом  выписали. И  выписали  как-то  быстро.  Так  быстро,  как  не  бывает.  И  стало  понятно  -  зачем  выписали.

   После  выписки  Олег  жил  на  даче,  работал  над   романом.  Роман-то   был  написан,  Олег  доводил  его  до  ума,  шлифовал,  правил  -  «точил»  слово,  каждое  предложение.  И  торопился  -  мало  времени  оставалось.

   К   тому  времени  у  меня  оформился  цикл  прозаических  миниатюрок,  коих  набралось  с  полсотни.  Я  дал  им  название  «Блики».   На  этом дело  застопорилось.  Интуиция  подсказывала,  что  не совсем  уж  они  плохи,  что  что-то  в  них  есть,  но  этому  «что-то»  требовалось  подтверждение.  И  подтверждение  надо  было  получить  от  человека  с  хорошим  литературным  вкусом,  а  таких  людей  во  все  времена  и  во  всяком  месте  не  густо.  И  появился  повод  позвонить  Олегу.  Уважительный  повод.

   Надо  сказать,  до  больницы  мы  довольно  часто  перекидывались  с  Олегом  по  телефону   или  по  электронной  почте.  А  после  больницы…  А  после  больницы  я  не   мог  найти  повода  ему  позвонить.  Даже  дело  не в  этом  -  не  мог  найти  верную  интонацию  для  разговора.  Какой  бы  тон  я  ни  подбирал,  всё  одно  он  был  фальшивым  -  от  жалостливого  до  бодряческого.  «Блики»  давали  возможность  выбрать  относительно  честную  интонацию  -  рабочую.  Относительно  -  потому  что  в  таком  случае  любая  интонация  будет  натужной,  неверной:  это  как,  зная  о  смертельной  болезни  человека,  строить  совместные  планы  на  будущий  год,  говорить  о  байдарочном  сплаве  по  реке.

    Но  к  этому  своему  возрасту  я  уже  научился  врать,  глядя  в  глаза  человеку.

   Позвонил.

   Поговорили.

   Отправил  электронной  почтой  подборку.

   Трудно  даются  такие  разговоры!

   И  надолго  запоминаются…

   Дня  через  три  я  позвонил  Олегу.  На  этот  раз  было  проще  -  было  оправдание  звонку.  И  разговор  был  строго  деловой  -  о  работе.  И  -  ни  слова  о  болезни.  И  он,  и  я  внимательно  обходили  стороной   эту   глубину.  Так  идут  по  тонкому  льду  -  мелкими  продвижками  вперёд,  не  поднимая  ног,  нащупывая,  прислушиваясь,  чтоб  не  провалиться.  

   Олег  сказал,  что  в  целом  миниатюрки  получились,  что  есть   неточности,  шероховатости.  Надо  дать  им  отлежаться,  время,  как  пресс,  выжмет  лишнюю  воду,  после  этого  недостатки  увижу  я  сам.  А  в  конце  разговора  я  небрежно  и  как  бы  вскользь  заметил,  что  особого  значения  этим  своим  «Бликам»  не  придаю,  что  это  проба  себя  в  новом  для  меня  жанре…    Олег  перебил  меня  и  сказал,  что  вот  тут  я  лукавлю,  что  если  бы  для  меня  это  было  всё  равно,  то  я  бы  не  отправил  ему  сейчас свои  произведения.   На  слове  «сейчас»  он  сделал  нажим.  

   Это  был  хороший  честный   разговор.  Мы  молчали   о  главном.  И  мы  говорили  о  главном.       О  чём  думали.  И  о  чём  не  было  сказано  ни  слова.

   И  потом  попрощались.

   И  раздались  короткие  гудки… 

   Свою вселенную писатель Олег Афанасьевич Димов оставил для нас в  книгах: «Маршруты вдоль светлой реки», «Сказ о Фёдоре, Дарье и Забайкалье, в котором они живут», «Дети длинных ветров», «На исходе тревожного лета», «Кыриния», «Рождение человека»,  романе «Из жизни в жизнь». 

                                                  НЕ  ОПАСЕН!

   Ноябрь 1999-го года. Группа читинских писателей едет в Кыру на 60-летний юбилей  поэта Владимира Сажина. За рулём недавно купленных «жигулей» Николай Юрконенко. В салоне: краевед Ирина Куренная, журналист Сэсэг Намсараева, писатель Олег Димов. Николай, при каждом случае не забывавший напомнить, что он хорошо ориентируется на местности, проскакивает нужный отворот, и вся писательская бригада едет в сторону посёлка Агинское. Хватились, когда уже проскочили сотню километров. Эта ошибка настолько задела Николая Юрконенко, что он всю дорогу до Кыры просил никому не рассказывать о своей оплошности.

   Юбилейный вечер  начался, когда писатели подъехали к гостинице с затемнёнными окнами. Лишь одинокий фонарь раскачивался у входа. Гостей уже поджидали. Они побросали вещи и бросились к дому культуры…

   После официальной части хозяева, как водится, устроили банкет. Юрконенко, расстроенный своей дорожной оплошностью, хлопнул водки и ушёл в гостиницу. Потянулись за ним и Сэсэг с Олегом. Из гостей осталась лишь Ирина Куренная. Банкет и танцы продолжались до трёх ночи. Уже в четвёртом часу гости стали расходиться. Владимир Сажин проводил Иру до гостиницы и попрощался. Ирина поднялась на ступеньки гостиницы и взялась за ручку двери. Дверь оказалась запертой. Тогда она постучала кулаком. Тишина. Ирина встала спиной и стала бить пяткой. В гостинице ни звука. Тогда она обошла здание вокруг – все окна тёмные, в которые Ирина стала стучать поочерёдно. Шапка осталась в гостинице, а мороз под тридцать! Что делать? Село спит – ни одного огонька. Вернуться в Дом культуры? Но как его найти? Да и все давно ушли.  Тогда Ира решила разбить стекло. Но как? В темноте наткнулась на какие-то кирпичи, но они оказались  вморожены в землю. Из последних сил она ещё раз обходит гостиницу, колошматит во все окна, возвращается на крыльцо под фонарём и садится на ступеньки и плачет…. Дверь открывает Олег Димов. Ирина заходит в коридор и понимает, что в гостинице такая же температура, как на улице – систему ещё не подключили к отоплению. Сэсэг, Николай, Олег, чтобы как-то согреться,  навалили на себя матрацы, одеяла – вот почему не слышали стука и грохота.

   Ирина  поступает также: из соседних номеров приносит одеяла,  заваливает ими себя, укрывается сверху шубой и пытается согреться.

   И тут из-под кучи тряпья до неё доносится голос Олега Димова:

   - Ирочка, иди ко мне, я тебя согрею. Ты не бойся – я сексуально не опасен…

   …Первым ушёл Владимир Иннокентьевич Сажин.

   За ним в 2013 – м  - Олег Афанасьевич Димов.

   Летом 2021 года не стало Сэсэг Намсараевой, она попала под поезд.

   Ирина  Куренная летом 2021 года вступила в Союз писателей России. Недавно вышла написанная ею книга о нашем земляке Олеге Лунгстреме – книга удивительная!

   Николай Юрконенко в 2000 году уехал из Читы. Теперь он ростовчанин, однако связи с литературной родиной не теряет: в первом номере журнала «Слово Забайкалья» за 2021 год опубликованы его воспоминания о писателях Кузакове и Димове.

                                                       ТОРТ

      

   Была у Михаила Евсеевича Вишнякова особенность, даже талант - вовремя ввернуть нужное единственно верное слово. Его нестандартно работающий ум часто находил выход из самых казалось бы тупиковых ситуаций. Примеров достаточно, но я приведу лишь один случай.

   Шестидесятилетний юбилей прозаика и поэта Василия Григорьевича Никонова. 1981 год. Официальная, парадно-наградная, шутейно-капустниковая часть отшумела в библиотеке имени Пушкина. Застольно-раздольную часть отпели-отплясали в кафе «Жемчужина», что по вечерам лёгким перемещением ценников превращалось в ресторан. Когда веселье подкатилось к концу и приглашённые начали прощаться, Василий Григорьевич подошёл ко мне, тогда начинающему пииту, члену литературного объединения «Надежда», которым он руководил, а по сути возился с нами, как наседка с цыплятами, и негромко сказал:

    – Ты не уходи!

   Так впервые оказался я в доме сталинской постройки по улице Ленина, где на первом этаже магазин «Темп». Чествование юбиляра продолжалось в домашней обстановке, в кругу друзей и родственников. По этому случаю Клавдия Семёновна с дочерьми Светой и Леной произвели на свет настоящее чудо – огромный красивый торт. В фильме «В джазе только девушки» показан гигантский торт, из которого выскакивает танцовщица. У Никоновых торт был чуть поменьше, но сработан искуснее. Торт этот по задумке родных должен был стать подарком юбиляру и ошеломлением для гостей, чтобы вырвался единый выдох:

    – Ах!

   Вся сложность была, чтобы до поры подарок оставался в секрете. Надо было найти такое ловкое место в доме, чтобы убрать торт подальше от любопытных глаз и оставить его в прохладе. И место такое нашлось: в большой прихожей на полу в углу за дверью. Кому из гостей придёт в голову заглядывать в прихожей в хозяйские закоулки! По логике всё правильно. За-

быто было одно: друзья юбиляра – поэты, писатели, художники – никакой логики в жизни не придерживаются.

   За столом шутили, смеялись, поздравляли, разговаривали, выпивали. Было чудесно! И лишь Тамара Николаевна Шавельская, редактор Читинского отделения Восточно-Сибирского издательства, озабоченно поглядывала на часы: задерживался её муж, замечательный художник Борис Алексеевич Чередник, который ещё днём уехал на дачу в падь Глубокую откапывать малину и должен был прямо с электрички явиться к Никоновым. Наконец, звонок! Клавдия Семёновна ушла встречать опоздавшего гостя…

   В прихожей как-то подозрительно долго стояла тишина. Отправились туда и дочери Василия Григорьевича – Света и Лена. Через минуту на пороге комнаты появился с виноватой улыбкой неподражаемый Борис Алексеевич. Перед собой он гнал волну хорошего коньяка. А сам всё оглядывался и показывал на прихожую, где в тихой истерике бились женщины Никонова: художник по какой-то известной лишь ему причине открыл дверь в запретный тупичок и вошёл сапогами в торт…

   Мог быть скандал. Уж чаепитие могло быть испорчено напрочь. Но тут, перекрывая невнятный шум, с конца дальнего стола поднялся поэт Михаил Вишняков и громко обратился в прихожую:

   – Клавдия Семёновна, отрежьте мне кусок, где не ступала нога человека!

   Общий хохот заглушил последние слова.

   Как много значит вовремя сказанное умное, доброе, образное слово! Оно может спасти любую, казалось бы, безвыходную, ситуацию. Торт оценили по достоинству, разобрали на куски. А фраза Вишнякова в разных вариантах еще долго жила в литературных (и не только!) кругах.

                           Д Р А Г О Ц Е Н Н Ы Е      П О Д А Р К И 

   Людей самых разных профессий связывает одно – для подтверждения своей пригодности они постоянно вынуждены преодолевать сопротивление материала, с которым работают, или сопротивление стихии, в которой оказываются.

   Воин преодолевает страх.

   Спортсмен преодолевает себя.

   Лётчик – силу земного притяжения.

   Музыкант – какофонию звуков.

   Скульптор – сопротивление глины, гипса, мрамора, бронзы, гранита.

   Писатель всю жизнь преодолевает сопротивление слова – самого прочного и долговечного материала на земле.

       К сорока годам я научился неплохо работать с деревом: мог сделать и насадить топорище, мог поставить сруб, по всем правилам настелить пол, без гвоздей собрать дверь, без гвоздей, лишь на шипах и замках,  сделать  мебель для дома. Научился понимать и чувствовать дерево, ведь сосна, берёза, осина, ольха, ель, кедр, яблоня, ясень, бук, граб имеют разный характер, и столяр использует их для разных целей: из лиственницы коромысло  не сделаешь, а из сосны не получится топорище.  И главное – я полюбил работать с деревом.

   К тому времени я научился неплохо работать с металлом. Гнуть, ковать, плавить, точить, резать, сверлить, варить – в каждой операции есть свои тонкости.  Каждый металл имеет свои свойства, свои особенности. И главное – я полюбил работать с металлом.

    Вся наша жизнь состоит из встреч с разными людьми. Иногда среди них встречаются редкие, удивительные личности, готовые поделиться своими мыслями, знаниями, наблюдениями, опытом. Но наша жизнь состоит ещё не только из встреч с интересными людьми – она состоит ещё из встреч с умными глубокими интересными книгами. Вся беда в том, что мы, понимая это, не пользуемся подаренным  сокровищем. Потому что для того, чтобы примерить на себя чужие знания или чужой опыт, понять, принять или отвергнуть их, надо обладать ещё одним сокровищем – собственным  свободным  временем. Вот как раз собственного свободного времени и не хватает.

    Три года относительного одиночества в тайге я воспринял не как наказание, а как подарок, которым постарался воспользоваться с толком –  примерить к себе чужой опыт, чужие знания и открытия, щедро подаренные мне разными людьми. Я подумал: если уж так случилось, если есть у меня несколько лет одиночества, то ведь не для того же свалилось на меня это счастье, чтобы его бездарно растратить – есть, пить, спать, что-то читать, что-то писать. Я подумал, что ни у кого из моих знакомых не было такой возможности – весь нажитый опыт, свой и чужой, все знания, все приобретения осмыслить, обдумать, систематизировать и разложить по полочкам. Подумал, что редко, очень редко кому-то ещё выпадает такое счастье, потому что все люди, тысячи и тысячи людей проживают долгую жизнь, так до конца не понимая и не осмысливая  приобретённый опыт, так и уходят с ним в небытие – с неоценённым сокровищем.  И как-то очень удачно всё это совпало со сроками, словно кто-то невидимый наблюдал сверху, ради интереса толкал на всякие сомнительные авантюры, бросал в бездну, а когда оставалась секунда, как-то ненавязчиво подставлял ладони и ловил. Как-то всё это было устроено до того ловко и явно, что становилось незаметным, словно всё это я делал сам  – до сорока лет ещё нечего было осмысливать, не было бесценного груза прожитых лет, а случись это позже – уже не было ни сил, ни здоровья, так необходимых для суровой жизни в тайге, где всякая возможность выжить сопряжена с тяжёлой физической работой. Теперь я уже не сомневался в предопределённости всего происходящего, и как доброго знакомого вспоминал того, в накомарнике.

   Опыт некоторых людей, даже друзей мне так и не удалось использовать или применить. К счастью?  К сожалению? Трудно сказать.

   Особенно часто вспоминались наши встречи и разговоры с поэтом и другом Борисом Константиновичем Макаровым. Я даже вёл с ним мысленный диалог: возражал ему, он возражал мне, в чём-то договаривались. Вспомнилась одна авантюрная история, на которую подбил меня Борис Константинович, на которую я охотно согласился и за что теперь говорю «спасибо».

     Конец восьмидесятых.  Очередное  собрание  областной  писательской  организации. Дверь  в  кабинет  приоткрыта.  Всё  вижу  и  слышу.   Формальность  соблюдена.  Я  пока  не  являюсь  членом  Союза  писателей   СССР,  поэтому  сижу  в  приёмной,  разговариваю  с  Наташей. После  Людмилы  Семёновой  она  бессменный  секретарь  и  бухгалтер  нашей  организации.  Жду  Бориса  Макарова,  чтобы  на  моём  "жигулёнке"  ехать  к  нему   в  Акшу.  По  дороге  решили  провернуть  одну  секретную  операцию.

     У  меня  кооператив  по  заготовке  лекарственных  трав.  Появились  первые  свободные  деньги. Но  ещё  нет  опыта,  нет  культуры  обращения  с  пачками  денежных  знаков. Да   и  откуда  взяться  этой  культуре  при  зарплате  корреспондента  в  девяносто  шесть  рублей? Ведь  всю  жизнь 

жил  от  получки  до  аванса,  в  промежутках  перехватывая  по  соседям. Бориса  Константиновича  большие  деньги  смущают.  Он  долго  кряхтит,  мнётся,  потом  предлагает:

      -  Всё  равно  ты  эти  деньги  спустишь,  давай  хоть  одно  доброе  дело  сделаем.

      В  приёмной  запасаюсь  гербовым  бланком  Союза  Писателей  СССР. Дома  на  машинке  печатаю  самодельный  текст,  суть  которого  сводится  к  тому,  что  такие-то  и  такие-то,  то  есть,  мы  с  Макаровым,  уполномочены  Читинской  писательской  организацией  вручить  деньги  в  сумме  по  пятьсот  рублей  начинающим  талантливым  литераторам,  попавшим  в  трудное  материальное  положение  (а  литераторы,  особенно  начинающие,  в  России  всегда  находятся  в  трудном  материальном  положении). Фамилии.  Адреса.  Вместо  нужной  печати  -  где  её  взять?  -  дышу  на  свою  и  оттискиваю  "кооператив:  "МЕДУНЕЦ".  Всё  равно  никто  читать  не  станет. Главное  -  гербовый  бланк  и  печать  на  виду.

      По  дороге  в  Акшу  уходим  с  трассы.  Находим  нужные  адреса.  На  лицах  недоумение.  Потом  -  радость.  Зарплата  за  полгода  -  это  не  шутка!  Стараемся  держаться  серьёзно. Требую для  отчетности  расписки,  а  для  пущего  веса  выписываю  расходные  кассовые  ордера.

      Секретная  операция  закончена. Расписки  и  ордера   рву  в  мелкие  клочки. Борис  доволен.  Он  улыбается.  Мы  заговорщицки  перемигиваемся.

      Включаю  последнюю  скорость.  Машина  летит. Колёса,  кажется,  не  касаются  асфальта.

      Спасибо  за  урок,  Борис  Константинович!

   После  первых длинных разговоров  решили съездить, как всегда,  на рыбалку. Поехали на протоку Онона, каких в окрестностях Акши великое множество.

     С  вечера  насторожили  самоловы   на  налима,  натаскали  плавника,  костёр  развели.   Всю  ночь  разговаривали,   читали  стихи,  потихоньку  потягивали   водочку,  проверяли   самоловы.

       В  темноте  плескалась  рыба.  И  рассказал   мне  Борис  Константинович  один  случай  из  своей  флотской  службы.

      Матрос   на  эхолоте   предложил  Борису  надеть  наушники  и  послушать  море.  В  наушниках  стоял  равномерный  сильный  шум,  напоминающий   чавканье.  И  действительно,  эхолот  улавливал,  усиливал  и  доносил  до  человеческого  уха  звук  разрываемой   и  поедаемой  плоти  -  рыбы  ели  друг  друга.  Этот  звуковой  фон  стоял  днём  и  ночью. Жизнь  моря  была  выражена  в  этом чавканье:  слабый  идёт  на  корм   сильному…

          Рассказ  этот   меня  тогда  сильно  поразил.  И  потом  я  нет-нет  да  и  вспоминал  его.

      …За  свою  тысячелетнюю  историю  Россия  прошла  разные  формации.  Учёные  утверждают,  что  всякий   общественный  строй   заменяется   более  передовым.  Такова  диалектика.  К  двадцать  первому  веку  Россия,  согласно  диалектике,   достигла  пика  своего  развития  -  она  стала  свободной  рыночной   страной.  Страной,  где  выживает  сильный.  Где  сильный  всегда  прав.  Где  слабый  идёт  на  корм  сильному.      По  закону  диалектики. Мне  не нравится ни  эта диалектика. Ни этот  закон.

   И снова вспомнилась ещё одна поездка в Акшу к Борису Константиновичу.  Были мы уже с композитором Петром Зубаревым. Как всегда, отправились на рыбалку.   Выбрали  место  для  ночлега. Натаскали  плавника.   Развели  костер.   Поставили  самоловы.

        Костёр  горит.  Чай  выпиваем,  закусываем.  Разговоры  разговариваем.  Всё  больше  о  своём   -   о  творчестве.

      Запомнился  рассказ   Петра  Зубарева.

 -  Как  я  музыку  сочиняю?  Главное,  поймать  основную  мелодию,    направление, интонацию.  Это  самое  трудное.  А  как  поймал,  развил,  тут  можно  и  украсить  её,  завитки  там-сям  бросить, -  Пётр  бросил  пальцы  по  воображаемым   кнопочкам  аккордеона,  -  переборы  пустить  разные,  но  тоже  в  меру,   чтоб  не  было  много,  чтоб  не  потерялась  главная  мелодия…

   Через  год  Петра  Зубарева  не  стало.  Срок  земной  жизни  он   назначил   себе  сам.  Однако  «завитки»  Зубарева   вспоминаются  часто,   вспоминаются  по  разному  поводу.

     Редкий  человек   может  придумать  основную  мелодию  своей  жизни.  Чаще   люди  живут,  как  случится,  как  придется,  куда  вынесет.  И  вся  жизнь  -  цепь  случайностей:  случайные  люди,  случайная  работа,   случайные  события.  А  если уж  повезло,  если  человек  поймал,  нащупал  в  себе  свою  мелодию,  то  может,  никакие  завитки  и  не  нужны.

    Но  чаще  получается,  что  одни  завитки  и  остаются…

     А потом были другие встречи, люди, обстоятельства, которые меняли меня, поворачивая к солнцу то одним, то другим боком. Вот одна такая встреча.

    В начале восьмидесятых  Тамара Николаевна Шавельская, редактор Читинского отделения Восточно-Сибирского книжного издательства,  познакомила  меня с  мужем, замечательным художником Борисом Алексеевичем Чередником. При воспоминании о Читинском краеведческом музее перед глазами встаёт огромная  картина на стене между  лестничными пролётами, называлась она, кажется, «Встреча княгини Волконской с мужем»:  человек в тёмной одежде – декабрист, перед ним на коленях  его жена целует  кандалы. Автор картины Борис Чередник.

   Мы как-то незаметно сошлись с ним, сблизило нас стихотворение. Он прочитал его в моём первом, как теперь понимаю, беспомощном сборнике, редактором которого как раз и была Тамара Николаевна, купил бутылку портвейна «три семёрки» и сам пришёл ко мне в деревянный дом на улице Кочеткова. Мы разлили в гранёные стаканы божественный напиток, божественный, потому что качество напитка зависит не от его цены, а от того, с кем его выпиваешь.   Борис Алексеевич взял  малюсенький тоненький сборник в пятнадцать страниц, потыкал пальцем в зелёную бумажную обложку, открыл его,   выразительно поднял одну бровь и многозначительно промолвил:

  - Цвет!.

   Его лохматые огромные брови,  когда-то чёрные, теперь побитые сединой, жили каждая своей жизнью: одна поднималась, другая опускалась,  могли сходиться и расходиться. Борис Алексеевич  умел,  не говоря ни слова, разговаривать бровями,  бровями умел выразить всю палитру чувств.

   - Цвет! – и снова потыкал в текст.

   И прочитал моё стихотворение:

Густая синяя река

И белый поплавок,

На жёлтой удочке рука,

Сиреневый дымок.

Пустая пачка сигарет

Ложится в костерок.

Удачи нет, рыбалки нет,

 А по-степному  йок.

Дагба, похоже, рад тому

Что рыба не клюёт.

Он лёг на жёлтую траву,

Тихонечко поёт.

- Дагба, о чём же ты поёшь?

О чём твои слова?

- А как не петь, ведь ты живёшь,

И рыба, друг, жива.

Сегодня рыба не клюёт.

Костёр горит.

Дагба поёт.

   Борис Алексеевич отпил из стакана, почмокал и заключил:

   - В конце стихотворения не хватает цвета.

   И покрутил бровями.

   Жизнь Борис Алексеевич  воспринимал через цвет, как музыкант через звук. Он научил меня внимательно относиться к цвету в стихотворении. Как потом так же внимательно относиться к звуку в стихах научил меня композитор Пётр Зубарев. Оказалось, что организованное слово утраивает свою силу, когда объединяет все три стихии – слово, цвет и музыку.

   Эти посиделки в деревянном доме на улице Кочеткова  стали частыми: Борис Алексеевич всегда садился у окна возле письменного стола, его профиль чеканился солнцем и Борис в ту минуту походил на врубелевского демона за стаканом божественно-дешёвого вина.

   Мы много говорили о цвете.

    Как-то, дело было в марте - у заборов, домов, деревьев уже подтаивал снег - после портвейна Борис Алексеевич потащил меня в лес, который начинался сразу за домом. Долго бродил, искал что-то лишь ему известное.

   - Вот! –  взметнул бровями и указал ими на берёзку, вокруг которой снег не успел обтаять.

   - А теперь смотри, - его брови заходили, - Только смотри внимательно!

   И действительно, если менять угол зрения, если смотреть на снег вокруг берёзки с разных ракурсов, то можно заметить, как снег приобретает разные оттенки, одалживая их: у коры – коричневый, у солнца – розовый, у сосновых крон – зеленоватый, у неба – синеватый, у прутьев краснотала – слабо-пурпурный… И это действительно так! – надо смотреть очень внимательно.

   - Это видит только художник! – брови взметнулись вертикально и восторженно замерли.

   - Но это должен видеть и поэт! – и он утвердительно сдвинул брови.

   Борис Алексеевич научил меня смотреть на вещи под разными углами, чтобы вычленить оттенок. Уже другие люди учили меня видеть явления со всех сторон, чтобы узреть  разные смыслы.

   При следующей встрече Борис Алексеевич принёс завёрнутые в газету две маленькие твёрдые картонки. Эти два пейзажа, писанных маслом, до сего дня всегда со мной. На одном – дальние сопки, лес, избушка, рядом сарай, забор, желтеющая степь. На втором – дальние сопки, ближние деревья, клин пашни, клочки жухлой травы. Смотрю на них и вспоминаю старшего товарища, человека чуткого к земной и рукотворной красоте,  Бориса Алексеевича Чередника.

   Богатый подарок художника я принял с благодарностью, приладил, пристроил к себе и с того времени очень внимательно стал относиться  к цвету в стихах.  

   А картина из краеведческого музея, к моему сожалению,  исчезла. Однако моё огорчение было напрасным и недолгим:  её  передали музею Декабристов, в Михайло-Архангельскую церковь, где весной  1828 года венчались декабрист  Иван Анненков и французская модистка Полина Гебль, принявшая православие и ставшая Прасковьей  Анненковой. По историческим фактам именно она, а не княгиня Волконская, стояла на коленях перед мужем и целовала его кандалы…

      

                                       ОНОНСКИЕ   ХАЛЦЕДОНЫ

   Уже не вспомнить, когда началась наша дружба с Борисом Константиновичем Макаровым. Наверное, году в 1978 или 1979. Разница в возрасте приличная, а вот как-то прилепились, почувствовали друг друга. В те годы Борис часто приезжал из своей Акши в Читу – «за пять хребтов». Приходил к нам в деревянный дом номер 5, что на улице Кочеткова (несколько лет назад его снесли). Курили в печку и разговаривали ночи напролёт. О чём? О литературе, а значит, о жизни. И мы с женой ездили к Макаровым – тогда они жили на улице Декабристов, дом 30. А на улице Кюхельбекера уже после. У Натальи Алексеевны были общие разговоры с Валентиной Андреевной, а мы с Борисом уходили на Онон, не столько рыбачить, сколько опять же разговаривать. Или ходили на выдувы, что на речках Смолка и Кургатайка, на стойбища древнего человека, собирали сколы, нуклеусы, каменные ножи, черепки древней посуды (стихотворение «Бульдозером здесь сняли верхний слой…» написано после таких походов.) Или перебирались на многочисленные острова собирать халцедоны, которые на Ононе почему-то всегда светло-жёлтые. И опять же разговоры, разговоры. А если и ночевали у костра под плеск больших рыбин, то тоже было не до сна – стихи, жизнь, литература.

   А потом он приезжал ко мне на Арахлей. Я заводил свой ГАЗ-67 выпуска 1943 года и мы уезжали в тайгу, мастерили костерок – не для тепла, а чтобы было уютно разговаривать. Вот почему в моих миниатюрах и стихах так много Бориса Макарова.

   Много рассказанных им историй стали потом сюжетами произведений. Но дело даже не в этом. Борис Константинович научил меня иначе смотреть на жизнь, смотреть на другой скорости, сбавить скорость или вовсе остановиться, наклониться и рассмотреть божью коровку, которую на ходу не увидишь. Он научил меня пристальному взгляду на жизнь, где всё связано, где всё причина и следствие, надо лишь прислушаться к себе, чтобы почувствовать эти тугие связующие нити. Вот почему своим учителем в литературе я считаю Бориса Константиновича Макарова, о чём много раз и говорил ему.

   Михаил Евсеевич Вишняков научил меня другому: смотреть на мир охватно, сверху, чтобы была видна вся страна – от края и до края.

   Теперь мы редко видимся, зато часто говорим по телефону. И понимаем, что стягиваем духовное пространство между Тасеем и Акшой.

   А это короткое стихотворение – мой подарок старшему товарищу.

       РОССИЯ

Она и для труда, и созерцанья,

Здесь для души неспешное житьё.

Все остальные центры мирозданья –

Лишь звёздные провинции её.

                                  ЙОРКШИРСКИЙ    ДИАЛЕКТ

    Москва. Поступаю в Литературный институт имени Горького.  Надо преодолеть три тура. Прошёл творческий конкурс. Прошёл собеседование. Остались экзамены. Русский и литературу (сочинение) сдал на отлично. Остался английский и история. Конкурс сто одиннадцать человек на место. Проходной балл – девятнадцать. Ясно понимаю, что английский мне не сдать. Перед этим нарезал из жёсткой перфоленты маленькие, со спичечный коробок, квадратики, на которых написал с одной стороны слова на английском, на обороте – на русском. Они всегда в кармане, чуть свободная минута, я их листаю, пучу на них глаза и запоминаю язык Джорджа Вашингтона. Все оттопыренные карманы уже месяц забиты этими квадратиками.

   За день до этого состоялся разговор с Сашей Латкиным, земляком, забайкальцем, он родом из  северного села Гуля. Саша учится на третьем курсе в семинаре прозы.                                                                                                                                             «Не волнуйся, - говорит, Саня: - Там всё уже решено. Ты же в семинар Старшинова?» Я киваю. «Он уже крестиками отметил, кого надо принять, а кого завалить. Зачем ему отличник, если из него не выйдет поэта? Успокойся, там уже четырнадцать крестиков стоят».  Верю и не верю Латкину.

   И вот экзамены. В аудиторию запускают по пять человек. Заходим.

   Паша Юлаев  из Набережных Челнов, коренастый, низкорослый, скуластый, стихи у него конкретные, земные. 

   Николай Бурашников из Перми, высокий, простоватое лицо, год назад после загула неожиданно для себя заговорил на неизвестном языке с прищёлкивающими звуками. Учёные НИИ, куда его отвели для обследования, определили этот язык как один из мёртвых  дошумерских языков двуречья. Ему показывали фотографии гляняных табличек с какими-то значками, которые Бурашников читал уверенно и бегло. Николай говорит на нём быстро, даже стихи сочиняет на этом мёртвом языке. Обследуют его и в Москве, время от времени за ним приезжает «Волга».

    Света Капитан из Харькова, стихи у неё типично женские, с многоточиями, тире, вопросами и восклицаниями. Перед экзаменами мы гуляли с ней по вечерней аллее перед общежитием. Аллея была забита осенними листьями, тёмный воздух слегка горчил, как и её губы.

   Владимир Попов из Москвы, у него длинные стихи про Ленина и революцию.

    Принимала экзамен по английскому женщина лет двадцати пяти, блондинка с очень забавными светлыми кудряшками. Первым вышел сдавать экзамен москвич Владимир, который каждый день  заходил в приёмную комиссию с коробками шоколадных конфет и букетами цветов. И вот они сидят и щебечут  с этой, в кудряшках, на иностранном непонятном мне языке. Владимир чувствует себя уверенно, возможно, он знает английский даже лучше этой в кудряшках. А задание очень простое. Первое: написать на английском короткий рассказ, подражая манере, скажем, Диккенса. Второе: прочитать в подлиннике стихотворение и по манере, по стилю определить автора. Третье: свободный разговор на вольную тему. И вот они разговаривают, а у меня пот по спине, потому что ни слова из сказанного я не понимаю. Они мило улыбаются друг другу. Владимир поднимается со стула, а эта, в кудряшках, смущаясь, говорит ему:

   -  К сожалению, я не могу поставить Вам нужную оценку. У Вас йоркширкское произношение, а нам  нужно столичное, лондонское, вы не вытягиваете… Я вынуждена поставить Вам неуд.

    Обалдевший Владимир Попов неверным медленным шагом покидает аудиторию. Вдвойне  обалдевший  я занимаю его место. И вот эта, в кудряшках, задаёт мне вопрос:

   - Скажите, где Вы работали?

   « Господи!  Лучше бы она спросила, где я только не работал».

   - Ну, как сказать…

   - Да Вы не волнуйтесь, присаживайтесь.

   Её приглашение похоже  на приглашение присесть на электрический стул.

    Я присаживаюсь и высыпаю перед ней свои заготовки.  А затем распахиваю душу. И говорю. На русском:

   - Готовился… А если честно, то знаю несколько слов.

   И добросовестно открываю перед ней весь свой небогатый багаж:

   - Э пэн, э пэнсил, тэйбэл, увот из ё нэйм, май нэйм из Слава, дую спик инглиш, гудмонинг, гутентаг, хонде хох, Гитлер капут, болё болиштэ юндо ирекше, ире тала,  - - это уже по-бурятски,  киль манда - иди сюда,  куй – вода, наливать, балта – топор, балык - рыба  - это по-татарски…

   В общем, я обнажился  перед этой в завитках  до полного обнажения. Она смеётся. В это время открывается дверь и мадам с кудряшками на минуту покидает свое место. И я вижу список, который ко мне вверх ногами,  и вижу фамилии, напротив которых стоят крестики, все остальные помечены минусами. И крестик стоит напротив моей фамилии. Всего четырнадцать крестиков. А затем она возвращается и расспрашивает меня про мою непричёсанную жизнь. Через полтора часа, за которые я не дал ей даже шанса втиснуться в мои излияния, она делает своё лицо официальным и произносит уж вовсе несусветное:

   - Я очень сожалею, что не могу Вам поставить «отлично», но «хорошо» Вы заслужили твёрдо. Однако учтите – авансом.

    …Через неделю с утра у главного (административного  корпуса)    собрались абитуриенты,   стоят  кучками  перед  крыльцом  с  низкими  широкими  ступенями.  Сходятся.  Разбредаются.  Все на  нервах.  Ждут  листков  с  итогами  приёмных  экзаменов.

      Ночью  прошёл  дождь.  На  асфальтовых  дорожках  во  дворе  литинститута  широкие  мелкие  лужи.  Тихо.  Ветви  лип,  клёнов  склонились  над  дорожками  и   образовали  арку.  Большие  зелёные, а кое-где и начинающие желтеть,   резные  листья  отражаются  в  неподвижных  лужах.  Склоняюсь,  а  потом  и  присаживаюсь  на  корточки,  рассматриваю  их.  Листья  отражены  до  малейшей  прожилки,  до  каждого  зубчика,  отражены  так  чётко,  как  не  бывает.  Поднимаю  голову,  всматриваюсь  в  оригинал  -  ничего  подобного,  обычные  листья,  неотличимые  друг  от  друга,  никакой  резкости,  чёткости.  Опускаю  взгляд  -  картина  меняется  волшебным  образом.

        Отражение  оказалось  чётче  самого  предмета.

        Озеро,  отражающее  голубое  небо,  насыщеннее  и  ярче  самого  неба.

        Искусство,  особенно  литература  и  особенно  поэзия,  глубже  и  правдивее  самой  жизни.

        Всю  жизнь  пытаюсь  разгадать  эту  тайну.  Иногда  почти  удаётся,  ещё  вот-вот,  и  она  мне  откроется.  Но  в  последний  миг  она  ускользает.  Однако  остаётся  ощущение  от  её  прикосновения.  И  разгадать  её  можно.  Может  быть,  у  меня  получится.

   А  иначе  не  стоит  ночи  напролёт  марать  бумагу…

   Выносят листки. Я вижу свою фамилию в списке зачисленных. Получаю студенческий билет и по нему же - комнату в общаге по улице Добролюбова дом 18. Комната под номером 317. В комнате под номером 325 жил Саша Латкин.

   А через два дня я уже был исключён из института. За драку. За избиение. Хотя никакого избиения не было. Тот самый Владимир, который говорит исключительно на йоркшиском, приходит в общагу, где у нас  кипит застолье, подходит ко мне, берет за грудки и спрашивает, почему я,  а не он… Я отвечаю - это тебе за конфеты и букеты. И затем слегонца бью ему правой в нос. Нос уползает влево и меняет симметрическое  положение, я наклоняю  его и поправляю нос легким ударом слева – нос становится на своё место, однако приобретает слегка фиолетовый  оттенок, который стал главным аргументом в деканате…

   Словом, меня отчислили.

                                            ЖИЗНЬ   ПОД   ЩИТОМ

     Есть выражение: или со щитом, или на щите. Я выбрал третье – под щитом.

    Не знаю, как теперь, но в советское  время список поступивших и зачисленных в Литературный институт имени Горького утверждал своей подписью министр культуры СССР. И он же ставил подпись под именами исключённых. Хотя таких было очень немного. И я уже был подписан.

   Как всегда, передо мной была развилка. В Читу я вернуться не мог по определению: меня провожали с надеждой, что после Михаила Вишнякова, Олега Димова и Саши Латкина я стану четвёртым из  Забайкалья, поступившим в Литературный институт: вернуться на щите было позором; со щитом – уже невозможно.  Но и здесь оставаться было нельзя – исключение из института автоматически лишало меня права на комнату в общаге: жить негде и не на что.

   Жизнь научила, что положений безвыходных не бывает.

   Если от института, что по адресу Тверской бульвар, 25, подняться немного вверх, пересечь Пушкинскую площадь, то можно увидеть на этой же стороне здание газеты «Известия». В сентябре-октябре 1980 года здание стояло в лесах: шёл ремонт. Леса были сборные и состояли из трубчатого каркаса с дощатым настилом посередине. Чуть в стороне находился целый штабель этих щитов – завезли с запасом. Ещё не зная, зачем мне это может понадобиться, я средь белого дня приподнял такой щит, соизмерил со своими силами: унести можно. А тут как раз меня исключают!

   …Всю ночь я короткими перебежками, отдыхая, перетаскивал щиты во двор Литературного института. Представляю, с каким удивлением с пьедестала смотрел на меня Александр Сергеевич! Перенёс пять щитов. И соорудил из них домик для себя. Если из административного здания идти до учебного, то по левую руку находится спортивная площадка с баскетбольными кольцами. А если натянуть сетку, то баскетбольная становится волейбольной площадкой. Вот в самом углу  я и поселился. Сверху свой домик накрыл плащнакидкой, в которой и прибыл в столицу нашей родины и которая побывала во многих уголках Забайкалья. Все дни над Москвой висела морось, и дождь не идёт, и солнца нет, словом погода мерзопакостная. Из институтской столовой натаскал картонные пласты из-под продуктовых коробок, ими обшил изнутри своё иглу – стало даже  уютно!

   Паша Юлаев, который поступил,  дал совет жечь костерок, напоминать о себе. Вот я и напоминаю, жгу внутри домика костерок, пускаю дым, благо кругом меня липы, дубы, клёны, листья, веточки, сучки. А ещё Паша сказал, что Николай Константинович Старшинов, руководитель нашего семинара, обивает пороги, собирает какие-то бумаги, ходит в министерство, словом, борется за меня.  Ректор института Пименов каждое утро, проезжая мимо на своей шоколадной «Волге», слегка поворачивал голову и важно смотрел на мою ярангу с дымком над крышей. Но не останавливался, никаких мер не предпринимал.

   Ночевал я в общаге на Добролюбова. Для этого была придумана целая система. Вечером, перед сном, Павел спускался вниз, в душ, который находился в цокольном этаже. Спускался в махровом халате: мы с ним  одного роста. Под халатом - цивильная одежда. Затем мимо вахтёра выходил на крыльцо, якобы покурить, передавал мне халат, в который я облачался, снимал очки и проходил в общагу. Спали мы, как-то умащиваясь, на одной кровати. Правда, вскоре освободилась кровать в комнате Латкина – вопрос разрешился. Чуть свет мне надо было ехать в институт, пустить дым из моего чума и встретить шоколадную «Волгу» ректора.

   С питанием тоже как-то худо-бедно наладилось. Я уже упоминал о студенческой столовой, которая находилась в западном углу двора по направлению к театру на Малой Бронной.  Обеды стоили какие-то копейки, а хлеб так вообще чуть ли не даром. Но ребята всё же подкармливали меня из своих скудных средств. Несколько раз я съездил в выходные в Горки Ленинские, в Ступино, попросил у своих двоюродных братьев, у родни немного денег, но дали с таким выражением, что стало понятно: больше  приезжать не следует. В остальные дни я исправно посещал все лекции и семинары. Николай Константинович молчал, никаких надежд не подавал.

   Был у меня в запасе ещё один адрес: улица Малая пионерская, дом 14. В этом доме в полуподвальном помещении в большой комнате, которая была и кухня, проживала сестра бабушки Марии Алексеевны, маминой мамы. Был я там всего один раз, в 1960 году, мне ещё не исполнилось семи лет. Запомнился маленький чёрно-белый телевизор на комоде, перед телевизором была закреплена выпуклая большая линза с водой. Транслировался футбольный матч, хорошо запомнились слова «Торпедо», «Стрельцов». Но, поразмыслив, я отказался от поездки: вряд ли бабушка жива, а если и жива, что я скажу?

    Вот уже месяц я пускаю дым из своего вигвама. Выбрал поблизости все сучки, собрал листья. Хожу по дальним аллейкам. Вспоминается писатель Андрей Платонов, который вроде бы работал дворником при Литературном институте. Если это не миф, то по этим же аллеям проходил с метлой писатель, о чём думал, над чем работал? Не скажу, чтобы эта мысль грела, но какой-то шанс на сопричастность – давала.

   Погода наладилась, укрепилось на небе солнце, но укрепилось как-то неуверенно, на птичьих правах. Чем-то его положение схоже с моим. Перезнакомился с ребятами из семинара Ларисы Васильевой, там тоже четырнадцать человек. Сошёлся близко с почти земляком Амарсаной Улзытуевым из Улан-Удэ. Он сын народного поэта Бурятии Дондока Улзытуева. Амарсана пишет на японский манер короткими поэтическими формулами в три-четыре-пять строчек. Это любопытно, но это не моё. А ещё подружился с Анатолием Устьянцевым из Твери.

   Несколько раз был на семинарах Ларисы Васильевой. Она, жена работника Министерства иностранных дел, недавно вернулась из туманного Альбиона. Все смотрят на её коричневые кожаные обтягивающие брюки – наверное, единственные в Москве. На семинарах мне не понравилось, потому что о стихах не говорили. Васильева рассказывала свои впечатления о загранице, английских манерах, правилах, законах. Хотя, не скрою, было интересно.

   Из общаги притащил какие-то тряпки, по возможности утеплил свою юрту. Но дым пускаю регулярно, чем лишил институтского дворника работы. У октября откусило уже половину, ночью немного минусит – неуютно. Не делать же мне таёжный костёр! И вот тут – хороший ясный день, солнце утвердилось – за мной прибегает кто-то из администрации и велит зайти к проректору Сидорову. Я уже понимаю – зачем. Насыпаю последние приготовленные листья, моя избушка в последний раз пускает дым – дым победы, развевайся!

   Евгений Сидоров недавно выпустил поэтический сборник. Проректор института стоит у окна. Ему видно, как я иду от своего домика. Стучусь. Захожу. Здороваюсь.

   - Скажи спасибо Николаю Константиновичу… а чего это так от тебя дымом? В общем, если бы не Старшинов… Иди в приёмную комиссию, получи студенческий билет. И смотри…

   Раздумываю, поздравить Евгения Юрьевича с выходом сборника или же это будет некстати, да и как-то подхалимски, что ли.

   - Спасибо!

   В приёмную лечу на крыльях.

   На другой день узнаём в секретариате адрес Старшинова, и вечером с Пашей Юлаевым приезжаем к нему домой с цветами, кажется, второй этаж, дверь налево… Конечно, правильней было бы посвятить и подарить Николаю Константиновичу стихотворение, но какое такое стихотворение, я, пацан, не имеющий ни одного сборника, мог бы подарить участнику Великой Отечественной Войны? Впрочем, было у меня одно, но я посчитал его слишком мелким для подарка.

   Николая Константиновича Старшинова не стало 5 февраля 1998 года. «…Нотации и чтение морали

Я сам люблю.

Мели себе, мели...

А нам судьбу России доверяли,

И кажется, что мы не подвели» - это его знаменитое.

   Он на семь лет пережил жену, замечательного поэта Юлию Друнину, которая решила покинуть жизнь вместе с Союзом Советских Социалистических Республик. Она покинула, а вот её стихотворение, на мой взгляд лучшее, осталось.

                          …

Я только раз видала рукопашный,

Раз наяву. И тысячу — во сне.

Кто говорит, что на войне не страшно,

Тот ничего не знает о войне. 

   Николай Бурашников, к сожалению, не поступил в институт. Выпустил две книги прекрасных стихов. В 1999 году его насмерть запинала пьяная компания подростков – им понравились ботинки. Ботинки сняли и продали в ближайшем киоске за бутылку технического спирта и арбуз. Среди нападавших была девица, которую Бурашников вместе с женой Татьяной опекали, когда она еще пешком под стол ходила. Не узнала дядю Колю… В городе Чайковский Пермского края есть библиотека им. Бурашникова.

   Этим стихотворением Николай покорил меня в первый же день знакомства.

 Вдали огней неясное мерцанье.

И мнится мне, что миллиарды лет

Не город за рекой, а — мирозданье,

Оно мне шлет загадочный привет.

Над головою низко бродят тучи,

И за спиной шумит угрюмый бор,

И я вовсю подбрасываю сучья

В пылающий неистово костер!

Но жутко у костра и одиноко.

И я сажусь в отчаянье на плот,

И шест мой погружается глубоко,

И я плыву, плыву на берег тот!

Вот наконец-то плот я свой причалил.

Передо мною город весь в пыли.

И я стою усталый и печальный —

Мне жаль костер, оставленный вдали.

   Хотя первый вариант мне нравился больше: И жаль костёр, оставленный вдали. 

 Света Капитан также не поступила в Литературный институт. Дальнейшая её судьба мне неизвестна.

   С Пашей Юлаевым, закончившим Литературный институт, какое-то время поддерживали связь, а потом потерялись в пространстве.

   Амарсана Улзытуев закончил Литературный институт, по-прежнему живёт в Улан-Удэ. В качестве почётного гостя приезжал в Читу на «Забайкальскую осень – 2023». В китайском ресторане под острую закуску, крымское вино и русскую водку вспомнили то золотое время.

   Анатолий Устьянцев написал одно из лучших в нашей поэзии стихотворений о Великой Отечественной Войне. Вот оно:

    ЗАГРАДОТРЯД

Вернулся он из той войны

Полуседой, как дым.

Живой осколок тишины -

И нем, и нелюдим.

Медали на стене висят,

И ордена висят.

Ушёл на фронт он в двадцать пять.

Вернулся - в пятьдесят.

...Он брал бутылку из сельпо

И уходил в поля.

Выходит так, что здесь его

Ждала одна земля.

Села родного на краю

Он пил. И как-то жил.

Никто не знал, в каком бою

Он молодость сложил.

И груз какой такой вины

Давил его и гнул?..

Он тех запомнил со спины,

Кто в бой тогда шагнул.

Остался цел заградотряд,

И даже награждён.

Но к стенке памятью своей

Отныне пригвождён.

Его запомнила в лицо

На той войне судьба.

И обошла его свинцом,

Зато коснулась лба.

Ещё при жизни он дожил

До Страшного суда.

Его манили из могил:

"Давай, браток, сюда".

И умирая  много зим

В горячечном бреду,

Теням, склонившимся над ним,

Шептал он: "Я иду..."

   Евгений Юрьевич Сидоров вскоре стал ректором Литературного института. В 1992 году назначен министром культуры Российской Федерации.

                                       МЕЛОДИИ  РИТМОВ

   Каждый из нас пишет свою  книгу жизни, непохожую ни на какую  другую, и сюжет которой не имеет развязки.  Книга должна  иметь эпилог, но этот эпилог напишут  те, кто останется после нас.

       Время  школьным ластиком тщательно стирает не только следы человека. Время многое стирает и в памяти человека.

     Вся жизнь до зимовья напоминала мне пылесос, который,  ни на секунду не выключаясь, работал день и ночь.  Он всасывал в свою мешковину всё, до чего дотягивался его хищный и всеядный шланг, по окраске похожий на змеиную шкуру. Настало время развалить две половины этого шара и посмотреть, что же собралось там внутри – уже давно забытое. Рассортировать, разобрать. Нужное – в сторону, мусор – вытряхнуть. Над некоторой мелочью долго сидеть и думать: откуда это? Когда? Где?

   И я рассоединил голубую сферу, достал серый мешок из плотной ткани и пригоршнями выгреб лохматую нежную пыль. Вот блеснула жемчужная бусинка – чья?    Вот белая туфелька с отрезанным задником – накануне свадьбы жена, тогда ещё невеста, ошпарила кипятком пятку, пришлось срезать запятник….  Вот лилово-золотистое перо из ручки – в первом классе мы писали перьевыми ручками, которые надо было макать в коричневые карболитовые чернильницы. Чернильницы носили в школу в специальных мешочках, горловина которых затягивалась тесёмкой, а перо называлось «пионер», но были ещё «селёдки», теми писать запрещали, теми писали старшеклассники, были ещё какие-то названия, «плакатные», кажется… Вот янтарная запонка, она закатилась в минуты суматошных сборов на свой первый творческий вечер – провальный, на котором я краснел, мычал, заикался и нёс какую-то ахинею…  Вот клочок бумаги с номером телефона  без имени и даты, - чья рука брала телефонную трубку, чьи губы прикасались к тёмному эбонитовому  кружочку  в ответ на мой звонок, с кем и с чем связаны эти несколько цифр - 20811?

   Вот самодельная блесна царапко впилась в ладонь – где, с кем, когда, на каких реках я ловил на эту блесну рыбу?

   А вот зоска – кожуринка с мехом и приклёпанной свинчаткой – любимая игра пацанов в шестом-седьмом классе.   Играли на переменах, больше всех выбивали Витька Дмитриев (Дмитрий), и Витька Белоцерковец (Белый).

   А вот короткая толстая патефонная иголка. Такие иголки хранились в выдвижном ларчике патефонного  чемоданчика.  Когда ждали гостей на какой-нибудь праздник, отец собирался точить иголки на оселке. Но точил их в последний момент, когда гости уже собрались…

    Вспомнилось, как мы с отцом разбирали  пришедший в негодность покосившийся сарай, доски складывали в кучу – на дрова, весь хлам в другую кучу – в огонь. Попалась коробка со всякой мелочью, рухлядью, которая уже пережила своё название, а в коробке –  тёмная чудовищно вытянутая соска – и вдруг вспомнилось! С этой соской, когда-то ярко-оранжевой, я не расставался до пяти лет, а в пять лет, когда родители и бабуся окучивали картошку, потерял её на этом большом картофельном поле.  Соску искали дня два, не нашли к моему выплаканному горю. И, как теперь понимаю, нашли,  к тайно  радости взрослых. И вот теперь я держу её в руках – нелепую, ненужную, рыхлую, серую…  И много других вещей, ставших ненужными и утративших свои названия.

Лохматою  пылью  в  чулане

 Затянуты  старые  вещи.

 Неясные  их  очертанья

 Для  новых  хозяев  зловещи.

 Я  временем  также  затянут,

 Как  некая  старая  тайна.

 Лишь  близкие  люди  сквозь  ставни

 Ещё  узнают  очертанья.

 Но  даже  они  со  смущеньем,

 Гадая  и  споря  при  этом.

 Не  могут    понять  назначенье

 Отдельным  предметам.

 Так  дети  в  музее  глазеют

 С  экскурсией  по  воскресеньям

 На  вещи  времён  Колизея

 И  трогают  их  с  опасеньем.

     Всё пригодилось в жизни, всё пошло в дело, даже эта серая вытянутая соска. Как у рачительного хозяина не бывает отходов, всякая, казалось бы ненужная вещица куда-то пристраивается, так и у писателя всякая деталь, всякое событие, всякое слово, подобранное на улице, вставляется в литературное полотно.

   Жизнь устроена удивительным образом, она  рифмуется без ошибки: здесь нашёл, там потерял.  Жизнь каждого человека зарифмована, просто он об этом не знает. Жизнь и смерть человека, то есть, переход в какую-то другую жизнь – это тоже рифма, сильно растянутая во времени. Вселенная - это зарифмованная и заритмованная стихия.  Вся Вселенная – это стихотворение с безупречной рифмой. Кто чувствует гармонию - поэзию, музыку, живопись, скульптуру,  - тот это понимает. Кто не чувствует, тому объяснить невозможно.

   На днях наводил порядок на полках книжного шкафа среди книг с автографами.  Взял стихотворный сборничек В. Т. К.  Развернул, посмотрел.  И вспомнилась почти забытая поездка в Акшу к Борису Макарову – ещё до Багзая, зимовья, жизни у зимнего костра…

   Мои романтические отношения с милицией тогда были в самом начале. За  вечерней  рюмкой  чая  рассказываю  Борису  о  своих  проблемах.  Назавтра  в  редакции  он  говорит  сослуживцу   К.,  который  считается  первым  либералом  и  главным  демократом  в  районе:

      -  Вьюнов  приехал.

      - Да  ты  что!  Вот  здорово!  У  меня  как  раз  сборник  стихов  вышел.  Приходите  вечером  в  гости,  я  ему   его  подпишу. А,  кстати,  зачем  он  приехал?

      -У  него  проблемы.  Скрывается  от  милиции.  Финансовые  операции.  Статься  93 прим. Между  прочим,  расстрельная...

      Отступает  на  шаг.  Меняет  лицо. Думает.  Идёт  внутренняя  борьба.  Он  к  ней  прислушивается.  Потом  решает:

      -  Совсем  забыл!  Сегодня  занят.  А  сборник  я  ему  прямо  сейчас  подпишу. Передай.

     Вытягивает  ящик  стола,  ставит  по печатному тексту незаметную   закорючку.

    … Снимаю с полки второй сборник первого либерала и главного демократа района. Сравниваю две росписи, два автографа. Почерк изменён.

   Наверное,  лучше не знать автора, не быть знакомым с поэтом, чей сборник иногда открываешь вечером при настольной лампе.

   А вот книжка друга Юрки Зафесова, потомка чеченца и тунгуски, родом из Бодайбо. Стихи его на грани гениальности и сумасшествия периодически перетекают то в одну, то в другую ипостась. После школы за компанию поступил в военное училище имени Верховного Совета. А когда получил лейтенантские звёздочки и распределение в забайкальскую Борзю, в степной гарнизон, продуваемый всеми ветрами, понял, что сапоги, вакса, плац и фуражка с кокардой – это не его. В советские годы уволиться из армии можно было двумя способами: совершить преступление или за пьянку. Из этого скудного выбора остановился на приятном. Как человек творческий и увлекающийся, настолько вошёл в роль, что после увольнения из славных рядов, год не мог выйти из затянувшейся роли...

   Отработал в кооперативе на заготовке лекарственного сырья. Сколько же мы с ним исходили километров по диким степям Забайкалья! И пуд соли пополам! И бочка водки! Наугад открываю его сборник «Белый ворон», читаю  волшебный анапест:

В  Бодайбо  отворяют  окно.

В  старом  парке  шумит  непогода.

Эта  женщина  -  словно  вино

Урожая  далёкого  года.

О  себе  говорит  не  спеша.

Мол,  живу  меж  стряпни  и  варений.

А  душа… Что  такое  душа?

Отраженье  благих  намерений.

Мол,  на  прошлое  времени  нет.

Что  судьбу,  как  могли, так  слепили.

Что  янтарно  прозрачен  ранет

Промороженной  стужей  Сибири.

  Какой-то  прощальный  ритм.  Так  женщина  машет  платком  вслед  тому,  который уходит  навсегда.  В  таком  ритме  текут  слёзы:  одна  за  другой  через  паузу.  Так  пьют  хорошее  вино  -  по  два  небольших  глотка.

     Звоню  ему  в  Феодосию.  Юра  построил  дом  у моря,  утрами  гуляет  по  берегу  с  собаками, играет с внуками, пьёт  херес,  слушает  море, рисует картины, смахивающие на позднего Сальвадора Дали, сочиняет  стихи,  собирает  у  кромки  воды  всякую  всячину:  причудливые  корни,  древние  черепки,  красивую  сердоликовую  гальку – дары  морских  глубин.

    Говорим  о  какой-то  чепухе.  Потом  спрашиваю:

    -  Юра,  как  там  размер  моря? Не  изменился?

     Он  смеётся  и  подносит  сотовый  телефон  к  Чёрному  морю.  Я  слушаю  и  считаю:  восемь  мелких  накатных  волн,  потом  одна  большая,  отсекающая.  Снова  восемь  мелких  и  девятая. Этот  размер  слышали  спутники  царя Итаки. Этот  размер,  глотая  слёзы,  слышали  пленённые   славяне,  выставленные  для  продажи  в  рабство  на  набережной  Кафы…

   Отсюда  и  пошёл  этот  невероятно  длинный  греческий  гекзаметр «Илиады» и «Одиссеи». 

   Впервые    этот  поэтический  размер  Чёрного  моря  подметил   Максимилиан  Волошин.  Проверять  его  приезжали  в  Коктебель  Гумилёв,  Цветаева,  Ахматова,  Мандельштам,  да  почти вся  пишущая  и  рисующая  Россия.

    Ходил  и  слушал  этот  размер  Иосиф  Бродский.

   Проверял  его  и  я.  А  после  слушал  ритм  Балтийского  моря  -  там  размер  другой,  волна  мелкая,  двойная.  Охотское  море  работает  в  ином  размере.  Ледовитый  океан  у Мыса  Шмидта  имеет  сбивчивый  накат  -  Тихий  и  Ледовитый  океан  до сих пор  спорят,  чей  размер  лучше.

   Разговариваю  с  Юрой. Разговор  идёт  под  накатные  ритмы  Чёрного  моря,  которые  с  помощью  современной  умной  электроники  доносятся  сюда,  в  Забайкалье.  Слушаю.  Жизнь  планеты  -  это  жизнь   ритмической  стихии.

    Ритм -  это  уже не  хаос.

    Ритм  - это  организованное  пространство. 

   А  это  значит - пространство  мыслящее.

                        О  ПИРОСМАНИ,  ПИКАССО  и  СОЛОМИНЫХ

   В школьные годы чудесные, как и положено советскому пионеру, я ходил в Дом пионеров. Родители записали. Почему-то в студию изобразительного искусства. Дом пионеров тогда располагался на углу улиц Ленина и Полины Осипенко, наискосок от нынешнего кинотеатра «Удокан». Впрочем, никакого «Удокана» тогда не было, на этом месте был городской сад с качелями и каруселями. Дом пионеров – это длинное одноэтажное деревянное здание с коридором. Вход с торца от площади Ленина. Слева и справа по коридору двустворчатые светло-голубые двери, за которыми какие-то кружки, секции. Наша изостудия располагалась в самом дальнем конце по южной стороне. Вел студию, как мне тогда казалось, пожилой,  с рыхлым лицом мужчина.

   Сохранился рисовальный альбом.  Недавно с интересом рассматривал разные геометрические тела, нарисованные грифельным карандашом: шары, кубы, пирамиды. Важно было не только нарисовать, но ещё и правильно положить тени. С этим как-то худо-бедно получилось. Сложнее пошло с рисунками. Долго смотрел на рыбу, которую не видел ни один ихтиолог-лимнолог. Хотя отчётливо помню, что называлась рыба карась. Цветы, мною нарисованные, также избежали всех гербариев и атласов. Конечно, они могли быть, но на какой-то другой планете. Самым удачным рисунком оказалась берёзка, которая была чем-то средним между ранним Нико  Пиросмани и поздним Пабло Пикассо – по крайней мере, она узнавалась по белому стволу, чёрным полоскам и зелёным листкам. Не помню, почему я бросил занятия, вряд ли от понимания, что это не моё – ума бы не хватило. Скорее всего, просто надоело, да и были дела поинтереснее: футбол, рогатки, зоски, войнушка, игры.

   Хорошо запомнилась  – статная красивая черноволосая женщина с прямой осанкой, она работала в Доме пионеров. Как выяснилось уже в поздние годы, это была мама Юрия и Виталия Слоломиных, будущих известных артистов. Наверное, мальчишками и они забегали в Дом пионеров или ходили в какие-то кружки. Но этого я не помню.

               О  ДИНОЗАВРАХ,  ДЕВЧОНКАХ  И ШАНДОРЕ  ПЕТЕФИ

   Мужчина состоит из запоев.

   Запои бывают разные. Есть запой любовный. Есть запой рабочий. Есть запой идейный. Есть запой поэтический. Случаются и алкогольные запои. Иногда запои  плавно переходят один в другой.  Случаются и наложения. Никакая женщина не способна выдержать такую нагрузку – эта главная причина, отличающая мужчину от женщины. Есть и ещё детали, их различающие, но там речь идёт уже о мелочах.

   Все перечисленные запои, и не только эти, мне пришлось испытать, пережить и выйти из них с минимальными потерями.

   Мой первый запой случился в школе с седьмого класса по десятый  – запой поэтический. Я читал всё, написанное в столбик. О качестве этого самого «в столбик» речь не шла. Я просто читал, не понимая и не различая, где поэзия, где стихи, где графомания. Читал днями и ночами. Как будто кто-то сверху тыкал. Но был особый день – воскресенье. Каждое воскресенье, как на работу, я ходил в краеведческий музей. В ученическом портфеле лежали поэтические сборники, накануне взятые в школьной библиотеке или библиотеке имени Аркадия Гайдара, что недалеко от дома. Портфель был забит книжками Мусы Джалиля, Шандора Петефи, Евгения Винокурова, Вадима Шефнера, Сергея Острового, а первое время – даже Эдуарда Асадова. Платил за входной билет десять копеек, проходил два зала с фауной: в первом надо было увернуться от готового напасть тигра и всплывшего на задние лапы медведя, после этого волки уже не были так страшны. Во втором зале на меня стеклянными глазами смотрели стоявшие столбиком жирные тарбаганы, похожие на поросят, а под потолком кружили висящие на проволоке орлы. Мне же надо было попасть в самый дальний зал – геологический. Там, среди стеклянных шкафов и стеллажей была особая атмосфера, даже запах стоял особенный. В дальнем конце зала в проёме между окон стола тахта – не тахта, диван – не диван, софа – не софа. Я располагался, доставал сборники и читал. Был ещё и блокнот, который, к моему стыду, сохранился и в который я что-то рифмовал. Догадываюсь, что первое время смотрительницы музея, а это были в основном пожилые женщины, относились ко мне с недоверием и даже подозрением: непонятно, зачем этот подросток вместо того, чтобы гонять в хоккей, ходить с девчонками, просиживает каждое воскресенье в музейном геологическом зале, что-то читает и пишет. Но потом привыкли, оставляли меня без присмотра и даже не брали денег за вход. Что же касается хоккея и девчонок – для этого были другие дни и другое время.

   Но тогда случился не только первый запой, поэтический, но произошло наложение: расцвела мечта стать геологом. Так сильно, навязчиво я больше никогда не мечтал: в геологическом зале сильнее билось сердце. Потому-то и тянуло меня неумолимо к этим витринам, ещё не понимая, но уже догадываясь, что эти стихии – мир минералов и мир поэзии - каким-то образом связаны одной материей. И материя эта называлась красота. Идеальные грани кристаллов как-то очень хорошо соотносились с идеальной красотой стихотворных строчек – это внешняя сторона. Но была и внутренняя: там, в глубине, за нерукотворно отполированными кристаллическими гранями шла и переливалась своя жизнь из бликов света – розовых, голубых, фиолетовых, перламутровых, алмазных. Была внутренняя жизнь и за рукотворными стихотворными строчками: там таились образы и картины, которых не было в реальной жизни. Стихи и минералы принадлежали одному миру.  Но в то время случилось  и третье наложение:  мне нравились сразу две девчонки - одноклассница Люда Подлесная и Наташа Горбенко из параллельного класса «В». Это было важно, очень важно. Так же, как стихи и минералы. Странно, но каким-то образом Люда и Наташа тоже вписывались в мир поэзии, минералов и вечности. Интуитивная догадка оказалась верна, жизнь подтвердила родственность этих трёх стихий: минералы, поэзия и любовь были и будут всегда.

   Было ещё одно увлечение – бокс. Дворец спорта стоял рядом. Спорт и поэзия с геологией были разнесены по времени:  боксу отдавались  вторник и четверг,  музею – воскресенье. Но они были разделены и пространством, металлической ажурной оградой, за которой небольшой парк наполняли каменные скифские бабы, импровизированные плиточные могилы…

   Минералогическая коллекция в музее была приличная. Но к своим пятнадцати-шестнадцати годам, бывая дома у друзей и насмотревшись на коллекции их родителей геологов, имея дома очень неплохое собрание из подаренных и собранных в геологических экспедициях образцов, я уже понимал в этом толк. Особенно после коллекции Михаила Ивановича Королькова, лауреата Государственной премии за открытие Удоканского месторождения меди, о чём я писал в главе «Мы жили по соседству…», о которой могли лишь мечтать лучшие музеи мира. Когда я уходил от него, Михаил Иванович насильно вручал мне что-нибудь из своей коллекции. В итоге я передарил краеведческому музею два шикарных кристалла биотита и флогопита размером в половину тетрадного листа. А ещё два кристалла ахтарандита, минерала, которого уже не существует на Земле. Представьте Помпеи 72-ой года, извержение Везувия. Уже в наше время при раскопках уничтоженного города археологи обнаруживают в пластах вулканического пепла пустоты. Когда их заполнили гипсом, то они приняли форму тел людей, погибших почти две тысячи лет назад. То же самое произошло с ахтарандитом. Миллионы лет назад существовал на планете минерал в виде любопытных кристаллов, похожих на грушу или электрическую лампочку, только огранённую. В результате каких-то климатических изменений он был уничтожен, растворён, словом, его не стало, но остались после него в породе пустоты, повторяющие родительскую форму.  Как известно, свято место пусто не бывает, пустоты заполнились сероватым светлым и мягким веществом, которые в точности воспроизводили форму исчезнувших кристаллов. Вот этот-то эрзацминерал и назвали ахтарандитом по речке, на которой он был найден – Ахтаранде, что неподалёку от Якутска. Во время строительства гидроэлектростанции это место подлежало затоплению. Кто-то из геологов вывез самосвал породы с ахтарандитом и высыпал на городской площади. Территорию затопили, породу разобрали по карманам.  Теперь два кристалла ахтарандита находятся в Забайкальском краеведческом музее. Сомневаюсь, что такие экземпляры есть в Государственном минералогическом музее имени Ферсмана.

    Слева у входа в геологический зал лежало бревно окаменевшего дерева  толщиною в обхват. Это бревно было причиной моей непреходящей тревоги. Смотрительницы уже привыкли ко мне, оставляли одного в зале, поэтому я трогал эту чурку, даже присаживался: от неё тянуло холодом, но холод был какой-то особенный, одушевлённый, что ли. Миллионы лет назад, слово-то какое лёгкое - миллионы…… ещё и людей не было, а на этот ствол уже садились какие-то пчёлы, бабочки, ползали жучки, червячки, даже ими прогрызенные ходы остались в коре; не было ещё и динозавров, потом они появились, стали царями природы, видели это дерево, потом ушли насовсем, потом пришли люди, а эта чурка как лежала так и лежит. Пройдёт ещё какое-то время, не станет краеведческого музея, города не станет, не станет и людей, даже меня не станет, не станет, что совершенно невозможно,  Люды и Наташи, а с этой чуркой ни черта не сделается. И мне пронзительно стало жаль всех этих бабочек, червячков, динозавров, пожилых смотрительниц, всех людей и себя… Я гладил эту холодную  чурку, втайне надеясь, что хотя бы следы пальцев сохранятся на окаменевшей коре.          

      После восьмого класса неожиданно исчезли рогатки. Рогатки – летнее пацанское оружие. Во-первых, их носят под рубахой за поясом. Рогатка выхватывается быстрее револьвера из кобуры: как можно выхватить рогатку если сверху рубахи свитер и тулуп? Во-вторых, в кармане всегда боезапас: шарики из подшипников, камешки, пули. И, в-третьих, - резина. Зимой на морозе резину не оттянешь из-за уха, она лопается. Кстати, зимнего оружия у пацанов не было, как-то обходились. И вот весной, когда пришло время рогаток, к удивлению, оказалось, что они уже не нужны. Вместо рогаток появилось другое увлечение – девчонки.   Как-то сразу, без перехода.  Ещё вчера под рукой была рогатка, а сегодня -  девчонка. Конечно, мы не ходили под ручку, но портфели до дому носили исправно.

   Эти три запоя – мечта о геологии, стихи и девчонки – наложились друг на друга, перемешались, переплавились, спеклись, стали одним целым: от первого, второго и третьего колотилось сердце.

    Время было плотным, сбитым. Не случись тогда этого периода, на моём месте сейчас находился бы другой человек, внешне – копия, внутренне – земля и вода.

    Хорошая память помогала запомнить прочитанное, кое-что помню до сего дня. Начитавшись до головокружения разного рифмованного бреда, я остановился на тех поэтах, фамилии которых  уже называл. В первую очередь меня привлекла сюжетная, ситуационная поэзия. Попалась мне тогда тоненькая книжка Вадима Шефнера, такие продавались  в каждом киоске «Союзпечати», стоили какие-то копейки.

ЛИЧНЫЙ  ВРАГ

Не наживай дурных приятелей —

Уж лучше заведи врага:

Он постоянней и внимательней,

Его направленность строга.

Он учит зоркости и ясности, —

И вот ты обретаешь дар

В час непредвиденной опасности

Платить ударом за удар.

Но в мире и такое видано:

Добром становится беда,

Порою к дружбе неожиданно

Приводит честная вражда.

Не бойся жизни, но внимательно

Свою дорогу огляди.

Не наживай дурных приятелей —

Врага уж лучше заведи.

   Стихотворение запомнилось сразу неожиданной парадоксальной мыслью. Стихотворение отличное, хотя поэзии в нём ноль целых ноль десятых. Но это я понял через много лет. А тогда мне нравились такие стихи.   Это – болезнь роста, ею переболеть было необходимо.

   ПРИЯТЕЛЬНИЦЫ

В чащобе тихо, как во сне,

Течёт зелёный быт.

Берёзка, прислонясь к сосне,

Задумчиво стоит.

Растут, как их судьба свела,

Стремятся обе ввысь -

Два тонких молодых ствола

Ветвями обнялись.

Посмотришь - дружбы нет сильней,

Покой да тишина...

А под землёй - борьба корней,

Беззвучная война.

   Потом был период персидской поэзии. Потребовалось время, чтобы понять, что дидактические стихи – это тоже не моё:

Чтоб мудро жизнь прожить, знать надобно не мало.

Два важных правила запомни для начала:

Ты лучше голодай, чем что попало есть,

И лучше будь один, чем вместе с кем попало.

   После каждого влюбившего в себя поэта – Есенина, Блока, Багрицкого, Смелякова, Светлова – приходилось подолгу выбираться, как шахтёр выбирается из-под завалов.

                      О  ПОЛЬЗЕ  УМЕНЬШИТЕЛЬНЫХ   СУФФИКСОВ

        Эта  история  произошла  в  начале  восьмидесятых,  в  бытность  литературного  объединения  "Надежда",  руководимого  Василием  Григорьевичем  Никоновым. Мы  были  молоды,  азартны  до  жизни,  свято  верили  в  свою  литературную  звезду,  которой,  как  со  временем  оказалось,  у  многих  и  не  оказалось.

     Среди  прочих  был  и  Анатолий Т., помешанный  на  декабристах  в  Забайкалье. Знакомы мы были по Иркутскому Государственному университету. Русский язык у нас вела Ирина Алексеевна Емельянова. Об этом бесшабашном периоде написано во втором томе в главе «Огород в рюкзаке». У Ирины Алексеевны была сестра Оля, в которую и влюбился Анатолий. После окончания университета они сыграли свадьбу в городе Петровский Завод, откуда Анатолий был родом. Распределение он получил в молодёжную газету «Косомолец Забайкалья». Надо сказать, что любовь к декабристам со временем победила любовь к молодой жене, которая долго не думала, собралась и уехала к родителям в Шелехов. Анатолий весь отдался любимой теме – декабристам. Как молодого специалиста, холостого и энергичного, редакция газеты направила его собственным корреспондентом на БАМ. Но даже в своих материалах, репортажах, зарисовках о строителях магистрали века он умудрялся втискивать несколько строк о декабристах, которые редактор безжалостно вымарывал. Вся  остальная  жизнь,  если  она  хотя  бы  самым  дальним  боком  не  соприкасалась  с  декабристами,  его  не  интересовала. О  них  он  думал,  говорил,  писал, собирал  литературу,  газетные  вырезки,  и  однажды  так  глубоко  вошёл  в  тему,  что  выбраться  самостоятельно  уже  не  представлялось  возможным.  Для  этих  случаев  и  существуют  специальные  люди  из  ПНД (психоневрологического  диспансера),  что  в  Чите  по  улице  Амурской.

   Надо сказать, в силу особой духовной организации некоторые мои коллеги иногда  попадали в это заведение.

     Стоял  май. Полнолуние. Время  любовного  обострения,  обострения  творческого,  обострения  душевных  болезней.  На  правах  приятеля, коллеги и  однокурсника  по  Иркутскому  университету  я  посещал  А.Т.  в  доме  скорби,  приносил  какие-то  скудные  передачи  и  вести  с  "воли". Запомнился  такой  случай.

       Мы  стоим  в  длинном  коридоре,  разговариваем. Дверь  в  палату  напротив  приоткрыта,  туда  только  что  доставили  пациента.  Белая  горячка.  Чабан. С  дальней  стоянки  то  ли  Нижнего,  то  ли  Верхнего (не  помню)   Булдуруя. Поставил  за  печкой  бочонок  браги. Выпил  один  за  неделю.  Внушил  себе,  что  он  Иван  Иваныч,  заведующий  отделением  совхоза.  За  всю  свою  жизнь  чабан   дальше  родного  села  не  выезжал.  Из  начальства  знал  лишь  этого  самого Ивана  Иваныча  и  директора  совхоза,  которого  видел  дважды  на  собраниях. Дальше  по  иерархической  лестнице  шёл  Генеральный  Секретарь  ЦК  КПСС  Леонид  Ильич  Брежнев  и  сразу  за  ним  Бог.

      Чабан  недоволен  пренебрежительным  отношением  к  себе.  Требует  уважения,  которого  ему  так  не  хватало  всю  жизнь. Три  санитарки,  опытные  женщины,  повидавшие  в  этих  коридорах   Наполеонов  и  Лениных,  понимающе  переглядываются  и  начинают  подыгрывать.

      -  А  кто  это  к  нам  приехал!? -  сладким  голосом  начинает  петь  одна.

      - А  это  к  нам  Иван  Иваныч  приехал!  -  фальшиво  подхватывает  вторая.

      - Сейчас  Иван  Иваныч  в  кроватку,  -  медово  выводит  третья  и  с  ненавистью  косится  на  дверь:  где  же  санитары?  Но  санитары  нарасхват  -  наплыв  пациентов. Санитарки  начинают  тянуть  время.

    -  Не  хочу  в  кроватку!  -  уросит  Иван  Иваныч, -  выпить  хочу!

      - А  что  будет  пить  Иван  Иваныч? Водочку?  Или  винцо?

      С  минуту  тишина. Думает. Морщит  лоб.

      - Спирт  буду!

     - Спиртик  будет  Иван  Иваныч!  А  чем  закусывать - грибочки  или  помидорчики?

     Опять  тишина.

      - Огурец!

      -  Мы  с  Ивана  Иваныча  снимем  сапожки,  снимем  портяночки... - начинает  первая  и  осекается,  видя,  с  каким  страхом  её  подруги  смотрят  на  грязные  сапоги,  в  которых  чабана  и  взяли  прямо  со  стоянки. Сапоги  эти  такого  огромного  размера,  что  дальше  начинаются  чемоданы.

       Тут  по  коридору  раздаются  шаги  и  в  палату  быстро  заходят  санитары. Обувной  размер   у  них  не  меньше  чабанского. Как-то  очень  скоро  находится  спиртик,  водочка  и  винцо. И  закусочка  есть  -  помидорчики,  грибочки  и  огурчики. Разувается  чабан  уже  в  воздухе...

       Никакой  поучительности  в  этой  истории  нет. Однако  с  тех  пор,  когда  в  обращении  ко  мне  начинают  появляться  уменьшительные  суффиксы  и  число  их   зашкаливает  разумные  пределы,  я  внимательно  оглядываюсь  по  сторонам:  вот-вот  должны   появиться   санитары…

   Анатолия вскоре выписали, он снова вернулся на БАМ. Дальнейшая судьба его мне неизвестна: закрутила новая жизнь – заготовка лекарственного сырья, кооперативы.

                                      ЧАЙ  В  САПОГЕ

   Году в 2014-ом позвонили из краевой Администрации, из общества советско-американской дружбы.  Необычный был звонок – в гости напрашивались американцы, самые настоящие! Группа из шести человек, руководитель Томас Дикинсон – известный исполнитель и композитор, общественный деятель, президент Siberian Bridges.  Остальные также журналисты, писатели, общественные деятели.

   Я – в панике!

   Как я встречу их в своей халупе? В Богом и начальством забытой деревне Тасей, которую можно найти лишь на самых подробных картах для экстремального туризма?

   Начинаю выкручиваться. Вспоминаю картёжный опыт и захожу с самой слабой карты - шестёрки: говорю, не знаю, мол, английского, в школе плохо учился, теперь вот жалею, словом, изображаю сироту казанскую. На том конце делают ответный предсказуемый ход: будет хороший переводчик Ольга Исааковна Флешлер.

   Открываю следующую карту: почему именно со мной хотят встретиться американцы? В городе больше двадцати членов Союза писателей России, никуда ехать не надо, любой из них будет рад. Нет, отвечают, именно я нужен – писатель, живущий вдали от цивилизации. Надо им понюхать навоз, посмотреть покос, понять колхоз. Дался им этот навоз!

   Выдвигаю третий аргумент. Без жены, мол,  не смогу встретить американцев, должна быть хозяйка, а она работает в городе, приезжает лишь на выходные. С работы её не отпустят, предприятие режимное, с дисциплиной очень строго. Уход-приход на работу фиксируется до минуты, всюду камеры, слежки, пытки, всё, как положено.

   Отвечают: все сложности уладим.

   Бросаю на зелёное сукно короля. Не уступаю, говорю, американцев надо чем-то угостить. А какие угощения в деревне в начале лета? Только прошлогодняя картошка. Даже квашеная капуста закончилась.

   Отвечают, не волнуйтесь, всё привезём, всё сделаем, всё накроем. Уточняют: есть ли самовар? Отвечаю, самовар есть и сапог есть. Вот только почистить. Что почистить, спрашивают. И самовар, и сапог, отвечаю. Велят – начинайте чистить.

   Достаю козырный туз и прибегаю к последнему аргументу,   самому убийственному - дорога. На том конце думают. Потом говорят – сделаем. Смотрю на мобильник и восхищаюсь: вот что делает животворящий мобильный телефон! Всесилен! После этого все мои аргументы закончились, я сдался. Но сдача была почётной, выставил какие-то мелкие смешные условия. Не спорили. До приезда оставалась неделя.

   Попросил соседа Виктора ЛАНЦЕВА помочь привести дом, двор, хозяйство в порядок. А чтобы привести в порядок весь этот беспорядок, требовалось не меньше года. А у меня всего неделя. Решили сделать ремонт, который испокон веку делается в стране в ожидании начальства или почётных гостей, - косметический. Виктор стал обшивать серую избу издания 1936 года  пластиком цвета морской волны. А заодно и летнюю кухню. Но так как пластика обшить весь дом и всю летнюю кухню всё равно не хватало, решили обшить дом лишь с парадной стороны. И летнюю кухню – с парадной стороны. Я же занялся покраской железной крыши, так сказать, красной краской крашу крышу. Сурика также не хватало на всю крышу, поэтому решил покрасить крышу лишь с парадной стороны, с той, которая выходит на улицу. Да и времени не хватало. Уж что-что, а пыль в глаза русский человек пустить умеет!

      От деревни, где я живу,  до асфальтированной трассы, по которой ходит в город автобус, четыре километра. Эти четыре километра так разбиты, что можно подумать: здесь сражались две армии лилипутов – какие-то траншеи по колено, окопы, воронки, ходы сообщения. Словом, обыкновенная сельская русская дорога, по которой можно лишь осторожно ходить. В сапогах.

   После телефонного разговора в окопах возникло движение, а к обеду появилась и техника. Словом, за три дня эти четыре прифронтовых километра так отутюжили, так выгладили, привели в такой вид, какой  не предусматривался проектной документацией: поначалу даже деревенский скот не осмеливался ступить на неё.

   И вот настал день приезда. Вторая половина июня. Жара. Над озёрной гладью дрожит и плавится раскалённый воздух, в этом мареве дрожат,  плавятся и исчезают  рыбацкие лодочки. На дороге появляется большой бело-сине-голубой автобус, сворачивает на улицу Садовую, где живу я и на которой никогда никаких садов не было. На улице по возможности тоже наведён марафет. Автобус очень красивый, блестящий, таких у нас сроду не было: коровы обступили его и смотрятся в зеркала и никеля, прихорашиваются. Помимо Томаса Дикинсона, слабо знающего русский, ещё пятеро: три дамы и два джентльмена. Кроме того - водитель Алексей, переводчик Ольга Исааковна, руководитель с российской стороны Ольга, её помощник Александр. С ними Юрий Тимофеевич Руденко, председатель и Член Учёного совета Забайкальского отделения Российского Географического Общества.

     Водитель Алексей и помощник Александр  из автобуса переносят в дом пакеты, свёртки, сумки, в которых побрякивает, позвякивает, пошуршивает.   Судорожно подсчитываю: произвожу в уме деление пятидесяти копчёных окуней на одиннадцать человек. Себя и жену Наталью Алексеевну безжалостно выношу за скобки. Дроби мне всегда не давались, я любитель целых чисел. Но при грубом округлении выходит на каждого почти по пять рыбок – должно хватить. Следующая операция сложнее: надо количество бутылок вина и водки разделить на двенадцать, шофёр не в счёт, но себя и жену за скобки выносить я не собираюсь.  Трудность в том, что у меня нет вводных, не знаю потребностей гостей, но главное – не знаю, сколько там побрякивает и позвякивает. Успокаивает, что гости не из Финляндии. Как вскоре оказалось, напрасно успокаивает.

   Через переводчика знакомимся. Впечатался твёрдо в память лишь Томас Дикинсон, очевидно, через ассоциацию с Томом Сойером. Все остальные имена улетучились в ту же секунду – как рыбацкие лодочки в мареве. Приглашаю гостей за стол под навесом, приношу огромный том – «Большой атлас мира». Американцы оживляются. Находят штаты и городки, откуда приехали. Вспоминают, разговаривают, Ольга Исааковна не успевает переводить. Между тем жена Наталья Алексеевна, Ольга и Александр устраивают последние приготовления вокруг стола. Я под возгласы и фотоаппараты выношу самовар и сосновые шишки, специально для этого случая привезённые с той стороны хребта, поелику сосна в наших местах не водится. Разжигаю самовар. Рядом ставлю сапог. Хотя сапог и начищен, американцы смотрят на него подозрительно: не улавливают связь. Объясняю, что сапог надевают на трубу сверху и, растягивая и сжимая его, как гармошку, раздувают им угли.

   Ещё раз оглядываюсь. Как будто всё предусмотрено. Беспокойство вызывает лишь территория с непарадной стороны дома: там дворы и стайки для скотины. Все эти постройки закрыты двадцатиметровым навесом, на котором от кровли остались лишь лохмотья. Где-то рубероид свисает рваными пластами во дворы, где-то его вовсе нет, видны стропила,  обрешётка, чистое июньское небо. Три года руки не доходили. Словом, разруха. Но что-либо менять поздно.

   Вид праздничного стола вызывает восторг гостей. Красная рыба, мясо холодного копчения, исходящая паром картошка, зелёный лук, петрушка, укроп, солёные огурчики и грибочки. По центру – блюдо с копчёным окунем. Первый тост произношу в честь гостей, мол, мы живём далеко друг от друга, даже по атласу мира это видно, но это не мешает и так далее. Ко всей этой ахинее я зачем-то пристёгиваю встречу на Эльбе. Тосты пошли по кругу, тосты зачастили. С тревогой смотрю, как со стола исчезают опорожненные бутылки. Слабо успокаивает мысль, что небольшой запас у меня ещё есть: всё привезённое и побрякивающее конфисковано и определено под единоначалие. И вторая мысль, уже спасительная: магазин находится за забором. Произносящие тост непременно упоминают Эльбу. И тут я совершаю вторую ошибку:  упоминаю, что во дворе у меня стоит фронтовой автомобиль «виллис», который мы получили от американцев по «ленд-лизу» и который до сих пор на ходу. Рюмки отставлены, стулья отодвинуты, гости непременно хотят видеть родную железяку. Делать нечего, идём во двор. А первое, что мы можем увидеть во дворе – разрушенную гигантскую крышу. Гости видят эту разруху и останавливаются с открытыми ртами. И тогда, сам не понимая, откуда что берётся, говорю, что на днях налетел смерч, подхватил и унёс крышу, а то, что вы видите, это всё, что от неё осталось. Ольга Исааковна всё понимает, смотрит на меня подозрительно, но переводит тщательно. Американцы не знают, что такое смерч, но при слове «торнадо» оживляются. Наперебой говорят, что и у них тоже  бывают торнадо, иногда уносит целые дома. И уже с уважением смотрят на мои развалины. Мне отступать некуда, я усугубляю картину. Говорю, что смерч унёс не только крышу, но и остатки сена. А ещё смерч подхватил и унёс маленькую тёлочку. Тёлочку я нашёл и принёс домой и теперь выхаживаю её – она поранила ногу. А у тёлочки Ёлки на задней ноге действительно  повязка, из-под которой кровит – зацепилась за какую-то железку, гвоздь или колючую проволоку, которых во дворе до чёрта. Американцы на тёлочку смотрят как на чудо, сошедшее с небес. Гладят её, что-то говорят на своём американском языке, фотографируют. Кто-то предлагает тост за торнадо и спасшуюся Елку. Все дружно возвращаются к столу, произносятся  тосты с непременным «торнадо». Дело идёт к тому, что если есть торнадо у них и торнадо у нас, то мы уже почти родственники. Взгляды, уже и без того тёплые, становятся дружескими, мы даже пытаемся что-то петь. Мигаю жене, взглядом показываю на одинокую бутылку на столе. Наталья Алексеевна всё понимает,  через дыру в заборе ныряет в магазин и прикупается.

    Подписываю и дарю всем по стихотворному сборнику «Вечерний свет», недавно  вышедшему. Кто-то вспоминает про «виллис». Идём смотреть подарок союзников. Проходим мимо «разрушенной» торнадо крыши, на которую теперь гости смотрят уже с почтением. Надо сказать,  «виллис» это не совсем «виллис», это наш советский ГАЗ-67 выпуска 1943 года, слизанный с «виллиса». То есть, изнутри он один к одному «виллис», а снаружи разницу может определить лишь специалист. Никто из американцев специалистом не был,  даже Томас. Заводилкой, которая вызывает особый восторг,  запускаю двигатель. Под  водительское кресло приспособлена широкая чурка. Гости по очереди садятся на чурку, берутся за руль, газуют и фотографируются. Затем снова стол, тосты, после которых мы уже почти родственники – «виллис» побратал.

   Как и в любой компании после энной рюмки у людей просыпается соревновательный рефлекс. Американцы увидели у меня оружие, захотели пострелять. Пришлось дать «воздушку», из которых стреляют в городских тирах. Нарисовал маркером мишень, отмерил десять шагов. Русоволосая Мадлен все пульки всадила в десятку. Подумал, что за её страну волноваться не стоит. По крайней мере – за её дом. Остальные отстрелялись похуже. Затем метали нож. Мадлен со всей своей американской страстью так его зафигачила в кучу беспорядочно наваленных брёвен, что до сего дня найти не могу. А нож жалко, хороший нож был, удобно было им снимать беличью шкурку. На тыльной стороне лезвия имелась выемка для мездры. Конечно, можно было разобрать кучу брёвен, да как-то всё руки не доходят. Когда потеряли нож, пошли колоть дрова. Надо сказать, с этим у них совсем плохо. Случись ледниковый период – замёрзнут…

   Нормальные люди, эти американцы. И с юмором у них всё в порядке. И выпить любят, и толк в этом деле понимают. Апофеозом встречи закономерно стал чай из самовара. «Чай в сапоге», как они назвали. А потом было долгое прощание, мы всё не могли оторваться друг от друга.

   Через день Томас Дикинсон должен давать единственный концерт в Забайкальской филармонии. Билеты дорогие и проданы задолго. Однако он приглашает Наталью Алексеевну и обещает встретить её у входа. Томас оказался человеком слова: и встретил, и проводил, и усадил…

   В конце лета 2018 года американцы уже в ином составе снова приехали в Тасей. И никакие санкции им не помешали. С Томасом Дикинсоном встретились как старые знакомые. Длинноволосая Айрин с мужем геоморфологом Томом с интересом рассматривали самовар и сапог.  Высокого Чака украшала седая борода, он знает русский и даже перевёл некоторые мои стихи. Снова фотографировались на чурке за рулём «виллиса», газовали, видели перекрытую шифером крышу над скотным двором, хвалили копчёного окуня, пробовали сметану и творог из-под молодой коровы Ёлки, пили «чай с сапогом». Снова Наталья Алексеевна ныряла в дырку в соседском заборе и прикупалась.  А после по проторённой дорожке побывали в Тасее  и южнокорейцы.

   В Чите Томас Дикинсон впервые побывал в 1989 году. За эти годы композитор одиннадцать раз посетил Забайкалье, давал концерты в филармонии, на празднике Дня города, преподавал в учебных заведениях Читы. Томас Дикинсон дублировал на английском языке фильм «Гора Палласа», который участвовал на международном фестивале в Италии.

   - Я приезжаю в Читу уже на протяжении 16 лет. Здесь живут дорогие мне люди и Чита давно стала частью моей жизни, - сказал Томас Дикинсон.

    Юрия Тимофеевича Руденко, к сожалению, уже нет с нами: он ушёл в мае 2020 года.

    На самом пике пандемии не справилась с ковидной напастью  Ольга Исааковна Флешлер.

    «Виллис», то есть, ГАЗ-67 обрёл новое место – в музее старинной техники.

                                                И З Я Щ Н А Я      О Ш И Б К А  

      Посмотрел по телевизору  фильм  «Полторы  комнаты  или  сентиментальное  путешествие  на  родину».  Фильм  о  детстве,  юности,  эмиграции  и  творчестве  Иосифа  Бродского.

     В  общих  чертах  биографию  поэта  я  знал,  но  фильм  создан  так тонко,   все  факты  так  связаны  между  собой  органично,  так  умно  построена  работа  оператора,  что  смотрится  он  на  одном  дыхании.  Какое-то  время  ещё  находишься  в  этом  прозрачно-поэтическом  духовном  пространстве.  Потом,  как  после  глотка  хорошего  вина,  наступает  послевкусие.  И  начинаешь  к  нему  прислушиваться. 

    И  чувствуешь…  чувствуешь,  что  где-то  неладно,  что-то  не  так.   А  вот  что  не  так  -  понять  невозможно.  Какая-то   мелочь,  о  которой  и  говорить-то  не  стоит,  а  вот  саднит. 

    И  тут  мой  взгляд  останавливается  на  письменном  столе.  На  мраморном  пресс-папье.  На  чернильнице.  И  гусином  пере  на  подставке.  Надо  сказать,  что  в  век  шариковых  ручек,  гаджетов и  разных  электронных  носителей    письма  я  пишу   по  старинке   -  на  бумаге,  и  отправляю  в  конверте  с  маркой.  А  самым  близким  пишу  гусиным  пером…  И  тут  вспоминаю  фразу  Бродского  из  фильма.    Смыл  сказанного  в  том,   что  краткость  предложений  у  Пушкина  Иосиф  Бродский  объясняет  чисто  технической  причиной:  мол,  Александр  Сергеевич  писал  гусиным  пером,  одного  обмакивания  пера  в  чернильницу  хватало  на  одно  короткое  предложение.  А  то,  что  краткость  может  быть  по  причине  таланта  -  эта  мысль  даже  не  рассматривается.

    И  вот  тут я понимаю,  что  гений  ошибся.

 Чтобы  удостовериться,   беру  гусиное  перо,  очинённое  по  всем  правилам,  макаю  в  чернильницу,  начинаю  писать.  Просто  набор  слов.  Потом  какие-то  предложения.  Одного макания  пера  хватает  на  четверть  страницы  формата  А-4.

   И  великие  люди  ошибаются. 

   Как  ошибся  Аристотель,  написав  в  своём  труде,  что  у  мухи  восемь  лапок.    За  две  тысячи  лет  не  нашлось  ни  одного  сомневающегося  человека.  И  только  в середине  восемнадцатого  века  кто-то  недоверчивый  пересчитал  лапки  у  мухи.  И  с  удивлением  узнал,  что  их  всего  шесть…  

   А  мысли  Бродского  в  оригинальной  изящности  не  откажешь.  Если  бы  на  моём  столе  не  было  старинного  чернильного  прибора…

                                             СКРЕБОК  ИЗ  ЯШМЫ

         C  Виктором  Ланцевым  копаем  картошку.  Картофельное  поле  на  задах  усадьбы,  в  низине.  Первые  два  года  урожай  приходилось  бросать  -  осенние  дожди  и  близкие  грунтовые  вода  превращали  поле  в  озеро.  Проделали с  отцом  титаническую  работу,  пока  подняли  поле  сантиметров  на  тридцать  -  вывезли  на  него  бессчётное  число  машин  земли,  песка,  угольного  отсева,  мелкого  гравия   с  берега  реки.

   Картофелины  гулко  стучат  о  днища  вёдер.  Такой  же  стукоток  слышен   с  соседних  огородов.

    - Смотри-ка!  -  Виктор  протягивает    пластинку  жёлто-оранжевой  яшмы.  Я  беру  её,  внимательно  рассматриваю.   И  -   забываю  про  картошку.

    На  моей  ладони  лежит  скребок.  Много  тысяч  лет  назад  какой-то  первобытный  человек  сработал  это  примитивное  орудие.  Но  не  такое  уж  оно  и  примитивное:  само  лезвие,  режущая  часть  образована  двадцатью  пятью  аккуратными  сколами.   На  второй  режущей  стороне  сорок  восемь  сколов.  Сколы  сделаны  так  ровно  и  тщательно,  что  остаётся  лишь  восхититься  прилежностью  и  мастерством  давнего  человека.  Скребок  под  женскую  руку,  в  моей  ладони  он  тонет,  да  и  обрабатывать   шкуры  было  женской  обязанностью.  Чтобы  было  удобнее  держать,  под  пальцы  сделаны  углубления.  Несомненно,  вещь  дорогая  по  тем  временам.  И  несомненно,  что  эта  дорогая  вещь  была потеряна:  она  не  изношена  работой,  не  поломана,  но  режущий  край  уже  не  острый,  -  вода, течение,  галька, песок,  тысячелетия  сделали  своё  успокаивающее  дело,  обкатали,  замылили,  сделали  лезвие  безопасным.

     Пытаюсь  представить,  как  всё  происходило  тогда,  когда  мамонты  и  разные  диковинные  звери  проходили  по  тому  пространству,  где  сейчас  мой  кабинет,  стол  и   кресло. 

    Мужчина  подарил  женщине   скребок  и  гордился  своим  подарком.   Другие  женщины  завидовали  ей. Однако  такой  яшмы  нет в  наших  краях,  такая  яшма  встречается    километров  триста-четыреста  севернее.  Значит,  ему  надо  было  проделать  этот  путь.  А  там  или  отобрать  силой,  или  похитить,  или  выменять  этот  скребок  у  местного  племени.  Или   принести  кусок  яшмы  и  уже  на  месте  изготовить  из  него  это орудие.  Что  маловероятно  и  неразумно  -  нести  в  такую  даль  камень,  половина  которого  уйдёт  в  отход.  Значит,  или  отобран  или  выменян.  В  то  время  уже  было   разделение  труда:  кто-то  охотился,  кто-то  мастерил,  гончарил,  кто-то  камлал,  рисовал  охрой  на  скалах  и  общался  с  духами.

      Обработка  происходила  на  берегу  реки,  постоянно  нужна  была  вода  смывать  и  вымачивать  шкуры.  Что-то  должно  было  произойти  из ряда  вон  -  нападение  хищного  зверя,  враждебного  племени,  пожар,  землетрясение  -  чтобы  бежать   и  бросить  очень  ценную  вещь.   Бежать  и  уже  не  вернуться  сюда,  чтобы  подобрать.  Возможно,  женщина  погибла.  Скребок  был  втоптан  в  прибрежную  гальку.  Река  разлилась,  со  временем  немного  изменила  русло  и  начала  свою  извечную  работу  с  камнем:  поминутно  плавниками,  водорослями,  мелким  песочком  убирала,  шлифовала  острые  углы,  убирала смертельные грани,  доводила  до  безопасной  безделушки,  что  лежит  на  моём  письменном  столе…  Потом  экскаватор  зачерпнул  ковшом  гравий  с  яшмовым  скребком,  самосвал  отвёз  груз  через  перевал  и  высыпал  на  мой  огород.  А  помощник  Виктор  Ланцев  поднял,  протянул  мне  и  сказал:  - Смотри-ка!

    Я  держал  на  ладони  оранжевый  скребок,  и  какой-то  сквозняк  образовался  вокруг  меня  -  это  сквозило  время.  И  было  понятно,  что  тысяча  или  десять  тысяч  лет  ничего  не  значат,  что  это  всего  секунда,  вот  она  эта  женщина,  чей  скребок  я  держу  на  ладони,  она  где-то  здесь,  где-то  рядом… 

                                      РОМАН   ВНЕ   РЕДАКЦИИ

   Чтобы покончить с моим редакционным прошлым, забегу вперёд и расскажу о романе, который затеялся в  стенах  редакции, из которых я ушёл  на пике журналисткой карьеры. Ушёл кочегаром в маленькую котельную, чтобы появилось свободное время.

   Впрочем, романа было два – один в прямом, другой в переносном смысле. Но я расскажу о первом. Я  не  способен  работать  в  больших  прозаических  формах,  так  как  не  способен   придумать  и  закрутить  сюжет. Зато  у  меня  есть  воображение:  я  могу  представить  и  оживить  на  бумаге  несуществующий  образ, описать реальные факты.  Впрочем,   в  юности  была  одна  удачная  попытка  в  прозе – я написал  роман.  Попытаюсь  восстановить,  вспомнить ту атмосферу,  понять причины.

   Солнечным утром десятого ноября 1982 года я вставил лист бумаги  в пишущую машинку «Янта», утвердил машинку на табуретке, сам пристроился на диване и напечатал: «РОМАН». Я мог бы печатать роман в своей комнате, и машинку поставить на письменный стол, а самому устроиться в кресле. Но сделал так сознательно, почти из мистических соображений: целый год в этой комнате жил и на этом диване спал писатель Саша Латкин. И печатал точно так же – на табурете. И написал хорошую повесть «Глиняные рисунки». На днях он съехал и повёз в Иркутское  издательство рукопись повести – комната освободилась.   Должны же вещи помнить и сохранить его творческую энергетику!

   Из репродуктора непрерывно звучала музыка из балета «Лебединое озеро». К обеду объявили о смерти Генерального секретаря  КПСС  Леонида Ильича Брежнева. Никто тогда не знал, что в последующие годы музыка из этого балета будет звучать с пугающей частотой. Сообщение о смерти я отметил краем сознания, потому что одновременно был занят двумя важными делами: тыкал одним пальцем в клавиши пишущей машинки и прислушивался к надсадному рёву насоса в котельной, куда устроился незадолго до этого.  Котельная находилась в тридцати метрах от дома. Чтобы лучше слышать, пришлось открыть форточку.

   Роман оживал. Роман приходил в жизнь из небытия. Его поднимали невидимые крылья. Я не знал, как высоко они поднимут моих героев, как далеко унесут. Не понимал, для какой цели задуман весь этот полёт. Откуда что бралось – не имею понятия.  Печатал, не зная, что будет в следующем абзаце. Постепенно, уже в процессе работы, выстроился сюжет, появились герои со своими характерами,  стали натягиваться нити отношений. Уже не я писал роман, а он сам создавал себя. Я уже был не в силах изменить сюжет, развести или свести героев – они жили своей жизнью.

    Через час-два я поднимался от машинки, шёл в котельную, закидывал уголь в топки, проверял работу приборов и возвращался к роману. Работа в котельной была посменная, через трое суток. Да ещё надо было ежедневно ходить  в магазин за молоком для новорождённой дочери Дашки, у жены молоко пропало: в пять утра надо было идти по морозной темноте  от телецентра через Ленинскую больницу до района стадиона ЗабВО на улицу Лесную, потом она стала называться Токмакова, к магазину «Мясо-молоко» и занимать очередь, которая к открытию растягивалась уже на полквартала. Впрочем, для меня три часа в темноте на морозе проходили незаметно: я обдумывал новые главы, составлял в уме целые абзацы. Сверху на мои подпрыгивания снисходительно смотрели звёзды, луна или месяц. Как-то жена обстригла у Дашки  ноготки, было ей месяца два, и они очень походили на тоненький новорождённый месяц – малюсенький, тонюсенький, бледно-розовый.

   Я сочинял в уме очередной абзац и параллельно думал, почему никому не пришло в голову сравнить месяц с отстриженным ноготком новорождённого ребёнка, хотя с чем только  не сравнивали! Все миллиарды когда-либо живших на земле людей – все до единого! – смотрели на это светлое, белое, жёлтое, круглое, рогатое, непонятное над головой. Смотрели все влюблённые и все поэты, смотрели все казнимые, потому что казнят ночью или на рассвете – луна видела больше казней, чем видело их солнце…

   Если взять  психоэнергию, за всё время выработанную человечеством, то не солнце, а луна её свидетель: именно в минуты любовной страсти, в минуты любовных признаний, в часы ожидания казни и в минуты её свершения выделяется максимальная энергия – и то, и другое происходит ночью…

   Стихи тоже пишутся ночью…

   Стихи энергетически насыщеннее прозы…

   Стихи и проза сделаны из разных материй…

    В конце весны я дописал последнюю страницу.

    Роман «Храм Александра Невского» составился из пятидесяти  шести глав,  в нём жили, спорили, любили и ненавидели, обижались, мстили, обманывали и обманывались девяносто шесть действующих лиц;  главный герой - Герман Гранов, герои второго плана - Алла Аллоярова (девушка с такими именем и фамилией действительно работала в ресторане «Забайкалье»), Алексей Смола, Ксенолит Дубов, Андрей Ризов. Главный герой - наивный авантюрист, честный проходимец, совестливый конформист, который до первого класса средней школы верит, что детей находят в капусте, до второго - в Деда Мороза и всю жизнь - в справедливость неба, власти и начальства, словом, обычный советский человек, который борется со злом всеми доступными и допустимыми, в его понимании, способами, но при этом сам не прочь нарушить закон. Ещё одна особенность в биографии героя - на заре юности Герман пытался писать стихи, но вовремя понял, что занимается не своим делом, однако, влюблённый в литературу, решил внести свою лепту в русскую словесность, и выбрал способ оригинальный: он стал бороться с графоманами, которые незаметно стали источником его доходов. О названии. Образ храма - образ библейский. Каждый человек строит внутри себя храм. Или разрушает этот храм. Другого не дано.

    Гранов, может быть, впервые в жизни влюбляется по-настоящему, влюбляется в свою жертву, разрушает себя прежнего и начинает возводить внутри себя новый храм. Но храм, когда казалось бы уже построен,  рушится, поелику построен на песке, под ним нет надёжного фундамента.

    А храм Александра Невского действительно стоял на главной площади Пыльногорска (Читы). В тридцать пятом году  храм взорвали, из церковного кирпича была построена средняя школа № 4. События тридцатых лет и восьмидесятых годов идут в романе параллельно, иногда пересекаются, сплетаются. Образ Германа Гранова был вымышленным и собирательным, однако все остальные имели своих прототипов в среде журналистов, писателей, артистов, а также среди городского и областного партийного начальства. Некоторых уже нет в живых, с некоторыми мы тускло раскланиваемся при встрече. Но не только герои имели своих прототипов - почти все события происходили в действительности, следы их можно отыскать в газетных подшивках тех лет.

   Перед этим, начитавшись Ильфа и Петрова, я не сумел уйти от их обаяния, поэтому стиль моего романа кое-где перекликается с интонациями знаменитых писателей.

    Было  сложное  чувство:  я  понимал,  что  сделал  большую  работу,  что  роман  получился.  А  с  другой  стороны  отчётливо  знал,  что  этот  роман  никогда  не  будет  напечатан  -   уж слишком  много  в  нём  было  сатиры  на  нашу  жизнь.  Причём,  это  случилось  помимо  моей  воли  -  рука  сама  выводила  строки,  которые  возникали  в  секунду,  из  ниоткуда,  и  этой  воли,  которая  была  сильнее  моей  воли, противиться  я  не  мог.

   Но  роман  был  написан.  И  отпечатан в пяти экземплярах.  И он  требовал  читателя.  И  я  решился  отнести  два  экземпляра  -  один  редактору  Восточно-Сибирского  издательства  (Читинское  отделение)  Тамаре  Николаевне  Шавельской,  второй  -  в  Читинскую  писательскую  организацию.

   Тамара  Николаевна  позвонила  через  несколько  дней  и  в  самых  восторженных  тонах,  которые  я  не  заслуживал,  долго  говорила  о  романе. Роман получился остро - сатирическим, все герои и события слишком узнаваемы. В  конце  сказала  то,  чего  я  и  ожидал:  роман  никогда  не  может  быть  напечатан.  Но  при этом  попросила  оставить  себе  рукопись  романа  на  месяц,  дать  почитать  знакомым.

    О судьбе второго экземпляра. Через  какое-то  время  меня  попросили  зайти  в  писательскую  организацию  по  Ленинградской – 3.  Василий  Григорьевич  Никонов  написал  на  роман  рецензию,  которую  я  храню  до  сего  дня. В  рецензии  роман  был  назван  очернительством  нашего  социалистического  строя,  что  кроме  плохого  у  нас  есть  много  хороших  примеров,  что  роман  не может  быть  никогда  напечатан.  Всё  это  Василий  Григорьевич   закончил  просьбой  оставить  роман  на  месяц,  дать  почитать  знакомым.

   Две  рукописи  несколько  месяцев  ходили  по  Чите.   Это я понял, когда видел некоторые недвусмысленные ухмылки на лицах моих прототипов, а также намёки с их стороны. Окончательно убедился, что о романе  знают не только писатели  после того, как меня пригласили на собеседование в соответствующие органы,  где состоялся неожиданно мягкий разговор. Человек с внешностью школьного завхоза и повадками Ивана Сусанина  осторожно спросил,  нет ли ещё одного экземпляра, так сказать, для себя. Ответил, что нет. 

    В итоге  два экземпляра  «зачитали», ко мне они уже не вернулись, зато я получил отзывы  с разными эпитетами - положительными по художественной части и отрицательной по части идеологической, где роман был назван «очернительством нашей действительности», «антисоветчиной» и тому подобное.  Сказать, что я сильно расстроился, значит, сказать неправду - примерно на такую реакцию я и рассчитывал. И знал, что напечатать его нельзя, а показал  лишь  для самоутверждения.

   Тем дело и успокоилось. Впрочем, отрывки из нескольких  глав мне удалось напечатать в разных областных и районных газетах, даже в одной многотиражной ведомственной.  Третий чистовой экземпляр  я отнёс на хранение в читинскую писательскую организацию. Ещё два оставались дома.

    Как человек с годами остывает к первой любови, так наступило и остывание к роману. Лежит и лежит, и - слава Богу!

     Но, оказывается, рукописи не только горят, они ещё и теряются…

     Обстоятельства  сложились  таким  драматическим  образом,  что  мы  с  семьёй  на некоторое время вынуждены  были  покинуть город.  В  дом  пустили  квартирантов –  поэта  Виктора  Коврижника   с  женой  Марьяной  и  детьми. «Некоторое время» растянулось на три года.  Виктор часто находился в командировках, жена его, человек далёкий от литературы, всю бумагу пустила на растопку. Чужие люди распродали часть хозяйских вещей.  Были сожжены газетные вырезки с очерками,  черновиками, статьями, стихами - чемодан и несколько коробок. В печку ушёл и   экземпляр романа со всеми черновиками.  Экземпляр, хранившийся в писательской организации, был утрачен ещё раньше - при переезде сначала из здания Ленинградская – 3 на площадь Борцов революции в дом-кроссворд, а затем в здание строительного техникума, потом в угловой корпус Ленинградская – Бабушкина: в общей суматохе и неразберихе девяностых годов  без следа терялись не только романы, терялись смыслы, государства,  люди.

   Пятый экземпляр перед отъездом я отправил Людмиле Николаевне Афанасьевой, учительнице по русскому языку и литературе, в город Реутово Московской области, куда  она  переехала  после  выхода  на  пенсию.   У  нас  завязалась  переписка,  и  я  решился  отправить ей  роман.  Людмила  Николаевна  ответила  подробным  внимательным  письмом.  К  сожалению,  вскоре  она  ушла  из  жизни.  Ранее  умер  её  супруг.  Дети,  насколько  я  помню,  пошли  по  дипломатической  линии.  Если  и  остался экземпляр романа,  то в Реутово. А вот письмо Людмилы Николаевны  сохранилось.

   И вот держу в руках первую страницу романа. Надо сказать, текст почти не подвергался правке, печатался сразу, набело. Несколько замечаний сделала Тамара Николаевна Шавельская,  редактор Читинского отделения Восточно-Сибирского книжного издательства, за что вспоминаю её с благодарностью. Впрочем, не только за это.  В её кабинет на втором этаже по улице Анохина 48 забегал часто, даже без особой нужды, иногда делая большой крюк, и меньше чем на час-два не оставался. Невозможно было оборвать умный интересный разговор.

   …Как я уже писал, первые потери – это нелепая смерть одноклассников: Иры Чердынцевой, Юрки Иванова, Люды Медведевой. И уход бабуси, которая два месяца не дождалась меня из армии. Утрату романа считаю такой же большой потерей, потерей части жизни, в которую было впрессовано столько сил, времени, чувств! Жизнь состоит из потерь: время, отпущенное нам, неостановимо уходит. Но жизнь состоит и из приобретений: каждый день дарит открытия, новые чувства, встречи. И это тоже рифма. Жизнь может рифмоваться и таким способом.

  

                              РОМАН  С  РЕДАКЦИЕЙ

       Порой невольное вмешательство человека, которого ты не знаешь, может благотворно повлиять на всю твою жизнь.

   В редакцию я пришел, написал  «пришёл» и поймал себя на неточности. Итак, в редакцию я попал, влип, оказался, занесло, очутился в первых числах апреля 1978 –го и ровно через четыре года, день в день, подал заявление на увольнение. На своё появление в редакции сейчас смотрю с изумлением и недоверием. Но, слава Богу, сохранились записки, дневники, приказы, записи в трудовой книжке, которым я доверяю, как доверяют старым фотографиям или документам с сургучной печатью.

   В журналистику я бросился как бросаются в ледяную воду. С десятиметровой вышки. Солдатиком. Не умея плавать. Впрочем, все последующие повороты и зигзаги судьбы происходили под острыми и даже обратными углами, в одну секунду, что не говорит ни о рациональности, ни о планировании, ни о целеустремлённости, ни о трезвой оценке своих возможностей, даже о решительности это не говорит. Это говорит о бесконечной глупости. Кстати, от этого качества не избавился до сего дня.

   Это в поэзии «чем случайней, тем точнее навзрыд рождаются стихи». В жизни это очень сомнительная платформа.

   Итак, весенним апрельским днём 1978 года я вошёл в семиэтажное здание редакции областной газеты «Забайкальский Рабочий».

   Спросил у вахтёра, как найти редактора, узнал, что зовут его Анатолий Митрофанович Пузанов. По этажам стоял стрекот пишущих машинок и в броуновском беспорядке сновали сотрудники. Вошёл в почему-то пустую приёмную и постучал в дверь с табличкой «Главный редактор».

   Во главе т-образного стола сидел тучный человек с большим породистым лицом, человек этот очень походил на красного графа Алексея Толстого.

   Я представился. И сразу заявил, что хотел бы работать в редакции. Так и сказал. Редактор не понял. Я повторил. Тогда редактор решил узнать, где я учился, что окончил, где работал, где публиковался. Я ответил, что нигде не

учился, а закончил десятилетку, до сегодняшнего дня работал маляром. Чем окончательно озадачил редактора. Пока он изучал меня, пепел на его сигарете угрожающе вытянулся и согнулся. Потом обрушился  на бумаги на столе. Редактор чертыхнулся. Тут в кабинет вошёл человек, как после выяснилось, заведующий отделом строительства, промышленности и транспорта Валентин Андреевич Логунов. Случилось то самое невольное вмешательство человека, которого ты не знаешь, и которое может изменить твою жизнь. Редактор радостно приподнялся и попросил разобраться со мной, -  тут, мол, молодой человек чего-то хочет, но непонятно чего именно, поэтому с ним надо разобраться, вот ты и разберись, Валентин Андреевич. Мы вышли в коридор. Потом к нему в кабинет. После первых же моих слов умный Логунов понял, что перед ним или идиот, или наглец, или случайно забредший с улицы, что не мешает им объединиться в одном лице.

   Логунов усадил меня на стул, закурил и стал очень подробно, как в первом классе, доходчиво объяснять азы: чтобы попасть в штат редакции областной партийной газеты, требовалось поработать в районной газете, предварительно окончив институт, пройти отбор среди журналистов районных газет, коих в области более тридцати и только после всего этого можно слабо надеяться на чудо. На всё про всё уйдут годы и годы. Валентин Андреевич как очень тактичный и умный человек, чтобы поскорее и с гарантией отделаться от меня написал на листке пять тем, на которые я за один месяц обязан был написать заметки. То есть, задание было заведомо невыполнимо.

   А задания были: написать о строящемся микрорайоне Северный. О Ново-Кукинской птицефабрике. Материал о бригаде монтажников Старицына из домостроительного комбината. И заметку о заводе железобетонных конструкций. Задание для пятого материала уже не помню.

   Я вышел из редакции и под издевательский щебет воробьёв отправился выполнять редакционное задание. К тому времени я знал, что есть газета, которую читают. А вот как она делается, не имел никакого понятия. Как и о том, чем отличается информация от репортажа, передовица от статьи, очерк от фельетона или зарисовки…

   Через неделю я принёс все пять материалов, отпечатанных дома на старенькой машинке «Янта».

   В этих материалах, которые невозможно отнести к какому-нибудь известному жанру, поскольку таких жанров в природе не существует, я дал волю фантазии, которая парила, сшибая телеграфные столбы.

   Выглядело это примерно так: среди зелёных волн соснового бора появились белые девятиэтажки, они, словно белые гуси-лебеди, выгнули свои стройные шеи и плывут в сторону города, чтобы войти в общую заводь и стать членами большой стаи белых лебедей, то бишь, домов. И прочий бред, который в больничном листке мог сойти за диагноз.

   О птицефабрике: живут там удивительные жар-птицы, курочки-рябы, которые несут золотые яички и прочее, что тоже походило на историю болезни.

   О бригаде монтажников: подобно марсианским механизмам из «Войны миров» Герберта Уэльса огромные подъёмные краны шагают вдоль озера Кенон. Но в отличие от марсиан после себя они оставляют не разрушенные города, не смерти, а новые микрорайоны, школы, детские сады, больницы…. С неделю в редакции раздавались сдержанные смешки. А мне дали другое задание, которое я выполнил ещё чуднее. После этого меня вызвал редактор. Он курил сигарету и уже не стряхивал пепел в массивную хрустальную пепельницу, а сорил им по столу, делая зелёное сукно серым, его глаза смеялись, хотя лицо оставалось серьёзным. Пригласил сесть, рассказать о себе. Потом протянул листок белой бумаги и велел написать заявление на работу. Стажёром. Потом вызвал заведующих отделами, которые решали мою судьбу, всё это походило на игру «чур не я!» Не повезло Петру Моисеевичу Игнатенко, заведующему отделом партийной жизни, который обречённо вздохнул и потащил меня к себе на четвёртый этаж.

   Случилось чудо. Меня взяли в редакцию стажёром. Вот запись из трудовой книжки: «1978. 04. 10. Редакция газеты «Забайкальский Рабочий»

Принят на работу в качестве стажёра корреспондента. Приказ №47 от 11 апреля 1978 г. Редактор газеты Пузанов». И подпись.

   Кроме Петра Моисеевича в отделе работал Владимир Карасаев, который беспощадно правил, переписывал и сокращал мои художественно-фантастические статьи о партийной жизни области и делал из них что-то более-менее читабелное.

   Через несколько месяцев перевели корреспондентом в отдел промышленности, строительства и транспорта к Андрею Фомину. Нас было трое, но весь отдел держался на Гоше Василюке – самом «писучем» журналисте редакции. Я писал свои очерки, Андрей вёл общее руководство и ваял большие статьи, вся информативная часть отдела лежала на Гоше. Он мыслил категориями информаций. Одно правило в отделе соблюдалось неукоснительно: первое, что ты должен сделать утром в редакции – сдать двести строк информации. Потом можно было курить, болтаться по этажам, трепаться, даже сбегать за пивом, но сначала – двести строк. Это касалось не только нашего отдела – всех до единого журналистов редакции.

   Каждый год на практику в редакцию поступали студенты из иркутского, свердловского, московских ВУЗов. В год моего прихода практику в нашем отделе проходил Виктор Корытко из Иркутского университета. В последний день во время отвальной, по пьянке потерял характеристику, уже заверенную редактором. Делать нечего, и Андрей Фомин обреченно отправился к Пузанову. Анатолий Митрофанович не дослушал :

- Как было?

- Провожали…

- По пьянке?

- Да.

- Характеристика была положительная?

- Да.

Редактор подумал и решительно сказал:

- Написать вторую характеристику. Ещё более положительную!

И поставил пухлый кулак на стол.

   …Через год в зале драматического театра мне вручили Почётный диплом имени первого редактора газеты «Забайкальский Рабочий» Виктора Курнатовского как знак высшего признания журналисткой работы, диплом за серию очерков. А первую денежную премию в сто рублей получил Вячеслав Смирнов, ответственный секретарь нашей газеты.

  …На второй год работы в отделе промышленности, строительства и транспорта среди нас появился четвёртый сотрудник – Сергей Забелин. Он окончил Иркутский государственный университет и получил распределение в редакцию нашей газеты. Мы как-то сразу почувствовали симпатию друг к другу, впрочем, в те годы отношения среди сотрудников были дружескими, я бы даже сказал, тёплыми. Через годы Сергей Николаевич стал редактором газеты, а затем – редактором литературно-художественного журнала «Слово Забайкалья», а меня включили в состав редколлегии этого журнала. У нас и до сего дня дружеские и рабочие отношения.

   Благодарен за уроки мастерства, которые ненавязчиво давали мне журналисты редакции. Пётр Моисеевич Игнатенко научил на проблему смотреть сверху и видеть её всю сразу. Пузанов Анатолий Митрофанович – увидеть проблему в ряду других проблем и найти ей место по рангу. Гоша Василюк научил писать просто – существительное, глагол, иногда прилагательное. Всю информацию выдать одной строкой. Пенягина Тамара Васильевна – в сухой текст добавить чувство. Машечко Фёдор Николаевич – увидеть человека с неожиданного ракурса. Козельский Лев Николаевич между делом научил почти невозможному – как в сухую официальную строку добавить допустимую порцию мягкого юмора. Василий Кустов – в любую добропорядочную ситуацию умело добавить каплю яда.

   И много-много других журналистов, каждый чему-нибудь учил меня. Не имея специального образования, я, словно губка, благодарно и быстро впитывал всё новое.

   На другой год я поступил в Иркутский университет на отделение журналистики.

   После ухода из редакции дружеские отношения не прекратились. По старой памяти часто забегал на знакомые этажи, приносил какие-то материалы или просто поболтать, узнать новости, пропустить по стакану портвейна.

   У каждого из нас по-разному сложилась жизнь.

    Лёва Козельский вошёл в первую в области дикую бригаду по заготовке лекарственного сырья, организованную благодаря энергии и неуёмному  характеру Валентина Корниловича Сухарева, на то время главному авантюристу области.

   Анатолий Митрофанович Пузанов после выхода на пенсию перебрался к дочери Кате в Москву. Заезжал к ним. Незадолго до ухода из редакции в благодарность за чуткость, за то, что у меня был шанс проявить себя, за то, что со мной возились, учили, а не вышвырнули из редакции, я написал и подарил Анатолию Митрофановичу двенадцать строк:

                               А. М. ПУЗАНОВУ

Создатель «Красной цитадели»,

Сам цитадель среди коллег,

Не любит он, чтоб еле-еле

Жил и работал человек.

А уж работать – так работать!

А уж гулять – так уж гулять!

Так, чтобы надобно от пота

Рубаху после выжимать.

И за столом редакционным

Громоподобен, как вулкан,

Он даже в сроке пенсионном

Взял, перевыполнил свой план!

                           16 июня 1983 года.

  

      Пётр Моисеевич Игнатенко после самоликвидации коммунистической партии по сути остался без работы, поелику отдел партийной жизни, который он возглавлял,  лишился смысла существования. На пенсии он написал и выпустил книгу «Быть или казаться», свои размышления о жизни. Книга эта с автографом автора стоит на полке в моей библиотеке. Иногда разговариваем по телефону. Сейчас он работает над новой книгой.

   Логунов Валентин Андреевич уехал в Москву с повышением – стал первым редактором  «Российской газеты». Написал и выпустил очень интересную книгу «молитва на ржаном поле», на которую мне выпала честь написать рецензию.

   Андрей Фомин несколько лет назад приезжал в Забайкалье из Белоруссии, где он теперь обосновался. Заезжал ко мне в Тасей. Поговорили, вспомнили прошлое.

   Фёдор Николаевич Машечко стал одним из лучших фотохудожников не только Забайкалья, но и России. По сути, все иллюстрации в моих книгах принадлежат ему.

   Гошу Василюка сгубила русская болезнь, пагубная страсть. В год моего перехода в отдел писем на моё место в отдел строительства и транспорта пришёл Сергей Забелин – после филфака Иркутского госуниверситета. Со временем Сергей Николаевич стал редактором газеты. Гоша уже в то время плотно попивал – и на работе, и после. Потом Гоша затерялся. После узнал, что он умер. А ещё на память о нём остались строки из его знаменитой поэмы: «отважные и храбрые лягушки! Хотите ль вы пролить друг друга кровь, иль покоритесь назло нашим врагам – убийцам белкам!?»… Гоша обычно читал свою поэму после второго стакана портвейна или после четвёртого стакана пива -  отдельными кусками его поэму знала вся редакция. В историю, изложенную в поэме, Гоша искренне верил, никакие возражения не принимались. А суть вот в чём. Где-то в тайге под Уссурийском есть такое место, такая дыра, вход в иной мир. Мир этот населяют разумные утки, белки, лягушки, кролики и прочая фауна. Они живут по человеческим законам, создают военные и политические союзы, воюют, мирятся, ведут подковёрную борьбу. Со временем Гоша настолько вжился в придуманную им реальность, что активно занимал ту или иную сторону: был то белкой, то кроликом, то уткой…

  … К апрелю 1982 года я самоуверенно решил, что исчерпал себя как журналист: за время работы корреспондентом в редакции областной партийной газеты «Забайкальский Рабочий» освоил все жанры (информация, зарисовка, заметка, статья, репортаж, фельетон, очерк). И упёрся в потолок. Карьерный рост меня не интересовал: ни заведующим отделом, ни заместителем редактора, ни редактором – такая перспектива меня не привлекала. Со временем, переходя из одного отдела в другой, нашёл себя, своё место, своего конька, свой любимый жанр - очерк. Как-то так получилось, что со временем, многие интересные письма, пришедшие в редакцию, передавали мне. По этим письмам я уезжал в командировку, привозил очерк, а то и два-три.

         Уход из редакции я объяснил тем, что вырос из одежды журналиста. Это правда, но это не вся правда. Карьера меня действительно не интересовала. И писать, работать творчески в редакционных рамках стало тесно – это тоже правда. Сколько душевных сил и борений мне стоили разговоры с Петром Моисеевичем Игнатенко и редактором Анатолием Митрофановичем Пузановым! Они приводили железные аргументы не увольняться, продолжать работать в журналистике! Я был в таком неловком положении, словно обманул и их  и всю редакцию. Но были ещё причины для ухода…

   Работала в редакции машинисткой Г.В. Была она разведена и воспитывала дочку. Мы были ровесниками. И я увлёкся этой женщиной. И это увлечение заходило всё дальше и дальше. Умом понимал, что так продолжаться дальше не может, но понимал и другое: под одной крышей, когда видишься по двадцать раз на дню, вот так сразу порвать отношения не получится. Есть русская пословица «С глаз долой – из сердца вон». Надо было сделать «с глаз долой». А это – уехать на какое-то время далеко, где ни писем, ни звонков. Через знакомых договорился о работе в геологической партии на севере области, чтобы подальше. Решил испытать себя на шурфах и канавах, поработать горняком. И, конечно, заработать.

   Но и это не вся правда. За шесть полевых сезонов, три в Читинском геологическом управлении и три года в отряде Забайкальского научно-исследовательского института Министерства геологии СССР, я отравился романтикой. На всю жизнь. Четыре года дома в холодном коридоре висел походный рюкзак. И четыре года, по нескольку раз в день проходя мимо, я всё внимательнее смотрел на него. А весной 1982-го снял рюкзак  со стены, пересмотрел содержимое, составил список вещей на полевой сезон,  написал заявление на увольнение и отнёс его редактору. 

   В последний год работы в редакции я окончательно бросил якорь в отделе писем. Вместе с интересной работой с читателями получил в нагрузку сатирический раздел «Пятый угол», выходивший на последней странице по субботам – фельетоны, юморески, критика. Этого «Пятого угла» как огня боялись работники общепита, торговли, всякая нечистая на руку мелочь – после публикаций там появлялись работники ОБХСС, начиналось следствие. Рыбу крупнее трогать было нельзя.

   После таких фельетонов всё чаще приходила мысль, что человек – это звучит прогоркло.

   А вот так мне запомнился переход на работу в отдел писем.

   Последние числа апреля 1981 года. Раннее холодное утро. Стою на троллейбусной остановке «Сувениры». Рядом со мной огромная кадка с диковинным деревом лимонником, которое от ледяного ветра пытаюсь прикрыть собой. Вчера мы, журналисты "Забайкальского Рабочего", провожали на новое, более тёплое место жительства нашего коллегу Василия Кустова, человека в области известного - он вёл в газете субботнюю страницу "Пятый угол", писал фельетоны и другие ядовитые материалы.

  Когда вошли в его квартиру, разделись и всю одежду свалили кучей в угол, Кустов  показал на свои туфли «прощай, вторая молодость!» и скомандовал:

   - Разуваться не надо!

   Самые стойкие из провожающих остались до утра в пустой и гулкой квартире, где стол, по причине отправки мебели и всех вещей контейнером, был накрыт прямо на полу на газетах собственного производства. Вконец измученный за ночь минералкой разных сортов, вкатываю в полупустой троллейбус чёртову кадку, которую заодно с ролью ведущего "Пятого угла" я получил в наследство от Кустова.

   Притуливаюсь на сиденье, но уйти в забытьё не даёт неотвязчивая мысль, чувство невыполненного долга. На днях шестидесятилетний юбилей руководителя нашего литературного объединения "Надежда" Василия Григорьевича Никонова. Творческий вечер будет проходить в Пушкинской библиотеке. Там и речи, и поздравления, и подарки. Мы, надеждинцы, тоже что-то сочинили в стихах, всё это будет прочитано со сцены. Но я понимаю, что нужен какой-то необычный подарок, какого ещё не было. Однако ничего путного не лезет в голову. Взгляд упирается в кадку с лимонником. И тут каким-то непостижимым образом сквозь нарзановый туман выстраивается труднообъяснимый ассоциативный ряд: литература...стихи..лавровый венок...Петрарка...Руфина... - нет, Руфина не отсюда, Руфина это жена Кустова, с которой я танцевал всю ночь. ...Лаура...стихи...венок... И взгляд снова останавливается на лимоннике. Идея! Лимонник или лавр - какая разница, вряд ли кто из забайкальцев видел живой лавр, разве лаврушку в супе. Лимонник - это даже интересно! в конце концов, и мы не петрарки!

   ...Венок торжественно водрузили на голову юбиляра. По этому поводу было много шуток, экспромтов, всё это осталось на фото, кадрах хроники, памяти присутствующих. Это так. И это правда. Но это не вся правда. Был ещё один венок, о котором знают лишь несколько человек - Анатолий Дуров, Николай Ярославцев, Геннадий Кузнецов и автор этих слов. Когда мы ободрали с лимонника листья, в руках остались жёсткие прутья с острыми и длинными шипами. Заплели прутья. Получился венец. Терновый венец. Не сговариваясь, как-то так само получилось, надели этот венец со страшными шипами на голову Елены Стефанович. А когда надевали, кто-то неосторожно придавил, и острый, почти металлический шип поранил кожу. И тонкая струйка крови потекла от виска. Мы смеялись...Мы были молоды и азартны до жизни, а потому знаки судьбы воспринимали через шутку.

   ...Прошло много лет, да что там лет - жизнь прошла. Но  когда мы встречались с Еленой, я видел этот невидимый остальным венец с шипами. И струйку крови видел. Она так и пронесла его через всю жизнь.

   А сатирическая страница «Пятый угол» после моего ухода из редакции попала в крепкие и надёжные руки Сергея Забелина.

ПРИМЕЧАНИЯ:

   Бывший практикант Виктор Михайлович Корытко стал известным журналистом в Приморье. В последние годы жил и работал в Анапе. Скоропостижно скончался летом 2010-го на 55 году жизни.

   54-х летний Лев Николаевич Козельский трагически ушёл из жизни в день своего рождения в декабре 1994-го. Он был не только талантливым журналистом, но и прекрасным музыкантом.

   82-летний Анатолий Митрофанович Пузанов скончался в Москве осенью 1999-го.

   Вячеслав Потапович Смирнов ушёл на 79-ом году жизни. Его не стало 9 сентября 2019 года.

   64-летний Георгий Георгиевич Василюк умер в Чите в феврале  2016-го.

   Василия Тимофеевича Кустова, перебравшегося на свою родину в Красноярск, не стало в 2015 году. Ему было 80 лет.

   Владимир Сергеевич Карасаев ушёл из редакции в силовые структуры, стал заместителем УВД на транспорте. Скончался Владимир в октябре 2018 года.

   Мой крёстный отец в журналистике Логунов Валентин Андреевич перевёлся в столицу и стал первым редактором «Российской газеты». Случилось это в те дни, когда меня зачислили в штат редакции «Забайкальского Рабочего».

   Пенсионер Андрей Евгеньевич Фомин живёт в Минске.

                       ЭЙ,   КОЗЛЫ!

                                      

   Январь 1982 года.  Четверг, очередное собрание литературного объединения «Надежды», руководимого Василием Григорьевичем Никоновым. Мороз такой, что проходя по площади Ленина мимо гранитной статуи вождя, мне становится жаль его:  постой-ка неподвижно в минус сорок! Хотя впору пожалеть себя в ботиночках и пальтишке на рыбьем меху. Хоть и не греет, но успокаивает мысль, что два года назад в этой же экипировке полетел в командировку под Новый год в Чару, где было минус пятьдесят шесть. Пассажиры самолёта, в шубах, унтах, меховых шапках и рукавицах, смотрели на меня с испугом. Откуда им знать: на какие бы шишы купить шубу и унты корреспонденту областной, хоть и партийной, газеты при окладе в девяносто шесть рублей плюс рублей тридцать гонорара минус жена в декрете со второй дочкой?

  … Но не пойти нельзя, сегодня обсуждают рукопись рассказов моего друга из Сретенска Женьки Алексеева. Влетаю в помещение писательской организации, очки с мороза срочно запотевают, но успеваю отметить, что Женька уже там: со спины узнаю его худощавую фигуру. Протираю очки, подхожу, Женька оборачивается… На днях был в мастерской у художника Сергея Ермолаевича Прудникова, запомнилась палитра у мольберта. На куске плотного картона перемешаны краски в самых невообразимых сочетаниях – синий цвет плавно переходит в жёлтый, фиолетовый, чёрный,  серо-буро-малиновый. На плечах Женьки вместо головы была такая же палитра, один глаз и вовсе заплыл.

    - Ты где это?!

   - А-а-а, - машет он рукой.

   …Незадолго до поездки в Читу возвращался он из библиотеки. И возле дома встретились ему трое поддатых и агрессивных парней.  Слово за слово, сцепились. Накостыляли они молодому писателю, попинали, правда, несильно. Но главное - обидно! Лежит Женька на дороге и вдруг видит на обочине лом. А те отошли уже метров пятнадцать. Ах, так, думает, сейчас я им устрою!

   - Эй, козлы! – кричит: - Стоять!

   «Козлы» остановились и обернулись.

   «Эй, козлы! – снова кричит Женька: - А ну давай сюда, кому сказал!

   «Козлы» охотно двинулись назад. Уже подходя, один спросил:

   - Ты как, падла, сказал?

   - Козлы! – серьёзно повторил Женька и нагнулся за ломом.

   Лом намертво примёрз к мостовой…

                                КАКИЕ   МЫ   МОЛОДЦЫ!

   Семья Никоновых отличалась удивительной непрактичностью. Когда стало тесно ютиться впятером в небольшой даче, решено было неподалёку пристроить  светёлку для дочерей – девичью. Размеры лежали рядом, точнее – ходили: младший Никонов, Саша. Его трижды уложили на землю, поставили колышки – это и стало длиной будущей светёлки – три Саши. Из этой-то светёлки воры однажды вынесли всё имущество – от резиновой лодки до удочек и спиннингов. Воры выжидали, когда мимо грохотал поезд и под шум успевали выносить вещи.

   А однажды у них украли весь урожай смородины и малины. Воры забрались в подпол и, не торопясь, за ночь вынесли все банки. Было очень обидно.

   В следующую осень Никоновы решили не рисковать и не оставлять урожай на даче. Тщательно засолили, замариновали, закатали банки с овощами, наварили  и разложили по банкам варенье. Весь этот годовой запас  Клавдия Семёновна и Василий Григорьевич  решили по мере сил перевезти в город. В очередной раз они разложили банки по сумкам, баулам и медленно, отдыхая, направились к железнодорожной платформе. Долго ждали электричку. Народу скопилось много.

    - Ты, Вася, поднимайся первый и занимай место, а то вон сколько народу…

   Сказано-сделано. Электричка только остановилась у перрона, Василий Григорьевич ловко вскочил на подножку и занял на скамейках два места. Вскоре толпа внесла и Клавдию Семёновну.

   - Всё же молодцы мы! Как ловко ты…

   - Да ладно, ты тоже ничего!

   Таким образом, подхваливая друг друга, они доехали до города. Когда пассажиры потянулись к выходу, Василий Григорьевич спрашивает супругу:

   - А где наши сумки? Ты не брала?

   - Я – нет. А ты?

    - И я – нет…

                           МЕЦЦО-СОПРАНО  В  ПАДИ  ГЛУБОКОЙ

       Всё началось с писателя Николая Тихоновича Ященко.

  На том месте, где сейчас расположен садовый кооператив в пади Глубокая, когда-то находился околоток и железнодорожный блокпост. Вот это место под свои дачи и облюбовали читинские писатели. Вначале построился Николай Тихонович Ященко, а там пошло-поехало: краевед и литератор Николай Егорович Дворниченко, писатели Балябин, Никонов, Лавринайтис, цензор Соломин. У них сначала даже туалет был один на всех. Появились  улица Ященко, улица Балябина, улица Никонова, микрорайон Лавринайтиса (дед, сын, внук). Околоток Балябина, Лавринайтиса, Никонова по первым буквам фамилии в шутку назвали Балавники.  Построили дачу  Ростислав Филиппов и Вильям Озолин – одну на двоих. Позже появилась дача Шавельской Тамары Николаевны и Бориса Алексеевича Чередника. Во время похорон дочь Нина Кришталь положила в гроб Тамары Николаевны одуванчики с участка, так любимые мамой. По вечерам собирались в беседке Балябиных, разводили костёр – от комаров и для уюта. И слушали песни Виктории Геннадьевны и Василия Ивановича. Дачные берёзы, ивы, помнят меццо-сопрано дочери Виктории Геннадьевны Балябиной - солистки  Киевского Государственного театра оперы и балета: Людмила Мазепа дала концерт в единственный свой приезд в падь Глубокую.

   В каком ещё дачном кооперативе на поляне без микрофона и музыкального сопровождения выступала певица мирового уровня?

                                            КАП-КАП-КАП…

  В июне 1980 года Василия Ивановича Балябина пригласили выступить в санатории Дарасун. Пристегнули к выступлению и нас, молодых – Лену Стефанович и меня. Народ в зале ждёт, а мы попали под дождь – настоящий ливень! Балябин с костыльком, быстро идти не может. Словом, промокли до нитки. Прямо на сцену. В зале семьсот человек. Сидим на сцене, вода с нас кап, кап. И микрофон рядом. И весь зал слышит: кап, кап. Холодно, промокли. А выступления такого и такого тёплого зала я не помню.

            ПИСАТЕЛЬ   БАЛЯБИН   И   ВЕСЕННИЕ   ПАЛЫ

   Году в 1978 или 79-ом, в самом начале работы в редакции газеты «Забайкальский Рабочий», произошла моя встреча, тогда ещё начинающего журналиста и начинающего литератора, с Василием Ивановичем Балябиным – на то время самым известным и крупным писателем области, автором «Голубой Аргуни» и «Забайкальцев». А причиной знакомства стали весенние пожары. Да, да, именно пожары, которые с тех пор стали  головной болью лесников, пожарников, чиновников всех уровней да и каждого жителя Забайкалья.

   А дело было так.

   К тому времени на страницах областных и районных газет развернулся нешуточный спор: проводить весенние палы травы или напрочь их запретить -  всё это можно найти и прочитать в подшивках старых газет. Обе стороны приводили убедительные, наглядные  и весомые аргументы. К спору подключилась и наука. Печатал свои статьи в защиту весенних палов, подробные и доходчивые, и Василий Иванович Балябин.

   Споры не родили истины. Думаю, властям надоели эти бесплодные разговоры, переливание из пустого в порожнее, поэтому на самом верхнем областном уровне было принято решение: весенние палы запретить! О чём и было напечатано. И всякие материалы на эту тему печатать запретили, то есть, прямого запрета не было, было рекомендовано редакторам  - не печатать. Тему свернули.

   Но не тут-то было! -  с Василием Ивановичем этот фокус не прошёл. Со своим настырным характером, деревенской хваткой, лишённой политкорректности, писатель начал осаду райкомов, райисполкомов, горкома, горисполкома, дошёл до облисполкома и, наконец, до обкома партии. Балябин – слишком большая величина, чтобы так просто от него отмахнуться. Был включен привычный вежливый чиновничий механизм: разберёмся, уточним, ответим, напишем, накажем… Затем под разными предлогами стали уклоняться от встречи. И Василий Иванович проторил тропу в «Забайкалку». А в редакции газеты у каждого своя работа, газета требует ежедневных строк, жизнь быстрая, с колёс, не до разговоров. Надо признать,  Василий Иванович любил поговорить длинно, обстоятельно, вспомнить старину. И газета принесла меня в жертву, как самого молодого, неопытного, а поэтому, самого малоценного работника. Так сказать, расходный материал. Кинули на амбразуру.

   Проходило это так.

   Василий Иванович обычно с утра  поднимался на лифте на четвёртый этаж и заходил к нам в отдел партийной жизни. К тому времени Володя Карасаев уже мотался по городу, выполняя очередное задание. Заведующий отделом Пётр Моисеевич Игнатенко углублённо вычитывал или правил материал. Василий Иванович основательно устаивался на стуле возле моего стола, пристраивал свой костылёк и говорил:

   - Ты, паря-Слава, слушай, как раньше было…

   И паря-Слава слушал.

   А было так.

   В каждом селе, каждой мало-мальской деревне был ответственный человек за отжиг сухой травы. В больших сёлах за палы отвечали председатели сельских советов и председатели колхозов, в отделениях – назначали ответственного уважаемого человека, как теперь бы сказали – старосту. Не было общего приказа: сегодня проводим отжиг. Вокруг каждой деревни свой рельеф, свой микроклимат, свои особенности. И надо поймать такой день или два, когда можно произвести отжиг: на открытых местах снег сошёл, в лесу ещё лежит. Огонь съест сухую траву – некось и отаву, но в лес зайти ещё не сможет. Выбирали такой день, выезжали верхами несколько человек, для этого не надо было собирать всю деревню, поджигали, сообразуясь с ветром, огонь забирал сухую траву, выжигая целые пади. Как правило, люди даже не сходили на землю, лишь наблюдали – подобрано было такое время, что тушить пламя не требовалось. Для разных деревень было своё время, пусть с разницей в несколько дней, но своё. Вот почему на эту общественную должность выбирали ответственного человека: стоит чуть задержаться с палами – и пойдут полыхать пожары.

   А теперь о статистике.

    Не помню точно, но хорошо помню порядок цифр. После указа о запрете весенних палов в первый же год количество пожаров по области перевалило за семь с половиной сотен. До указа эта цифра была в десять раз меньше. Вся эта статистика есть в печати, при желании её можно найти. Через год  число пожаров перевалило уже за восемь сотен. И с тех пор количество пожаров только  увеличивалось.

   А теперь о личном опыте. С середины восьмидесятых родители купили дом в селе Тасей, обзавелись скотиной, потребовались покосы, которые выделил совхоз Беклемишевский. Но покосы надо было раскосить, обиходить, надо было за ними следить. Скота много, площади большие. Вот тут-то отец вспомнил старый опыт, оказывается, таким способом отжигали весеннюю траву не только на родине Василия Ивановича Балябина по Аргуни, но и по всему Забайкалью. Мы с отцом верхами отжигали несколько покосных падей – ни о каких пожарах речи быть не могло. Но перед этим отец каждый день мотался по покосам, проверял, выжидал и находил нужный день. Несколько раз по разным причинам мы опаздывали. Отец сокрушённо качал головой и говорил:

   - Поздно. Огонь уйдёт в лес. Надо было позавчера ещё…

   И,  расстроенные, мы уезжали.

   …А у Василия Ивановича появилась отдушина в редакции, было место, где можно было выговориться. С тех пор мы подружились.

   Вот такая история.

                                     ШАШКА  ВАСИЛИЯ  ИВАНОВИЧА

   Мне нравилось бывать у Балябиных. А Василию Ивановичу, думаю, нравилось вспоминать прошлое. А ещё ему нужен был слушатель. Но были две ситуации, в которые я старался не попадать. Первая – его знаменитый костылёк. Василий Иванович медленно, как опытный загонщик, по шашку надвигался, а костыльком отрезал дорогу к отступлению. В итоге я оказывался прижат в угол, с одной стороны шкаф, с другой стенка. Путь к двери преграждал костылёк. Тут уж писатель мог не торопиться, неспешно рассказать какую-нибудь историю. Что-то, придя домой, я переносил в дневник, что-то забывалось. Теперь сожалею. Именно из-за этого костылька, которым мы с Леной Стефанович оказались прижаты в угол во дворе санатория Дарасун, мы промокли насквозь и опоздали к началу выступления.

   Вторая опасность – его знаменитая казацкая шашка. Кажется, на ней была выгравирована надпись. Иногда Василий Иванович снимал её со стены и показывал упражнения и приёмы владения шашкой. Конечно, Василий Иванович казак, но казак уже не слишком молодой. А шашка какой была, такой и осталась. Когда он рубил ею воздух, я опасался не только за мебель, но и за свою шею.

   Однажды мы пришли в гости к Балябиным с женой. Наталья Алексеевна с Викторией Геннадьевной удалились на кухню, где быстро нашли общий язык – они обе с Западной Украины. Полонины, смереки, коломыйки – смысл этих слов я уже понимал, поскольку бывал на Украине и даже в Карпатах.

                               АРГУНЕИ

 

   Держу в руках книжку Виктории Геннадьевны «Аргунеи» и любуюсь яркой обложкой. Но – главное внутри…

   Сразу  скажу,  что  не  являясь  профессиональным  критиком,  могу  считать  себя  профессиональным  читателем.  Поелику,  не  владея  в  полной  мере  литературоведческими  терминами,  всячески  ухожу  от  специальных  оборотов.

    Как  для  дегустатора  вин  главное  послевкусие,  так  и  для  меня  после  прочтения  книги  не  так  важны  её  информационная  часть,  стиль,  художественные  приёмы,  сколько  собственные  мысли,  чувства,  ассоциации  -  послевкусие.

   Есть  книги,  которые  входят  в  тебя,  умещаются  в  сердце,  и  ты  долго,  годами,  носишь  их  в  себе. Чем  больше  прочитанных  хороших  книг,  тем  пышнее,  роскошнее,  ароматнее  получается  букет.  Я – есть книги, мною прочитанные, и люди, мною встреченные.  Книги и до сего дня меняют меня. Навскидку  перечислю  очень  малую,  очень  незначительную  часть  этого  духовного  материка.  «Дервиш  и  смерть» Меши Селимовича,  «Алмазный  мой  венец» и  «Трава  забвения» Валентина Катаева,  «Осень  в  Тамани»,  «Люблю  тебя  светло» Виктора Лихоносова,  ранние  стихи  Евтушенко,  поздние  стихи  Пастернака  и  Мандельштама,  весь  Заболоцкий,  по  сути  весь  Серебряный  век,  Евгений Боратынский,  толковый  словарь  Даля,  История  государства  Российского  Карамзина,  русская  история  Ключевского,  весь  Пушкин,  Бронислав  Нушич,  пять  первых  книг  Джеральда  Дарелла,    «А  зори  здесь  тихие» Бориса Васильева,  «Последний  поклон» Виктора Астафьева,  проза  Вячеслава  Кондратьева,  стихи  Станислава  Куняева,  «Зодчие»  Дмитрия  Кедрина,  Басё,  Исикава Такубоку,  Иссе  Моноготари, выборочно стихи  Юрия  Кузнецова,  отдельные  стихи  Михаила  Вишнякова,  поэзия  и  проза  Ивана  Бунина… Эти  книги  и ещё несколько сотен других  сделали  меня  таким,  какой  сейчас пишет  эти  строки.  Мы  такие,  какие  книги  мы  читали   и  читаем.  Мы  есть  то,  какие  книги  живут  в  нас. 

   Умная  хорошая  книга  глубже  самой  себя:  к  миру  автора  добавляется  мир  читателя  со  своими,  уже  другими  чувствами  и  мыслями.  Вот  об  этом  я  и  хочу  поговорить. Потому  и  не  стоит  относиться  к  моим  строчкам  как  к  критической  статье,  это  всего  лишь  мои  впечатления  ,  мысли,  отрывочные,  с  пятое  на  десятое,  какими  и бывают  мысли,  не  знавшие  расчёски.  

   Есть  у  меня  неистребимая привычка  перечитывать любимые  книги ( к  сожалению,  не  могу  этого  сказать  о  современных  авторах). Недавно перечитал книгу  Виктории  Балябиной   «Аргунеи». Даже не книгу, с виду, книжку. Перечитываю, и - гордость  за  наше  прошлое,  и – грусть,  что  ничего  не  вернуть.  Сладкая  печаль  на  сердце.  Ведь  всё  это,  только  с  другими  названиями  сёл,  с  другими  именами  рассказывала  мне  моя  бабушка  Аграфена  Васильевна Вьюнова,  в девичестве Горковенко.

   …Читать  «Аргунеи»  -  это  как  в  слякоть, промёрзшему  и  замёрзшему,  заглянуть  в  чужое  яркое  окно,  где  мирно  и  счастливо  струится  другая  жизнь.  Автор  не  просто  описывает  жизнь  казаков  Забайкалья,  автор  творит  миф,  автор  любовно  лепит  сырую  глину  жизни,  убирает  лишнее,  что  было  в  жизни,  но  чего  быть  не  должно.

   …Шероховатости  и  ухабистости  истории  -  детали,  необязательные  для  мифа.

   …Каждый  из  нас  из  своей  жизни  творит  миф,  в  который  сначала верит  только  он  сам. Потом верит окружение. Потом верят все остальные.

   …»Аргунеи»  -  самоцветные  камешки,  всё  в них  прекрасно:  и  цветной язык,  и  короткие,  на  одном  дыхании,  обороты,  и  содержание,  и  интонация,  и  ностальгическое  настроение.

   …Тридцатые  годы.  Умные,  сильные,  красивые  люди,  которые  легко  могли  бы  спасти  страну,  потому  что  это  были  лучшие люди,  тысячами  лежат  в  больших  квадратных  ямах  по  всей  России,  и  никто  никогда  не  найдёт  эти  могилы.  И  неизбывное  чувство  вины  за  себя,  когда  ушло  что-то  большое,  настоящее,  а  вот  мы  живём  как-то легковесно,  понарошку,  в полноги,  что  ли.

   …Смотрю  на  фотографии  родителей, фотографии моих дедушек и бабушек    -  открытые  красивые  лица.  Привлекают женские лица. В них нет той красоты, нет той красивости, какую даёт косметика, поставленный свет,  талант оператора.  Сколько  же  мне  приходилось  видеть  старых  фотографий  в  рамках  на  стенах  в  деревенских  избах,  в  альбомах,  в  чёрных  пакетах  из-под  фотобумаги!  Казаки,  крестьяне,  мещане,  офицеры  -  старая  Россия  пристально  и  вопрошающе  смотрела  на  меня  с  пожелтевшего  униброма,  фотоброма,  бромпортрета.  У  всякого  времени  своя  мода,  свои   одежды,  причёски,  которые  говорят:  это  семнадцатый  век,  это  восемнадцатый,  это  девятнадцатый,  двадцатый;  и  ещё  точнее  -  двадцатые  годы,  тридцатые,  сороковые,  семидесятые.  Однако  кроме  этих  явных  примет  у  всякого  времени  есть  своё  лицо,  своё  выражение,  свой  взгляд.  На  фотографиях  гражданской  войны  лица  решительные,  потому  что  раскол  уже  произошёл,  люди  определились,  с  кем  быть.  На  фотографиях  начала  века  нет  той  решимости,  но  есть  спокойная  уверенность  в  незыблемости  бытия,  неторопливое  достоинство  рядом  с  наивной  стеснительностью  перед  объективом.  А  ещё  дальше,  в  девятнадцатый   -  умные  благородные  лица. Но  всех  их  объединяет  одно  -  одухотворённость.  Иду по  улице, смотрю на лица вокруг  себя,  ловлю  встречные  взгляды  (чаще  смотрят  в  свои  гаджеты):  какие  серые  и  невыразительные  лица!  Сколько  в  них  скуки,  обиды,  озлобления,  равнодушия  -  эти  лица  никогда  не  осенял  божественный  свет…  И  ещё  одно,  да  простят  мне  защитники  этических  норм,  это  -  породистые  лица. На  Руси  породу  выводили  (ещё  раз  прошу  прощения, но по-другому  не  скажешь,  именно  -  выводили)  столетиями.  Родные  жениха  узнают  о  родных  невесты  до  седьмого  колена:  не  было  ли  пьяниц,  не  сидел  ли  кто в  тюрьме,  не  было  ли  припадочных,  душевнобольных,  не  ленива  ли  порода,  не  грязнули  ли.  То  же  узнают  и  о родове  жениха.  Если  с  той  и  другой  стороны  всё  «чисто»,  играли  свадьбу.  Наши  предки,  ничего  не  знавшие  о  генах,  знали,  что  «порода  всё  равно  своё  возьмёт».  Здоровые  пары  производили  на  свет  здоровое  потомство. Худая  ветвь  была  обречена  на  вымирание,  беспородные  не  имели  будущего.  Однако  именно  они  по  какому-то  дьявольскому  закону  -  горлопаны,  безбожники,  лодыри,  пьяницы,  -  именно  они  надели  кожанки  и  наганы,  и  перед  тем,  как  рухнуть  в  бездну,  стать  прахом  истории,  захватили  с  собой  всю  остальную  Россию.

   …Какая  великая  Россия  канула!  Какой  материк  опустился  на  дно!

   …В  основе  любого  государства  должна  лежать  нравственная  идея.  Или  идея  религиозная.

   …Нравственность  общества  -  только  она  определяет  будущее  этого  общества.

   …Лечить  надо  нравственность,  тогда  экономика  сама  вылечится.

   …Как  татары  собирали  ясак,  так  и  цивилизация  как  дань  за  материальные  удобства, за свободу потребления  отняла  у  людей  свободу  духа,  волю,  личность  (теперь  все  имеют  свой  номер),  нравственный  стержень.

   …Сплошная  материализация  человеческих  мечтаний.

   …Великую войну вытянуло первое советское поколение (рожденные в двадцатых)  не только потому, что оно было воспитано Советской властью, но и потому, что его воспитали родители, рождённые до Советской власти. У того, досоветского поколения, было здоровое нравственное нутро, православная вера, национальное сознание и общинное самопознание.  У поколения двадцатых из этих четырёх столпов была выбита православная вера, но и на трёх поколение стояло достаточно крепко. Слишком близко, рядом было то поколение - вот они рядом, родители!  Даже генетическая память была не нужна, помнили и так. Поколение сороковых-пятидесятых было воспитано с очередным ущербом: уничтожение веры потянуло обвал нравственности. Общинное самосознание  долго и искусственно в извращённом виде поддерживали коллективистическая идеология и её воплощение в жизни – колхозы. В национальном сознании случился перевёртыш: «если раньше империя оставалась империей благодаря национальному сознанию, то теперь в остаточном и поверхностном виде, оно оставалось благодаря империи, её могуществу, в основном военному, и огромной территории. Когда рухнула империя, рухнул и человек – не осталось опорных точек.

   …Рождённые в семидесятые-восьмидесятые унаследовали черты нации лишь в реликтовом состоянии.

   …Весь двадцатый век – ускоренное развитие цивилизации, это страшная и постоянная работа по уничтожению духовного начала в человеке. Лишь рационализм стал единственным методом познания.

 

                                              КОРЗИНЫ

   Дома у Балябина возле письменного стола две огромные корзины, в которых возят фрукты. Корзины эти под черновики.

                            «ТАЙГА  -  МОЙ  ДОМ»

   В  прежнее  время  в  Союз  писателей  вступали  поздно, в 30 лет  -  это были редкие случаи. Обычно  после  сорока,  это  значит, автор  состоялся  и  как  человек  и  как  писатель. Всяк  имел  свою  тему,  свой  почерк,  свой  голос.

   Не  исключением  был  и  Николай  Дмитриевич  Кузаков  со  своими  темами,  своим  языком  -  таёжным,  ароматным,  смолистым.

   Молодые  авторы  знали  своё  место,  соблюдали  дистанцию  -  из  уважения  не  только  к  возрасту,  но  и  к  мастерству.  Из  старшего  поколения  молодёжь  чаще  и  ближе  была  знакома  с  Никоновым,  который  вёл  литературное  объединение  «Надежда».  С  остальными  мы  общались  на  литературных  встречах,  на  которые  нас  приглашали,  где  мы  читали  стихи,  учились  выступать,  разговаривать  с  залом.

    И  в  здании  писательской  организации  по  улице  Ленинградской  3.  Обычной  фразой  Кузакова  при  встрече  была:  «Как  дела,  старичок?» 

   Я  не  помню  разговоров  о литературе  с  Николаем  Дмитриевичем,  хотя  несколько  раз  был  дома  у  Кузаковых,  не  сам  же  я  приходил  к  нему,  значит,  он  приглашал.  Слишком  всё  это  было  нереально. Когда  тебе  двадцать  пять,  а  маститому  писателю  пятьдесят  и  разница  двадцать  пять,  то  эти  двадцать  пять  равны  огромному  пласту  времени.  Это  уже  тысячи  лет.  Это  всё  равно  как  находиться  рядом  с  фараоном  Эхнатоном,  на  кухне  гремит  посудой  супруга  царица  Нефертити, то есть жена Николая Дмитриевича – Евгения Герасимовна.  А с  другой  стороны  можно  потрогать  -  вот  он  живой  писатель!. Хотя  сейчас  понимаю,  Николаю  Дмитриевичу  тогда  было  всего  пятьдесят,  мне  сейчас  шестьдесят  пять,  а  в  пятьдесят  -  это  ещё  всё  впереди!  Жизнь  писателя,  будь  ему  тридцать  лет  или  восемьдесят,  состоит из  сомнений,  неуверенности.  Лишь  грубая  физическая  работа  даёт  человеку уверенность  в  себе.  Лесоруб,  срубивший  дерево,  шахтёр,  выдавший  на-гора  уголь,  всегда  прав,  и  эта  правда  не может  быть  переосмыслена. Творческая  работа  -  это  всегда  сомнения  и  вопросы себе:  тем  ли  делом  я  занимаюсь?

   В  69-ом  году  попалась  мне  книжка,  коллективный  сборник  рассказов  забайкальских  литераторов,  тогда  ещё  никаких  не  писателей.  Был  среди  авторов  и  Николай  Кузаков,  которому  на  то время  исполнилось  уже  сорок  один  год. Повесть  называлась  «Тайга  -  мой  дом»,  об  эвенкийской  женщине,  которая  всю  жизнь  провела  на  охоте  -  Авдо.  В  то  время  и  я  без  того  бредил  тайгой,  а  после  этой  книги,    после  восьмого  класса,   уехал  в  тайгу в  геологическую  партию.  Тайга  на  долгие  годы,  почти  на  всю  жизнь  стала  моим  домом. Конечно, не книга Николая Дмитриевича изменила мою жизнь, не она направила её по иному руслу. Русло уже было проточено, оставалось сдвинуть маленький камешек, нужен был небольшой толчок. Таким камешком мог быть разговор, песня, попавшиеся на глаза рюкзак или ружьё, но в моём случае – книжка.

   Как  много  значит в  ином  жизнеобразующем  возрасте  прочитать  нужные  книги,  встретить  умного  человека  -  вся  твоя  жизнь  может  измениться.  Что  и  случилось  со  мной.

   За  эту   книгу  в  мягком  переплёте  особое  спасибо!

                                         ГОЛОВАТЫЙ

      С Головатым Геннадием Алексеевичем  познакомила меня  талантливая поэтесса, тогда ещё девчонка, Елена Стефанович.  Впрочем, стихи, написанные Леной в те годы, так и остались самыми лучшими её стихами.  Скорее всего, знакомство это случилось в  семьдесят восьмом, в год создания нашего счастливо-сумасшедшего литературного объединения «Надежда». До «Надежды» жизнь моя была похожа на одинокую тропинку – тропинку из неопределённого прошлого в неизвестное будущее. Или на суровую нитку, надёжную  дратву, которой чинят грубый материал – брезент, палатки, сапоги, рюкзаки. Скучно жить, когда всё надёжно стянуто дратвой. С «Надеждой» тропинок стало много, нитки стали не так надёжны, зато все яркие и цветные – жизнь стала непредсказуемой.

   Лена Стефанович. Когда на наших литературных встречах она, невысоконькая, плотная, вскакивала и бескомпромиссно  отделяя козлищ от козлов, размахивая рукой, то в этой руке отчётливо блистал клинок времён Гражданской. Её голова, увенчанная невидимой будёновкой, делила мир на чёрно-белые половины, а точнее, на красных и белых, и горе было тому, кто оказывался на белой половине. Вся её жизнь прошла в этой борьбе, в этой беспощадной рубке. Мы с ней ровесники, мы уже пришли к тому времени, когда если уж что-то и не надо выпускать из рук, то  Библию, но Елена Викторовна на всякий случай клинок всегда держала в пределах быстрой досягаемости.

   Сосновый Бор, тогда ещё самый молодой микрорайон Читы, врыт в крутой склон сопки и держится на искусственных террасах.  Улица Гагарина, номер дома не помню, пятый этаж, площадка, дверь направо, звонок. Открывает молодой человек, кто-то из родственников Геннадия Алексеевича, мы с Леной снимаем обувь, но прежде, чем войти в комнату, кто-то из встречающих  подаёт нам толстую книгу, похожую на телефонный справочник, только с чистыми страницами из серой  газетной бумаги, и говорит, что по правилам этого дома надо каждому написать в этот талмуд по одному анекдоту.

   Как только мы вошли в комнату, послышалось гортанное «здравствуйте!». Звуки «а» и «р» Головатый долго и протяжно катал во рту, затем с трудом, медленно повернулся к нам всем телом. Перед нами на высоком самодельном стуле-кресле, каких  не было в продаже, сидел очень маленький человек с узким сухим лицом и большими внимательными глазами. Его тело было скручено болезнью в неестественное положение, руки  могли держать лишь ручку и телефонную трубку.  Его легко можно было поднять одной рукой. Однажды я видел птенца ласточки, выпавшего из гнезда. Птенец ещё не оперился, тело голубое, с пупырышками, вывернутая вбок головка – мне сразу вспомнилась эта картина.                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                      В тот день он преподал мне первый урок. Головатый показал на лежащую на диване книгу и попросил описать её. Затем попросил перевоплотиться в картину и с точки зрения картины описать эту книгу. Затем – с точки зрения воробья, который сидит на ветке за окном и видит эту книгу через двойное стекло.  Потом – как солнечный луч видит книгу и так далее. Второй урок:  пиши, сочиняй стихи каждую минуту, день и ночь, описывай всё, что видишь. Не о чём писать – переложи в стихи анекдоты, зарифмуй всех пассажиров троллейбуса, в котором ты едешь. Если хочешь, чтобы из тебя вышел поэт, хотя бы мало-мальский – пиши и пиши, день и ночь, день и ночь, и так много лет. И только потом ты начнёшь понимать поэзию. Только не надо написанное нести в редакции, всё написанное надо сжигать,  всё это надо лишь для постоянной тренировки мозга, для работы пальцев и возникновения мышечной памяти, когда уже не надо подбирать к каждому слову рифму, всё это происходит автоматически.

   У меня не было возможности писать день и ночь. Работа в ЗАБНИИ, потом работа в редакции, бесконечные командировки по чабанским стоянкам, фермам, заводам области, жена, маленькая дочь Наталка, деревянный дом, в котором мы жили со всеми  удобствами  на улице, работа на огороде, обязанности по хозяйству, у живущих в деревянном доме не бывает свободного времени,  нужны дрова, вода, которую каждый день надо носить в вёдрах на коромысле. Но я приспособился к этим условиям: так на морозе выживает гладкошерстная собака – у неё вырастает шерсть. Сначала стал носить по три ведра – коромысло на левое плечо, в правой руке ещё одно – все вёдра по пятнадцать литров. Затем стал  уже носить  по четыре ведра – этим экономил лишнюю ходку. Затем стал урывать у сна минуты, часы. Научился спать по три-четыре часа – и мне их хватало! До двух-трёх-четырёх утра марал бумагу.  

   …С того дня стал часто бывать у Головатого. Несколько раз оставался дежурить в ночь – рядом с ним постоянно должен был находиться человек, сам он был абсолютно беспомощен.

   Его стихи  технически были сделаны совершенно. В них была мысль, философия, дидактика, но вызывало некоторое смущение одно  в них не было самого вещества поэзии. Да ему  и неоткуда было взяться – жизнь он знал из книг, пересказов друзей, жизнь он видел через двойное стекло окна на пятом этаже - двойное стекло не пропускает жизнь. Его стихи были стерильны,  им не хватало цвета, запаха, небрежности. Так дистиллированной воде не хватает мальков, песчинок, водорослей, лягушек,

тины. Его стихам не хватало жизни.  

   Поражали его энциклопедические знания, хотя у Геннадия Алексеевича не было высшего образования, даже среднего - было домашнее и самообразование. Понятно, у него в отличие от всех нас было много свободного времени – он не был обременён работой и домашним хозяйством.

   Вот его стихотворение «Сила», которое в своё время знала вся  читающая страна.

 Слепые не могут смотреть гневно.

 Немые не могут кричать яростно.

 Безрукие не могут держать оружие.

 Безногие не могут шагать вперёд.

 

 Но - немые могут смотреть гневно.

 Но - слепые могут кричать яростно.

 Но - безногие могут держать оружие.

 Но - безрукие могут шагать вперёд.

   Взята голая мысль, очень хорошая, парадоксальная и затем эта мысль была отлита  в стихотворную форму.  Это высоко гражданское стихотворение.  Так впервые я встретился со стихами, наверное, совершенными, в которых не было поэзии. Строчки Геннадия Алексеевича можно было начертать на знамёнах, и тысячи людей встанут под эти знамёна. Его стихотворением «Сила» можно было поднять  полки…. Но… но его стихи невозможно было читать в тишине под настольной лампой. Читать в одиночестве, которое так любимо поэзией.

   Головатый  научил  понимать и находить хорошие поэтические строки у других поэтов. И лишь в последнюю очередь я научился их находить  у себя. На это ушли годы, а по сути  – вся жизнь.

                                         НЕЛЕГАЛЬЩИНА

   Особая страница жизни Геннадия Алексеевича – нелегальная литература.

   Уже с год я приезжаю в Сосновый Бор. Не помню, чтобы Головатый правил мои стихи, но хорошо помню наши разговоры о поэзии, литературе. Во мне происходила тайная невидимая работа. Геннадий Алексеевич внушил мне мысль, которая, казалось бы, лежала на поверхности. А в пример привёл себя. А мысль такая. Кого-то природа наградила такими внешними данными, что им для достижения цели даже не стоит прилагать усилий. Кому-то дан талант музыканта, кому-то – художника, кто-то одной рукой жмёт пудовые гири, кто-то бегает быстрее всех, кто-то прыгает выше всех. Геннадий Алексеевич кивком показал на себя: мол, я не жму гирю, не прыгаю, не бегаю, да и с внешними данными как-то не очень. Но если не взять внешним, остаётся одно – брать внутренним. Вот я и стал брать, он снова кивком показал на себя: каждую минуту я помню себя с книгой. Книга – и только книга!

   За этот урок я мысленно всю жизнь благодарю Геннадия Алексеевича. Ведь я тоже не жму гирю, не прыгаю, да и с внешностью как-то не очень… С того времени, я называю его «головатовским периодом», я тоже каждую свободную минуту помню себя с книгой в руках. Сначала читал всё без разбора. А когда наелся, стал выбирать, смаковать. А когда стал сам пытаться писать, то писал не просто, а под Джека Лондона, Достоевского, Олега Куваева, Хэмингуэя, Нушича… После Гаршина стало понятно, откуда растут ноги у Кафки и современной латиноамериканской литературы, что Хулио Картасар и Гарсиа Маркес – всего лишь талантливые подражатели Всеволода Михайловича.

   А ещё Геннадий Алексеевич сказал, что кто-то один должен сказать за свой класс, двор, город, поколение.  И не надо рассматривать это как  дар,  или наказание, или счастье. Это – данность. Без всякой эмоциональной окраски. Так выпал жребий.

   Однажды он показал мне небольшую брошюру, изданную в Риге, было в ней что-то о массонах, и попросил прочитать. А ещё – никому не говорить об этом.  Прочитал. Особо брошюра меня не впечатлила: где-то что-то я уже слышал об этом. Подобную литературу Геннадий Алексеевич стал давать мне часто. Иногда это были книжки, выпущенные типографским способом, чаще всего это тексты, отпечатанные на машинке, буквы едва различимы – какой-нибудь шестой экземпляр на папиросной бумаге. Запомнилась толстая папка под названием «Инерция страха» и автор – Турчинов, каким-то чудом эта папка сохранилась. Все факты были известны, но в этой рукописи они были собраны воедино и выстроены в логический ряд – это было интересно. А вскоре я узнал, что за чтение этой рукописи геолог Вадим Данилов из нашего Геологического двора был осуждён, получил срок и ссылку, общим числом восемь лет.

   Случилось это в конце зимы 1977 года или в начале 1978-го. Кого-то из людей, перевозивших в чемоданах нелегальную литературу взяли на перроне железнодорожного вокзала Иркутска. Сцену ареста видел человек, для которого эти чемоданы предназначались и который должен был переправить их в Читу. А из Читы вернуть чемоданы с уже прочитанной литературой.

   Среди ночи раздался звонок от Головатого – он просил срочно приехать. Не помню, как я добирался до Соснового Бора. В коридоре квартиры Геннадия Алексеевича стояли два чемодана, в комнате толпились какие-то люди, кажется, был там и брат писателя. Головатый попросил меня вывезти чемоданы и надёжно спрятать хотя бы на полгода. Здесь надо сделать отступление.

   Летом 1977 года в кинотеатре «Родина» меняли входные двери – массивные, из благородных пород дерева. Старина выходила из моды, её повсюду заменяла древесно-стружечная продукция. Я подошёл к строителям, спросил, что будет со старыми – кивнул на двери, которые были свалены в кучу.

   - А ничего не будет, на свалку.

   - А можно забрать?

   - Да хоть сейчас!

   В тот же день я попросил у мастера Захара Салазкина грузовую машину и вывез двери на Кочеткова, 5. Из этих дверей во дворе собрал беседку для чаепитий, которые плавно перешли в винопития. Под беседкой вырыл подпол для браги и разных настоек, который закрывался крышкой.

   …Ещё не рассвело, а беседка уже была разобрана, чемоданы спущены в подпол, а я отправился в гортоп, где работал одноклассник Боря Гарголло. Боря ушёл после восьмого класса, но связь с ним я не терял: Гарголло жил в Кильдиме в том же деревянном двухэтажном бараке, что и Серёга Пехтерев, у которого мы с Егором бывали часто, а заодно забегал и к Борису.

   …К вечеру на месте беседки высилась треугольная куча угля, которая надёжно закрыла не только крышку подпола, но и моё нелегальное прошлое – больше с подобной литературой  я не связывался, даже не столько из-за страха: она стала мне неинтересна. Ни к Геннадию Алексеевичу, ни ко мне никто не приходил – как-то обошлось. А в апреле 1978 я уже работал в редакции областной партийной газеты «Забайкальский Рабочий» и читал ежемесячно поступающие сводки о запрещённой литературе и фамилии людей, уехавших на запад и которые были исключены к упоминанию в прессе. Среди названий книг и статей были и те, что в чемоданах под грудой угля.

   Через год чемоданы благополучно были возвращены Геннадию Алексеевичу.

                                   МНОГОЭТАЖНЫЙ   ГРАУБИН

                                    

   Вся наша жизнь состоит из встреч и знакомств. А ещё из расставаний. Какие-то встречи быстро забываются. А какие-то помнятся долго, всю жизнь и даже не просто помнятся, но ещё и каким-то образом влияют на твою жизнь.

   С Георгием Рудольфовичем познакомились мы в конце семидесятых, когда образовалось литературное объединение «Надежда». Что значит – познакомились? Просто я в числе других молодых появлялся в отделении Союза писателей, уважительно здоровался с уже признанным мэтром, вот и всё. О каком знакомстве можно говорить, если у Граубина выходят по всей стране книги стотысячными тиражами и его переводят на языки мира, а у меня одно беспомощное стихотворение, наполовину написанное Гланцем и  Вишняковым и опубликованное в молодёжной газете? В это время Георгий Рудольфович готовил второе издание своей книги «Четырёхэтажная тайга». В первом издании обнаружилось много неточностей, опечаток, неясностей. С целью исправить всё это Граубин отправил свою книжку  разным институтам, организациям, специалистам с кандидатскими и докторскими званиями. И вдруг мне, молодому, который никто и зовут никак, сам автор предлагает прочитать первое издание и пометить те места, где споткнётся глаз. Это меня сильно удивило, хотя после всё объяснилось: Георгий Рудольфович, конечно же, знал, что к тому времени у меня, несмотря на возраст, за спиной уже были семь экспедиций, семь полевых геологических сезонов и два промысловых охотничьих сезона: на пушнину и по отлову диких животных для расселения их по другим регионам… К заданию я отнёсся слишком серьёзно, вернул автору книгу, пухлую от закладок. Этот экземпляр хранится у меня до сих пор. Может быть, Георгий Рудольфович, что-то и учёл в новом издании.

   Это качество, редкое среди людей пишущих и так поразившее меня, с тех пор я взял на вооружение: стихи, рассказы, рукописи новых книг обязательно отдаю на прочтение друзей, знакомых и – особенно – литературных недругов, которым за счастье найти оплошность, неточность.

   Второе качество Георгия Рудольфовича открылось мне позже, уже в восьмидесятые годы – азарт, увлечённость. Его могла захватить какая-нибудь новая идея, он с горящими глазами рассказывал о ней знакомым и невольно вовлекал их в свой круг. Так случилось с идеей о живой и мёртвой воде, помутившей сознание целого поколения. Граубину отвели комнату в одном из зданий медицинского института, дали обычную ванну, которая есть в каждой благоустроенной квартире. Он наполнил ванну водой, подсоединил самодельные катод и анод, собирал под ними живую и мёртвую воду, раздавал знакомым и по разным предприятиям. А ещё предложил Ново-Кукинской птицефабрике провести эксперимент. Против энергии Георгия Рудольфовича, а также его общепризнанного авторитета, устоять было невозможно. Сотню птиц разбили на три группы: одну поили обычной водой, вторую – живой, третью – мёртвой. Граубин утверждал, что птицы, вспоенные живой водой, увеличили яйценоскость на треть…. Как раз в то время редакция газеты «Забайкальский Рабочий» дала мне несколько заданий, от их выполнения зависело, возьмут меня в штат газеты или нет. Одно из них – написать о Ново-Кукинской птицефабрике. Увеличение яйценоскости было, но незначительное, которое можно отнести к ститистической погрешности. Может, неправильно проводили эксперимент. Но увлечённый идеей Граубина я написал материал в жанре, которого не существует в журналистике. Примерно так: проживают здесь удивительные птицы, жар-птицы, курочки-рябы и несут они золотые яички и прочий бред. В штат меня взяли, но, думаю, не по причине качества материала, а потому что насмешил журналистов редакции…

   Банку с живой водой отвёз в деревню к родителям и тайком от них выпоил цыплятам. Цыплята сдохли на второй день, к огорчению, растерянности и непониманию отца и мамы. Рассказал Георгию Рудольфовичу, сошлись на том, что я перепутал живую воду с мёртвой.

   Увлекать за собой Граубин умел!

   А книги «Четырёхэтажная тайга» подарил внукам из Питера и Казани, они прочитали а дали прочитать своим одноклассникам. Вот так!

   Как я уже говорил в самом начале, вся наша жизнь состоит из встреч и расставаний. Расставания с Георгием Рудольфовичем Граубиным не случилось: его книги стоят в книжном шкафу, их читали мои дети, теперь читают  внуки.

                                         СОДЕРЖАНИЕ

ЧАСТЬ   ТРЕТЬЯ.

А  ЧТО  У  ВАС,  РЕБЯТА,  В  РЮКЗАКАХ?...................................Стр.  2

ЧАСТЬ   ЧЕТВЁРТАЯ.

ПОД  НАСТОЛЬНОЮ  ЛАМПОЙ  ОСОБЕННЫЙ  МИР……………. Стр. 225

 





Премия имени Михаила Вишнякова в области литературы вручена Вячеславу Вьюнову

Губернатор края Равиль Гениатулин вручил премию имени Михаила Вишнякова в области литературы Вячеславу Вьюнову

Мой блог на Mail.ru 

Моя страничка на Livejournal

Яндекс.Метрика